Лишняя нота. Стихи

НАПЕЧАТАЛИ!

Гуськом по лужам дни прочапали.
Дела мои не так плохи:
в газете местной напечатали
мои громоздкие стихи!

Надену шерстяную баечку,
в газетный выбегу киоск.
Куплю сырок да пива баночку
за гонорар. Сейчас на тост

придут ко мне друзья-товарищи
триумф поэта обмочить.
Я ж монолог им выдам жалящий,
чтоб косность быта обличить.

Какую пользу я поэзией
своей Отчизне преподнёс?
Пусть правда — словно к горлу лезвие,
я разберу этот вопрос.

Начистить бабушка картофеля
решит, в подстил для шелухи
возьмёт газетку — я там профилем,
и мои лучшие стихи.

А дед, терзаемый запоями,
расстелет, чтоб не пачкать стол.
Другие смолкнут под обоями
там, где ремонта час пришёл…

Пробудут там, увековечены,
быть может, лет аж двадцать пять,
пока газет ремонт намеченный
вдруг не потребует опять.

Ещё советская экзотика
по применению газет:
тот, кто содержит в доме котика,
их рвёт в кошачий туалет.

Под кайфом будучи, не грезил я,
хоть мак глотал, хоть пил абсент,
что будет рад моей поэзии
пушистый кот-интеллигент…

Друзья мне скажут: философии
согласно этой, я — лишь шут.
И зададут вопрос особенный,
как никогда: зачем пишу?

А для того, чтоб дни прочапали,
и я, поев пустой ухи,
узнал, что снова напечатали
мои понурые стихи…

 

* * *

Пиши — не пиши. Кричи — не кричи.
Кричи — не кричи. Пиши — не пиши.
Слова — лишь слова, а не ключи
от чьей-то души.

Отчаяние зреет в груди, как бутон,
но страшно представить его цветы.
Ты пишешь: всё время какой-то «он».
А «он» — это ты.

И «он» не ложится на ямб, хорей,
людей с фонарём не идёт искать.
«Он» после работы мечтает скорей —
под душ и спать.

И в «нём» не война, только штоф вина.
Уста не пророчат благую весть.
Ты пишешь, и в каждой строке «она».
А кто «она» есть?

В «ней» нету мадонн, терпсихор, магдалин,
не флаги в руках, а попроще скарб:
а сумка, где плейер, ключи, мандарин,
мобильник и скраб.

Звони — не звони. Забудь — не забудь.
Забудь — не забудь. Звони — не звони.
Окстись, протрезвей, просто выбери путь:
где вы — где «они».

У «них» по элизию там, где нутро,
и светоч в глазах, поэмы в речах.
А вам жарить яйца, толкаться в метро,
пропасть в мелочах,

хранить до тридцатого корешок…
Устала она, и ты устал.
И петь, как богам, повергая в шок,
не вашим устам.

Ори — не ори. Молчи — не молчи.
Молчи — не молчи. Ори — не ори.
Вы спите — «они» жгут костёр в ночи.
А вы — не «они».

 

* * *

С печальным лицом догоняет теплушки
Луна, слишком низко склонясь над Землёй,
как будто сестричка — над старшей заблудшей.
Туч невпродёр, но за матовой мглой
ей видится: в некий город прибрежный
стервятников-кораблей нанесло.
Кончается жизнь, как чернила в стержне:
всегда неожиданно, на полусло…

Деревья листвою немолчное что-то
наигрывают на незримом фоно.
И сорванный лист, словно лишняя нота,
кричит композитору: «Не оно!»
Звучания нет, а значит, значения
нет. Одиночество — это когда
качает ветер пустые качели:
баюкает пустоту пустота.

 

ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ ОБ ОДИНОЧЕСТВЕ

1.

Небо было ясное. Смеркалось.
Форточкой зевал кирпичный дом.
За стеной соседка так сморкалась,
что казалось, это вешний гром.

Ты была по-детски рыжеватой,
млеющая в розовых снопах.
И порыкивал, как лев, рефрижератор.
Ландыш пах. Замок визжал: «Слабак!»

Мир сварганил некто одинокий.
И для одиночек. Ну, проснись.
Если расстоянье меж двух «Нокий»
сведено на нет, то в чём их смысл?

Звёздочки поблёскивали скудно,
как копеечки на дне пруда.
Жизнь прожив в течение секунды,
в пустоту ныряя на года,

кто-то, чтоб вернуться восвояси,
их швырнул назад через плечо.
Ну, не жмурься, путник. Оставайся.
Нет, простите. Слишком горячо.

2.

В темноте, кое-где, кое-где
фонари, фонари, фонари!
И скорбят о какой-то звезде
звонари, звонари.

Спит усталый рабочий район,
ему снится фабричный гудок.
И не может найти этот звон
для себя закуток.

Фонари свой покинули пост,
чтобы звёзды были видней.
Но звезды этой нет среди звёзд.
Только звон всё сильней.

Для кого здесь звонить, светить?
Здесь, среди глухоты, слепоты.
Так хотелось бы всё посвятить,
влить в конкретное «ты».

Это «ты» приберечь для стиха,
им очистить себя от трухи.
Только так не бывает (ха-ха!).
Только так не … (хи-хи!).

3.

Доброе утро, город, где встретишь
кучу знакомых лиц.
Троллейбусы мчат сквозь тумана ретушь,
кругом — свистопляска птиц.

С кем я тусовался в пролётах лестниц,
с кем прочили нам дурдом,
выгуливают сорванцов и прелестниц,
ежели не за бугром.

А я не сносил ещё школьный ранец:
удобно в поездки брать.
Вот шторы раздвину, за протуберанец
солнце втащу, как за прядь.

Глаза — как полынь, грива цвета пива,
как чашечка, голова,
фарфоровая, юморок — рапира,
всегда и во всём права.

— Доброе утро! Ах, день будет жарок!
Я вижу, что ты не спишь,
не притворяйся. Я сделал завтрак.
— Мы снимся друг другу, глупыш!

 

* * *

как последний солдат, что очнулся в окопе,
я с балкона гляжу в воцарившийся мир.
что с ним делать, привыкнув к войне? я пью кофе,
как рассвет, распадаясь на окна квартир.

в небе пашет, раскаркавшись, ворон, как лемех,
почва неба пассивная внемлет зерну
его карканья. вот и шеренгами пленных
выпускают подъезды. ужели верну

я обратно тебя? твой восторженный возглас
тонет в гимне победном троллейбусных войск.
И застыл на ветру твой каштановый волос,
как в воде застывает расплавленный воск.

как вчера ещё смерть после прибыльной жатвы
фехтовала косой, чёрной рясой шурша!
ах, не выкаркать бы! только удержать бы:
моё тело слабей, чем твоя душа.

ничего, ничего. от вороньей метели
только видимость чётче. давай оглядим
этот необитаемый мир. полетели.
след крыла в небе вечен и неизгладим.

 

* * *

Да куда ж мне деться от декабря?
Вот заря прокисшая цвета хаки
разбушлатилась в горнице втихаря
и, что сбир, свой шнобель суёт в бумаги.

И заладил жалостливый скулёж
ветер, защемлённый в оконной раме:
просыпайся, мол, старый, нас обокрали.
Просыпаюсь, где тут уже уснёшь.

Залетай, бедолага, сюда, за скоб-
ки отчаянья, внутрь. Вот так-то лучше.
В щёлку сигарета, как телескоп,
пялится на выдубленные лужи.

Ветер облегчённо вздохнул вблизи,
предлагая взамен мне ту же монету.
И задорно раскачивает жалюзи,
уходящие шведской лесенкой в небо.

 

* * *

Эта исповедь —
рвётся истово.
Эта ночь — холодна, нежна.
Эта музыка —
неуклюжая —
и она никому не нужна.

Эта музыка —
танец мусора,
танец мусора на ветру.
Это — мистика —
танец листика, —
лишь побег от метлы по утру.

Эта искренность —
пляска искорок, —
благодарность за всё, за всё.
Так спасибо вам,
вьюгая сивая.
Даром вязнет в снегу колесо.

Эта искренность —
танец искорок,
толща снега и сумма пург.
Всё мы выстоим,
всё мы выстрадаем, —
мы приедем весной — в Петербург.

Ни снежинками,
ни ужимками,
никого не сдержать. Не зря.
Только жилками
да пожитками
жизнь играет у фонаря.

Есть лишь музыка,
есть в наушниках —
гвалт метели, снежинок рой.
В этом хаосе,
в этом «Хеннесси»,
в эту ночь ты себя раскрой.

Я всё выдержу,
я всё выстою,
танец мусора изменю.
Я впишу драгоценную истину
в чистый снег, в белизну меню.

 

ПАМЯТИ И. А. БРОДСКОГО

Виною воспитание ли, гены ли,
но, лёжа в глине, как и бабочкой порхая,
без чернозёма прорастают гении
в таёжных ссылках, в желтизне барханов.

Январским вечером искристым ощутимее
дрожит Земля, подобье ёлочного шара.
Замысловат, залысоват и со щетиною,
в пуловере — глядишь эмблемой шарма

на зелень абажура — с фотографии;
и из динамиков — метели в тон — твой голос.
И, хоть толста над даром насыпь гравия,
дар пробуравит грунт, как мощный колос.

Твои слова, как ноты, льнут прищепками
к верёвкам времени, держа на нотном стане
бельё умов, чтоб те не стали тщетными.
Искусство никогда не станет старым.

Ночь курит облака под тьму кофейную…
Потри же турку на огне, чтоб вызвать джинна!
Потри же лампу, сплошь обсиженную феями,
что в клетчатых рубашках, синих джинсах,

как дети, с фонарём бегут за раками
и торжествуют, свет во тьму подбросив.
Так заврачуют наши детские царапины
«удачный день и вдоволь хлеба…» Да, Иосиф?..

 

НА ПОЛПУТИ

Провизия вся на акул разбазарена,
лишь бы спастись. Ждёт вода, омрачённая
тем, что за небом из мрамора чёрного
не отразить долгожданного зарева.

И чем веселей и светлей твоя комната,
тем маяки вдалеке неприметнее,
не отличить золотого от медного,
серебряных волн — от пустячного кобальта.

Точек, тире чехарда — в общем те же всё
бодрящие враки шифровок. В теории,
якорь срывая с цепей, безмятежности
легче достичь, чем на деле, тем более

что и близко в глаза искомого берега
твой GPS-навигатор не видел. И
ты, как Колумб, помышлявший об Индии,
опять спотыкаешься об Америку.

 

* * *

На предпоследнем этаже меня замуровали
за то, что слишком много знал. Я здесь совсем один
на подоконнике стою, слежу за муравьями.
Я их люблю. И в их число недавно я входил.

Я так хочу увидеть даль! Но зданий горбачёвских
стена затмила окоём. Иного не придёт.
А время, ухватив меня, гадает на причёске
(не любит-любит), седину прядёт, прядёт, прядёт.

Мне остаётся сделать шаг вперёд. Или остаться.
Я вижу: на холме погост и в небе дирижабль.
Себе дороже простоять, прождать меж этих станций.
Хоть и до этих двух билет смешно подорожал.

Что птицею взлететь горе, что камнем ухнуть долу —
на самом деле всё равно. Бессонницей ведом,
так ищет сирый человек свою дорогу к дому.
Ему она всегда милей, чем сам родимый дом.

Но с недоверием дома стоят, друг в друга пялясь.
И ряской памяти глаза мои заволокло.
Прекрасный барда баритон, дворовый гогот пьяниц —
всё глас чудных, чудных людей, что вышли за окно.

Полёта высь и глубь могил — находки и потери
различье только в том, куда, рискнув, ты полетел.
Расставил вечер по углам наказанные тени.
Больное солнышко ушло, ушло на бюллетень,

и вытек заменять его желток настольной лампы.
Как он скучлив, когда развилка предлагает две
дороги!
Люди! Я и сам себя замуровал бы.
Никто из тех, кто много знал, не вышел через дверь!

 

БАЛЛАДА О ЛАМПОЧКЕ
Памяти Бориса Рыжего

Под потолком висела лампочка Ильича.
Ей мошкара зудела: «Дура, не трать луча,
ты ничего не исправишь, не заштопаешь тьмы
посередине ночи, в самый разгар чумы».

Лампочка жила верой. Вера калила вольфрам.
Хозяин ходил кругами под лампочкой по вечерам.
Лампочка источала семьдесят утлых ватт.
Хозяин не спал ночами, так как был виноват.

Лампочке было отмерено тысяча утлых часов.
Днём уходил хозяин и дверь запирал на засов.
Ночью он отталкивал, как ведьму, свою кровать
и дёргался к выключателю, чтобы кошмар прервать.

Как парусник в пучине, барахтался он в белье.
Лёгкие, мозг и печень варились в его гнилье.
Утром он кушал йогурт, облизывая фольгу.
Потом доставал бутылку, с криком: «Кому я лгу?»

К лампочке прилетали свататься два мотылька.
Её же пугала дальность пола и потолка.
Лампочка больше смерти боялась лишь высоты.
По вечерам хозяин был со смертью на ты.

Лампочка знала, что всё же она источает свет.
Свет — это жизнь, это вера, это на всё ответ.
Лампочка верила в чудо, хотела его просветить.
Он говорил, что поздно, нельзя ничего изменить.

Мир в нём разочарован. Он оказался — поэт.
Он отстранялся от мира, задвигал шпингелет.
Он воспалённым мозгом письменный стол распирал,
но, чтобы он это увидел, тусклой была спираль.

И так он не брился месяц, за что-то себя корил.
Он дышал кислородом менее, чем курил.
Лампочка представляла в дыму, что она — софит,
пока он мылил верёвку, так как никто не звонит.

Лампочке говорили: с лёгкостью примет патрон
новую лампочку, словно королеву на трон.
Лампочка же старалсь, пока жизнь не истекла,
значить для него больше, чем пузырёк из стекла.

Но вот, она перегорела. Покинула высоту,
издав хлопок на прощанье такой, что слыхать за версту.
Хозяин понял, что больше некому позвонить.
Нечего больше бояться. Ничто нельзя изменить.

Лампочка перегорела. Просто настал её срок.
Это случилось на стыке двух очень важных строк.
И, матюкнувшись, хозяин на кухню пошёл за свечой,
там заодно угостившись компотною алычой.

Так угольки в кострище остывшем друг друга злят:
она на него смотрела, и дорого стоил взгяд
из мусорной урны, белесый, как мертвеца зрачок.
И так же смотрел хозяин. В углу стрекотал сверчок.
……………………………………………………………………………………
Пока мы в кого-то верим, они для нас и живут.
Пока для кого-то светим, дышат они и жуют.
Но как же всё-таки страшно на высоте, средь тьмы,
посередине ночи, в самый разгар чумы!

 

СКРИПКА

Скрипка. Обычная скрипочка цвета чая,
в натруженных, этаких падчерицыных руках.
Но как она зазвучала, как зазвучала!
Мелодия гасла, как спичка — в плевке, в матюках,

опять распалялась, выныривала и ныряла,
пока громыхал поднос и ругался бунтарь.
Но, если бы мог, то в восторге под фонарями
кружил бы пронумерованный инвентарь.

Как бойкий смычок кокетливых струнок касался,
всему супротив — как поезд поперёк рельс!
И вышибала привратником рая казался,
а гриф со смычком на скрипачке ставили крест.

Но та арбалет музыкальный, сдувая чёлку,
целила наугад, столь густа была мгла.
Кто-то кому-то шептал, хохоча, о чём-то.
Как скрипка всем снисходительно помогла!

*

О, что Вы хотите сказать, государыня скрипка?
Что вам, как Вы ни стараетесь, всё же пока
не удаётся, о деревянная рыбка,
сорваться, как будто с крючка, со смычка?

Что как бы ноты крылатые ни петляли,
Вас приковала к Земле неземная страсть,
и Вам ночевать опять, как в гробу, в футляре,
чья жуткая пасть Вам всё ж не даёт пропасть?

Но отчего, скажите, чем более гладки
и бархатны кажутся волосы той, что теперь
Вами владеет, тем более без огдядки
хочется драпать отсюда, как раненый зверь?

Лучше молчите. Уж больно старо преданье.
Кто бы Вас нынче на ночь ни взял под крыло,
музыка, видно, — единственное оправданье
всему, что бы в этом мире ни произошло.

А это вы читали?

Leave a Comment