Нетленки и тленки. Проза Натальи Рубановой

Наталья Рубанова — писатель, критик, шеф-редактор книжного импринта «Литературное бюро Натальи Рубановой», литературный агент и консультант по литературному письму. Лауреат премий «Нонконформизм», им. Тургенева, им. Хемингуэя, журнала «Юность»; в Союзе российских писателей с 2002 года. 

Автор книг «Москва по понедельникам», «Коллекция нефункциональных мужчин», «Люди сверху, люди снизу», «Сперматозоиды», «Карлсон, танцующий фламенко», «Хулигангел, или Далеко и Навсегда», «Letters to Robot Werher. Зашибись!» (билингва). Составитель скандально известного сборника «Я в Лиссабоне. Не одна». Избранные произведения переведены на английский и опубликованы в США.

 

«Textura» публикует несколько текстов — «нетленок и тленок» — из новой книги Н. Рубановой «Хулигангел, или Далеко и навсегда», которая выходит в новом году в санкт-петербургском издательстве ЛИМБУС ПРЕСС в авторской серии «Тёмные аллеи XXI век» (первый том под названием «Карлсон, танцующий фламенко», увидел свет в декабре 2020).


 

* * *

 

нетленка вместо постскриптума

[ДИВАЧКА]

 

Когда Дивачка покинула кровавое убещиже, когда ее вовсе не благообразная мамаша, выкатившая из себя несколькими годами ранее положенную порцию детенышей, наконец-то прооралась и заснула, над уродливо-стандартной кроваткой новоприбывшей герлицы образовалось легкое туманное облачко.

Нет-нет, человечьему глазу его не разглядеть — слишком эфемерным оно было, но вот некие вибрации от него все же исходили. Так, одна чересчур чувствительная акушерка — особа не по профессии начитанная и не по принцессиной горошине нежная, — повела крысьим своим носиком, на который то и дело съезжали круглые очочки, да и уставилась в потолок. Ей, бедняге, конечно, не довелось увидеть слетевшихся по случаю дня рождения N персон (назовем их пока так), и она, постояв в замешательстве минуту-другую, удалилась, запахнув в халат неудовлетворенное любопытство, вызванное непонятно чем.

Меж тем осадки (назовем их теперь так) начали сгущаться над беспокойной Дивачкой, прошедшей только что через ужас-ужас. Совсем недавно она едва не задохнулась от нехватки кислорода — мамашины схватки так сдавили ее тельце, что Дивачка подумала о конце, так и не познав начала. О, как хотелось ей снова вернуться в прежнее состояние покоя и безмятежности! Как хотелось окунуться в тот теплый и безопасный мир, где она — рыбкой? птицей? — чувствовала себя столь чудесно! Но куда, куда несет ее страшная волна? Не убьет ли? За что ей эти мучения? «Надо ли вообще появляться на серый свет?» — вертелось в маленькой головке, да так там навсегда и осело.

Ох, как страшно, как неуютно, как одиноко было нашей Дивачке в тот момент! Казалось, гигантская акулья пасть с десятками тысяч огромных острых зубов тотчас поглотит ее, если она не увернется, если не сделает еще одного движения! И еще одного… И еще! Еще! Еще-е-е-е!! Крик, который, казалось, стал самой Дивачкой, разрывал ее на части, но что она могла поделать? Безысходность в тисках маточных сокращений — вот она, Великая Ночь Души, бездонное отчаяние, первая Голгофа и ощущение жизнькиной бессмысленности, навсегда отложившееся в выдвижные ящички памяти того, что невежды называют душой…

Потом стало немного легче, но лишь немного. И ненадолго. Отовсюду сочилась кровь — ее и так было много, но сейчас впору захлебнуться; и слизь кругом, и что-то вязкое, и ямы с нечистотами… То и дело Дивачка проваливалась то в один, то в другой грязный колодец. Запахи потных разнополых, их ввинчивание друг в друга, их вколачивание, вдалбливание, втягивание, засасывание, их желание обладания и мазохистичная мечта о подчинении, смешанная со стыдом и брезгливостью, страхом и удовольствием: чудовищная машинка для репродукции — да мясорубка же, мясорубка! Под это видение Дивачку нашу так сжало, так скрутило, что она чудом не задохнулась, и только увидев горящую птицу, через мгновение вылетающую из пепла целеньхонькой, — хоть бы хны ей: худо ли быть мифом, феникс? — почувствовала облегчение. Палящий жар покинул маленькое тельце нашей герлицы, всё открылось и всё слилось в один душераздирающий крик: света, воздуха, человечины — в общем, всего чуждого и Дивачке нашей не нужного.

Мамаша же, освободившись от бремени, тяжело вздыхала и вяло кривила улыбкой рот. Пожалуй, это ее последние роды: все-таки тридцать пять, да и сколько можно нищих плодить? И так три рта сидят, вот теперь четвертый… Ванька-собака, не удержался опять, а на аборт не решилась. От мыслей сих мамаше стало совсем уж грустно, и она подумала, что если вдруг ее дщерь прославится… станет известной… Балериной, к примеру. Да-да! Примой-балериной! Как кто? Ну, как Плисецкая! (Больше мамаша балетных не знала). Большой театр, корзины с цветами, овации… Ее дочь показывают по телевизору… Слезы умиления у соседей и родственников… Открытая по случаю баночка белых грибов и бутылка вишневой наливки… «Гордитесь сестрой!» — «Эй, мамаша, смотрите!» — от мыслей бренных оторвала ее та самая остроносая акушерка в круглых очочках, да и показала ей Дивачку — не красивую и не уродливую, с очень тоненькими ножками и пальчиками. «Ой…» — простонала мамаша и внезапно потеряла сознание, что оказалось, разумеется, не смертельным номером: в пятисекундном видении ей чудился блеск театральных лож, балетные пачки, звучала волшебная музыка — но мамаша и предположить не могла, что то был Скрипичный концерт Яна Сибелиуса: она его знать не знала.

Дивачка ж наша тем временем уж лежала на стандартной кроватке в окружении очень похожих на себя самоё маленьких живых тел. И, ежели кто не помнит, над кроваткой сей успела образоваться некая облачность. Осадки (назовем их так снова), посетившие третьего ноября тысяча девятьсот семьдесят неважного года один из неприглядных совеццких роддомов, сгустились над герлицей и завели меж собой следующий разговор:

— Я могу дать ей обаяние. Шарм. Красоту. Летящую походку, — пропел Туман.

— И только? Я подарю ей ум, эрудицию, интеллектуальную мощь, — прошелестел Ветер.

— Ум без красоты, как и наоборот, для женщины губительны, — заплакал Дождь. — Я же могу дать ей гармонию. И покой…

— Нет-нет, покой нам только снится! — ворвался Ливень. — Я подарю ей главное: талант! Она будет выступать на сцене, она будет счастлива в профессии!

— Разве можно быть счастливым существом без любви? — простучал засомневавшийся Град. — Посмотрите-ка, в кого я без нее превратился! Бьюсь и бьюсь, как об стенку горох! Зная это, я мог бы дать ей силу воли… — но его перебили:

— Сила воли — не главное, нужно просто уметь радоваться! О, я подарю ей легкое дыхание и доброту…— пролилась в никуда утренняя роса, играя всеми цветами радуги.

— Вы дадите ей все это: ум, красоту, талант, силу воли, любовь… — сказал внезапно появившийся Снег, и все кругом тут же покрылось инеем. — Но за это я вытрясу из нее всю душу! — с тем и пошел.

А Дивачка наша в тот миг закричала так громко, так пронзительно, что переполошила все отделение. «Зачем ему моя душа? Почему он хочет ее вытрясти? За что-о-о-о?! А-а-а-а-а-а!! Мамаааааа, роди меня обратно!..» — истошно рыдала новорожденная, извиваясь и корчась, но никто ее не понимал, а потому — не слышал.

 

 

*

тленка четвёртая

[ВЕРА ВИТЮНИ, ИЛИ С ЗАВТРАШНЕГО ДНЯ НЕ ПЬЮ!]

 

Госдума приняла во втором чтении законопроект

об ограничении розничной продажи и потребления пива

в общественных местах. Несмотря на отрицательный

отзыв правительства за ограничение продажи пива

подали голоса 429 парламентариев. Против проголосовал только

один человек — независимый депутат В. Похмелкин.

Из газет

 

— Эй, что делаешь?

— Раба из себя выдавливаю.

— Чего?

 

Дивлюсь я на небо та думку гадаю…

 

— Раба, говорю, из себя выдавливаю. По капле, — вздохнул Витюня, выжимая в граненый последние капли спиртуоза. — Все, решено, с завтрашнего дня не пью!

— Ага, — рассмеялись в трубке и тут же ее бросили.

— Вера… — взвыл он в потолок и прикрыл веки.

Витюня сидел на кухне, поглядывая на огромный рюкзак, набитый пустыми бутылками: четыре точно таких он уже отнес на помойку.

 

Чому ж я ни сокил, чому ж нэ лэтаю…

 

Витюня встал, прошелся, снова присел. Голова закружилась, а спасительного пива не оказалось. Полный слабой решимости завязать (Вера ушла месяц как), он начал набирать тещин номер. От одного этого слова — теща — его выворачивало, однако-с брезгливость Витюня поборол.

 

Чому ж мэнэ боже тех крыльеф не дав

 

Никто не подходил: сработал определитель. Витюня посмотрелся в зеркало — и сморщился, и сплюнул: Вера терпеть не может, когда он не бреется. «Все, решено, больше не пью. С завтрашнего дня!» — крикнул Витюня, для пущей важности стукнув кулаком по столу — большим кулаком по маленькому столу; Я б зимлю покинув и в нэбо взлетав… — и выдернул «с мясом» радио.

Надо было что-то делать, но что? Он умылся, открыл форточку, лег на диван и, о чудо, нащупал недопитую «Гжелку».

— Ну, последний разок! — крякнул Витюня и приник к прохладному горлышку.

Когда его существование превратилась в кошмар? Когда он променял Веру на стеклянную емкость? Веру — умницу, красавицу (в скобках: умницу и красавицу) — на тару? «У, Змий чертов!» — покосился Витюня на водочную бутылку и опешил: оттуда показалась сначала зеленая голова, а затем и тулово, покрытое мерзкими чешуйками. На чешуйках поблескивали мелкие гнойнички. Глазки у Змия были маленькие и злобные — настолько маленькие и злобные, что Витюню чуть не стошнило от отвращения.

— Step by step кругом, — сказал Змий, подползая к Витюне. — Dellirium tremens[1], будь здоров!

— Ага… отодвинулся к стенке Витюня, видя, как Змий увеличивается в размерах и зеленеет все больше.

— Путь далек лежит? — спросил Витюню Змий, когда тот попытался встать с дивана.

— Ага… — перекрестился Витюня и посмотрел на спасительное окно: первый этаж хоть и высоковат, но, в сущности, пустяк.

— В той степи глухой замерзал ямщик… — пропел Змий басом и, улыбаясь, улегся на Верино место, рядом с Витюней. — Ну, со свиданьицем. Давно я тебя дожидался, красавчика! Ух и люб ты мне, парень! Уж сколько я тебя оседлать хочу — и все никак. А теперь вот… час настал.

— Погодь, братан, — Витюня брезгливо отодвинулся от зловонной пасти. — Что значит «люб»? У меня жена.

— Жена — не стена, подвинется, — навалился со всей дури на Витюню Змий, перевернул на живот да спустил штаны.

— А-а-а! Ты чего, гад, делаешь? Ты куда лезешь? — заорал Витюня.

— В старинные пруда, — загоготал Змий, подмяв под себя вырывающегося Витюню. — Куда ж еще!

— А-а-а!! — кричал не своим голосом Витюня. — А-а-а!! Все, не пью, решено!! С завтрашнего дня не пью!! — и плакал, и плакал, и слезы горькие лил.

— Но-о! Давай, работай! Мужик с тулова — бабе легше!

Открыв дверь и зажав нос надушенным платочком, Вера поправила прическу и перешагнула через труп: облегченно вздохнув и улыбнувшись, она лишь мельком посмотрела на тело. «Вот и чудненько…» — замурлыкала себе под нос, и быстренько куда-то позвонила.

 

 

*

тленка десятая

 [ИРРА-ТИЧЕСКИЙ ОПЫТ]

 

«Идиот!» — так и не сказала она, изящно покрутив у виска томиком Хармса, и поглотилась подземным переходом. Я подошел к ларьку и, взяв «девятку», с которой слез уже давно, задумался: почему она всхлипнула?

Иногда Ирра принимала меня слишком близко к сердцу — обычно в те дни, когда очередное ее увлечение отсутствовало. Но сейчас она сломалась и, так и не сказав «идиот», изящно покрутила у виска томиком Хармса. Да еще поглотилась. Подземным переходом. Вот и все.

Дальше тоже не интересно: ну просто пару суток я едва спал. Банальнейшее похмелье приводит порой к так называемому экстазу: восприятие обостряется, и я вновь соглашаюсь с Веничкой Ерофеевым. Так случилось и на сей раз: я сел на «Выхино», стараясь казаться нормальным, но уже где-то к «Кузьминкам» подступила тошнота: пришлось выйти. На улице я зачем-то достал телефонную карту, повертел, но так никому и не позвонил; подавив очередной малоприятный позыв, обреченно потащился к метро, тчк.

До моей станции оставалось не менее получаса, поэтому я начал разглядывать женщин. Одна была очень даже: длинные ноги, черные волосы до спины, и вообще…  Другая показалась круглой дурой: какие-то барашки вместо волос, ядовито-малиновый рот, платье в цветочек… Итэдэ: на седьмой устал — и на седьмой объявили мою станцию. На воздухе стало получше, я зашагал прямо по курсу.

Там уже собрались люди и стол был заставлен всем тем, что едва ли бы cмог принять мой gaster. А потом я неожиданно (правда: неожиданно) увидел ее, и мы разыграли немую сцену. Ирра была хороша, но, кажется, совершенно задолбана антуражем: итак, мы сидели за столом, два урода, и выпадали в осадок… Ее опять выдали глаза: единственное место, которым она не могла соврать. По крайней мере, мне.

Я ждал у выхода.

Ирра придумала, будто спешит, и надела темные очки.

Но ее сентиментальная оболочка прижалась к моей — ее сентиментальная оболочка никуда не спешила, поэтому через четверть часа мы уже сидели в каком-то дешевом кафе, и она распиналась о дзенском мышлении Даниила Ювачёва, тем самым нивелируя весь дзен, ну а потом изрекла:

— В туалет, — и отошла.

А я подумал, она не вернется: вот что такое четвертый день пить! Но она вернулась. И сразу закурила. Я для приличия спросил, как она себя чувствует. А она, выпустив дым, рассмеялась. И все.

На ней было что-то обтягивающее: у меня даже возникло некое желание, но я его подавил. Чтобы она не принимала меня слишком близко к сердцу. Ей нельзя.

А она болтала: «Журналист. У него больная печень, дача в Карачарово и полное присутствие денег. Мне не нравится с ним целоваться. Я вообще не хочу ни с кем целоваться…» — и слишком быстро водила указательным пальцем по пивной кружке. О, я помнил это движение: в ту пору, когда Ирра еще не посвящала меня в интимные приключения, так выражались ее сомнения по поводу реальности происходящего. Я сказал, что написал ей письмо, но не нашел конверта, а она снова:

— В туалет хочу.

И мне почему-то опять показалось, что она не вернется. Когда же Ирра все-таки пришла, то задала запретный вопрос:

— Если я брошу, то что?.. — и осеклась, захлопав ресницами.

Я заказал еще пива и посмотрел на нее с сожалением:

— Ты живешь, как в рекламном ролике. Оставь все!

Ирра тут же запротестовала, выдавая себя за кого-то другого, — только я-то знал… но что о том! Прошлый век, привет таганскому трипу.

— Почитай Кастанеду. Всего. А потом опять начни с третьего тома, — сказал я уже около метро, а она покрутила у виска томиком Хармса, быстро надела темные очки и поглотилась подземным переходом.

Я решил пройтись. Шел-шел, пока не заметил на мосту странную девицу — показалось, еще немного, и она сорвется. В воспаленном воображении пронеслись сюжеты: я подбежал, разумеется, чтобы спасти несчастную.

— Тошнит! — с трудом выдавила девица: ее чудом не вывернуло на меня.

Так я опять не совершил подвига. Зато через несколько дней нашел в почтовом ящике конверт. Знакомый почерк изменился, а содержание ушло в междустрочье. Вот что там было:

 

Все — до десятого, кроме субботы.

После полудня есть понедельник,

И — перевертыш: аглицкий Tuesday.

Адрес по-прежнему чем-то мансарден.

В полы халатика мысль забегает

Экс-сумасшедшинкой:

«Чай есть с жасмином,

Очень от дури полезный!»

 

И я тогда поехал. Потому что понедельник стоял в полднике, хотя так и не говорят, — и тем более не пишут. И она открыла последнюю дверь, не удивившись, ничего не спросив: просто превратилась в бабочку и перелетела на тюльпан, стоявший в вазе. Я ощутил некоторую неловкость и неправдоподобность происходящего: я даже не предполагал, насколько это — красиво.

 

 

*

тленка одиннадцатая

[ЭТЮД ДЛЯ ЗИМНЕЙ ХРИЗАНТЕМЫ С ОРКЕСТРОМ]

 

Обычная история — не можешь произнести то, что произнести надо было лет триста назад, в экс-лайф. «Русалки ведь живут триста лет?» — «Живут-живут, только не говорят! Потом отпустит немного, не сразу…» — «Стать бы такой вот черной молинезией, — думала, глядя в аквариумное застеколье, — ни о чем не заботиться, обманываться, считая морем маленькую круглую посудину!» — но и это ложь: не хочу, чтобы за мной подглядывали, уж лучше на чердак, чем в аквариум.

Ну а когда совсем невмоготу стало подплывать к людям, я, прищурившись, шептала сквозь злые слезы: «Это сон, Фе, ты обязательно проснешься!» — и била-била-била хвостом, и так каждый день, и так сотни лет подряд. Фе сначала верила, а потом перестала: я ведь так и не проснулась, а серебристый хвост превратился в ноги — олэй, привет от лучшего в мире сказочника! Так и забылось обещаньице-то.

Последний раз Фе видела Снежного человека несколько зим назад: встреча ничем не примечательная, кроме самой примечательности встречи пыльным июльским вечером. Снежный человек спросил, где я прячусь, а Фе не смогла ответить: в самом деле, где? Она слишком устала и досадно ссентиментальничала, взяв Снежного человека за руку, которую он не отдернул: так удалось ощутить теплоту его снега, которым он слегка подвампиривал Фе. Сначала она не понимала, и это было довольно гнусно — Снежный человек мог часами «раскрываться», но в последний момент исчезать: умел проходить сквозь стены. «Интеллектуальный Чикатилло! — сокрушалась Фе, оставшись одна. — Скажи, что все, что пора прекратить…» — но самое главное упорно замалчивалось, и Снежный человек снова шел в палатку (тогда их в городе было много) за чем-то стеклянным, прозрачным, совершенно лишним.

Так продолжалось несколько повторяющихся времен года, и еще, и еще, ну а потом нам с Фе стало скучно, ведь Снежный человек всегда был одинаково разным: или пьян, или с похмелья, или не пил вообще, и в таком варианте становился невыносим. Однажды я позволила себе адскую банальность: «Ты спиваешься!» — Снежный человек согласился и, стрельнув десятку на пиво (тогда были другие деньги), вошел в троллейбус со словами:

— Ты, конечно, не разозлишься, если я не буду тебя провожать?

И Фе тоже вошла — на той же Калужской площади, — только в трамвай, а потом сама не заметила, как наступила еще одна зима.

Приближался очередной Happy New Year, в сквере на Третьяковке непатриотичненько мерз подвыпивший Санта-Клаус. Мы с Фе хотели пройти мимо, но тут какие-то дети начали звать — меня? нас? — довольно странным образом:

— Сне-гу-рач-ка! — и топали-хлопали, и двигали собой в полный рост.

Я потрогала лоб Фе: ледяной! Я осмотрела ее одежду, и вместо привычной обнаружила нечто похожее на то, в чем выступают старые актрисы, подрабатывающие снегурками на елках во дворцах немыслимых съездов.

— Сне-гу-рач-ка! — еще сильнее затопали-захлопали-заорали чужие дети дурацкую почти-мантру.

Я улыбнулась:

— С Новым годом, дорогие товарищи! — и откинула снежную паранджу, целую вечность скрывающую меня — от меня же.

Так продолжалось две недели, пока не кончились школьные каникулы, а уж как кончились, Дед Мороз, сменивший Санта-Клауса, сделал последнее предупреждение:

— То ли еще будет, девица, то ли еще будет, белая!

Фе и правду настолько вошла в роль, что совсем побелела. Дед Мороз сжалился и повел ее в «Елки-палки», где она и начала скоропостижно таять.

Что так Снегурочку тянуло

К тому жестокому огню…

У нее уже растаяла почти вся одежда, и я не знала, чем прикрыть ее хрупкую наготу.

Уж лучше б в речке утонула,

Попала под ноги коню…

А Дед Мороз предлагал еще и пирожок с вишней: «Горяченький!». Когда же от Фе остались только рожки да ножки, я услышала за спиной звуки довольно жуткие: микс траурного марша и «Калинки» в исполнении оркестров больших и малых академических театров. Этакий взбесившийся этюд Клементи, напоминающий одновременно полет шмеля в мундире с барского плеча Римского-Корсакова: и не важно, что не смешно, — а графоманищ в Россиюшке полмильона.

Не помню, как и когда Фе уснула. Возможно, ее положили в холодильник, словно живую рыбу — так, во всяком случае, рекомендуется «нормбабам» в их паскудных спецкнижонках: «Положите шевелящуюся рыбу на некоторое время в морозильник, где она заснет…».

Очнувшись, я не сразу поняла, что стою в бутылке, да еще в новом обличье. У меня появился стебель, листья и цветок — необыкновенный белый цветок без запаха, очень нежный. Я удивилась, заметив, что Снежный человек кладет его на снег и быстро уходит, по-плебейски сморкаясь в руку. «Фе-е-е!» — крикнул он много позже со своей снежной вершины, хотя знал наверняка, что я разобьюсь, если сделаю хотя бы шаг навстречу той, его стороне, вход куда преграждали лишь виртуальные иероглифы счастья.

Он не знал, что Фе давно умерла; я же тихонько целовала снег прошлого века своими белоснежными лепестками. Пожалуй, мне даже нравился новый этюд, да-да! Он был, как ни странно, до самой пошлой невинности бумажной, чист.

 

[1] Белая горячка (прим. Хулигангела).

 

Мы на «Планете» собираем деньги на новый сайт, помогите нам, пожалуйста!

 

А это вы читали?

One Thought to “Нетленки и тленки. Проза Натальи Рубановой”

  1. де Здемон

    Замечательно. спасибо!

Leave a Comment