Журнальный Снегирев. О прозе Александра Снегирева

Мария Бушуева (Китаева) — прозаик, критик, автор нескольких книг прозы, в том числе романов «Отчий сад», «Лев, глотающий солнце», «Рудник», «Демон и Димон» («Проекции»), а также множества публикаций в периодике и в сетевых журналах («Москва», «Нева», «Знамя», «Зинзивер», «Дружба народов», «Наш современник», «Нижний Новгород», «День и Ночь», «Сибирские огни», «Гостиная» (США) , «Алеф» (Израиль), «Литературная Америка», «Новый континент» (США), «Литературная газета», НГ Экслибрис, «Сетевая словесность», «Плавучий мост», «Лиtеrraтура» и др.). Автор известной специалистам монографии «Женитьба» Гоголя и АБСУРД» (ГИТИС).

По первой профессии — психолог.


 

Журнальный Снегирев

 

Вот два мнения о прозе Александра Снегирева.

Первое — читателя: «Мне стыдно за такие книги. Сразу представляется картина: молодой англичанин страстно изучает русский язык, восхищается богатой культурой нашей страны и решает почитать что-нибудь из современных русских авторов в оригинале (мы же читаем современную англоязычную прозу для улучшения своего английского). Натыкается он на Снегирева, читает и понимает, что если в этой стране за такие книги даются премии, то о чем вообще можно говорить!» [1]

Второе — известного критика: «Это новый экзистенциализм, осознающий индивидуальное существование как единственную данность. Новый для России, потому что прежний, начавшийся, например, у А. Платонова, не смог прорасти в то время и на той почве». (Анна Жучкова, «Знамя», 12, 2017)

Ознакомившись с журнальными публикациями писателя, постараюсь определиться с собственным мнением. Но сначала — пара дискуссионных возражений Анне Жучковой, посчитавшей, что экзистенциализм, «начавшийся» у Платонова «не смог прорасти в то время и на той почве», а вот у Снегирева пророс и дал всходы. Боюсь, в творчестве Платонова (о сравнении которого со Снегиревым, пусть и в философском контексте, деликатно промолчу) экзистенциализм и не собирался «прорастать», можно, конечно, поддаться модному взгляду на страдание и смерть в его прозе как признаки этого направления, но это будет поверхностный подход.  Вся проза Платонова — совершенно особая, самобытная художественная философия: неразгаданность тайны бытия, невозможность жить без истины, восприятие смерти как конечной точки времени, а времени как горя… — все это Платонов, несколько соприкасающийся с философией общего дела Н. Федорова и относимый к другим течениям — лишь по воле литературоведов. И второе возражение: у Снегирева экзистенциализм представлен ровно настолько, насколько в любой бренной жизни, где непременно у самого человека, у его близких, обнаружатся боль, травмы, пограничные ситуации между жизнью и смертью…  Пограничная ситуация — обязательное условие экзистенциального озарения. Чего читатель не найдет у Снегирева. Страх его героев — обыденный (опасения утраты жизненных благ, страх за жизнь, за ребенка, страх социальный), у его героев нет страха онтологического — непременного условия для прорыва к своей экзистенции, суть которой — противостояние неподлинному бытию (по Камю и др.).  Именно выход к подлинности человеческого «Я» — составляет в экзистенциальной философии главную задачу человека. И вот здесь Анна Жучкова с присущей ей способностью к угадыванию проблемных сигналов произведений, расслышала один, для творчества Снегирева очень важный — дуализм подлинности-неподлинности в его прозе. Снегирев даже нередко строит на этом противопоставлении сюжет: раскручивается вполне обычный рассказ, внезапно возникает резкий виток и происходит нечто неожиданное, к примеру, робкий неврастеничный интеллигент-антисталинист узнает, что носит не свое имя, не свою фамилию, а его настоящий дедушка — энкавэдэшник. («Внутренний враг», «Новый Мир» 5, 2012). Однако герой не прорывается к своему настоящему «Я», даже пройдя через истерическую имитацию казни «внутреннего врага» в самом себе: его метаморфозы заключены в рамки только социальных клише.  Именно невозможность достижения подлинности (условно: подлинности «Я» главного героя) — на мой взгляд, главная проблема современной прозы, квинтэссенцией черт которой можно назвать прозу Александра Снегирева, что проявляется и стилистически. После долгого перерыва решив прочитать рассказы писателя, я начала с «Не пропадать же добру» («Знамя», номер 6, 2019) и сразу озадачилась: кого же этот рассказ мне напоминает? Минималистская техника, простой язык, бытовые детали… Если чуть изменить текст и концовку, получился бы отличный абсурдистский рассказ, если привнести и сгустить натуралистические детали, вышел бы интересный образец «грязного реализма». Оценила юмор: «В такси стал искать по карманам паспорт. Самое время искать паспорт, когда уже едешь в такси». Особенно мне понравилась чуть не дотянувшая до абсурда «коллизия» с сайрой (рыбы вообще часты у Снегирева, Фрейд бы усмотрел в этом понятно что:-):

«Я достал банку сайры.

Всегда вожу с собой консервированную сайру.

Консервированная сайра — лучший друг социофоба.

Допустим, приехал социофоб в гостиницу и не хочет ни выходить за дверь, ни разговаривать с горничной, ни видеть кого бы то ни было.

А кушать социофоб хочет.

И тут социофоб достаёт сайру».

Короткие рассказы писали и Чарльз Буковски, и Раймонд Карвер — Снегирев ближе к Карверу, но тот гораздо психологичнее и к тому же — мастер неопределенных полисемантических концовок. Есть еще норвежец Эрленд Лу… Можно было бы вспомнить Виктора Голявкина, однако, ныне у писателей из популярной «тусовки» нет авторитетов в своем отечестве, все авторитеты даже не в Европе — за океаном. Снегирев начинал как слабая тень Джека Керуака, после — немножко подучился  у Трумана Капоте («Как же ее звали?..», «Знамя», 9, 2012), от этих и других мастеров почерпнув эффектные чисто внешние приемы, иногда  — интонацию или психологический абрис персонажа… Кстати, об американцах, с которых теперь берут пример все, желающие казаться «свободными», а значит, «брутальными» и «грязными»: Буковски высоко ценил Достоевского и даже писал о необходимости для американской литературы учиться у восточно-славянских писателей, Карвер любил Толстого, Тургенева, а главным  своим гуру  считал Чехова, последний рассказ Карвера — о смерти Чехова. Керуак тоже высоко ставил Достоевского. Это — к слову.

Я употребила определение «брутальный» — так часто воспринимают главного героя (альтер эго) Снегирева. И это — ошибка. Его герой — одержимый тревогами и страхами (что, еще раз подчеркну, опять же не соотнесено с экзистенциализмом, а следствие обычной социальной нестабильности), болезненно чувствительный, брезгливый и мнительный до фобий, по-хорошему жалостливый (мышь не может убить, для этого есть хладнокровная любимая), самолюбивый, впечатлительный, тонко реагирующий. Собственно говоря, иногда в этом признается и он сам: «Те, кто говорят, будто мужчинам все равно с кем и когда, глубоко ошибаются. Мужская природа тонка и не до конца изучена. Мужчинами правят хрупкие дуновения, которые принято считать грубыми инстинктами…»  (Черный асфальт, желтые листья», «Октябрь», 10, 2014), — что для многочисленных его поклонниц лишь оттеняет «мужествененную маскулинность». Но маска «модельного самца», на которую они клюют — только ролевая. И здесь мы снова упираемся в тот перекресток современной прозы, где скрестились, как шпаги, две автострады: подлинность — неподлинность. Причем первая, если присмотреться, окажется почти непроходимой дорогой, а вторая — спортивной площадкой, на которой писатели соревнуются с читателями: кто кого. В желании сразить читателя — хороши все средства, кроме «проклятых вопросов» великой русской литературы — они отметаются ныне как слишком подлинные и потому скучные.  «Состязание писателя с читателем, — объясняет такой свой подход Снегирев, —  все больше напоминает игру в шахматы с компьютером, которому известны наперед все возможные комбинации. Однако не стоит отчаиваться, обыграть читателя, поразить его еще можно на поле рассказа. Короткий, сжатый, стремительный, как набег кочевников, текст может сбить читателя с ног…»  («Я люблю. О рассказах и рассказчиках», «Дружба Народов», 2, 2017).  И Снегиреву обыграть читателя удается: закрутить сюжет он умеет. Хорош он и в выборе деталей: они не случайны и отрабатывают свое почетное появление в тексте по полной программе, нечастые в его прозе тропы ненавязчивы и точны.  А в качестве десерта всегда к месту милые банальности, вроде расхожего выражения: «женщины создания загадочные». Поединок с читателем, игра «кто кого», не предполагает искренности со стороны автора. Даже в исповедальном, казалось бы, рассказе «Занятие, достойное мужчины» (Октябрь 2017/1) (вариант с более «бьющим» названием — «Выцелил, нажал, перезарядил» («Этажи», 2019/ №2)), занимательном без назидательности, с гуманистическим, даже экологическим посылом, смягченным юмором: «Теперь я тоже думаю про Седебола и понимаю, что если когда-нибудь и пойду на охоту снова, то исключительно ради пропитания, а не как культурный человек. Или чтобы пострелять в собственную панаму — занятие, достойное мужчины», — искренность сразу подрезается сюжетным коммерческим заказом. С другой стороны, такой фейсбучный прием (а Снегирев вполне вписывается в сетевой формат, и это еще одна причина его популярности) играет опять же на стороне автора.

Но вернусь на перекресток подлинности-неподлинности: жизненный опыт или нежелательность последствий каких-либо действий, необходимых для проявления подлинности, могут оказаться травматическими или просто неприятными, что заставляет прятаться под масками и вновь уводит к мнимостям. Не нужно думать, что Снегирев мнимостей создаваемого им художественного мира не осознает. Как мне кажется, он совершенно сознательно стоит на позиции «замещения» «Я» героя (альтер эго) социально-психологической маской, популистски выгодной и одновременно самозащитной. Он, так сказать, умно и успешно превращает «легонькое винцо в роскошный напиток, бижутерию в драгмет» («Как же ее звали?..», «Знамя», 9, 2013). Иногда, правда, неподлинность все-таки его печалит, тогда появляется мотив чужой судьбы в сюжете: «Мой отец в каком-то смысле живет не свою жизнь. А значит, и я тоже». («Вторая жизнь», «Дружба Народов», 11, 2017) и вырывается признание: «А я завидую бедным и бесправным. Они точно знают, что, если любимы, то за просто так». Мотив чужой жизни, шире — неподлинности, проявляется и в обрисовке других персонажей: отец и дед проводника, чтобы произвести впечатление, фотографируются в форме моряков и фальшивые образы определяют судьбу сына и внука («Фото в черном бушлате, «Новый Мир», 6, 2017). Здесь — по сути обозначено главное — стремление казаться, а не быть. Упаковка важнее предмета, в нее упакованного. Бренд делает заурядный товар дорогим. Легкое дешевое винцо превращается в «роскошный напиток». Все это как человек одаренный артистически (в широком смысле) выразил Снегирев очень точно. И этим — нравится, потому что совпадает с основным требованием времени: не нужно, даже смешно стремиться быть самим собой, будь тем, кого одобрит определенное сообщество. Неважно, что внутри, главное —  выглядеть, производить впечатление, имитировать. Кроме откровенного и победного приоритета неподлинности — Снегирев фактически обнажил другие негативные лидирующие тенденции : понимание свободы исключительно в ключе секса, приоритет материальных интересов, расчетливость как основу отношений,  неверие ни во что, кроме «живем однова»,  карьерную установку как основной социальный двигатель, циничное отношение к старшим поколениям,  у которых нужно как можно быстрее отнять служебные кресла, неприязнь к старикам (если с ними не связаны прагматичные цели), личный страх старости и так далее. Читательница, волнующаяся за престиж русской литературы, слова которой приведены в самом начале, реагирует на «что» и «как», но такая реакция свидетельствует не только о еще живом стремлении части общества к серьезному осмыслению бытия, когда облегченные заменители мысли и культуры отвергаются, но также — о писательской харизме Снегирева, сумевшего вольно или невольно выразить именно неподлинность как современный тренд, стать для некоторых думающих читателей неким символом. Его проза — срез доминантных ориентиров российской жизни, массово и катастрофически теряющей самое главное — теряющей то, что искали в русской литературе американские писатели. И Снегирев, как мне представляется, о потере знает лучше любого критика. И успешно заполняет все расширяющуюся брешь. Позволю себе легкую грустную иронию — Анна Жучкова права: Снегирев смог, а Платонов не смог. И живи Платонов сейчас, не смог бы тоже.

Но Толстого и Платонова читают немногие (в одном из рассказов Снегирева томики Толстого валяются среди мусора), а кино смотрят миллионы, значит нужно в образовавшуюся пустоту поместить нечто, похожее на кино, должное «взрывать мозги» и приводить к полному поражению противника (читателя): это может быть рассыпанный прах умершей бабушки, немного секса в онкологической клинике («Делал, как для себя», «Традиции&Авангард», 4, 2019), экстатическая мастурбация в солярии и прочее. Кто-то назовет такие приемы антиэтичной пошлостью, кто-то коммерческим трэшем. Не соглашусь. Снегирев — зеркало Он отражает то, что видит, и, главное, то, что хотят увидеть. И отражает лучше других.  Динамичнее. Четче. Ярче.

И страшнее — потому что за счет дара рассказчика делает неподлинность, не позволяющую человеку выйти к своей экзистенции, — привлекательной.

 

[1] С литературных сайтов:

https://mybook.ru/author/aleksandr-snegirev/reviews/

https://priceguard.ru/offer/litres-151089)

 

А это вы читали?

Leave a Comment