Пара слов о… Одноглазый Маяковский

ПАРА СЛОВ О…

ОДНОГЛАЗЫЙ МАЯКОВСКИЙ

 

Читая бунинские «Окаянные дни», задаёшься вопросом: почему писатель сравнивает Маяковского с гомеровским Полифемом и даже ещё лучше — не стесняясь в выражениях, называет его не иначе, как Идиотом Полифемовичем. В тексте помимо этого, напомним, было: «Ленин и Маяковский <…> довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазием. И тот, и другой некоторое время казались всем только площадными шутами». Политику трогать не будем, разберёмся с поэзией. Кажется, за всеми определениями — Идиот Полифемович, одноглазие, площадной шут — стоит что-то большее. Бунин интуитивно дал точные дефиниции, создав ходульный образ литературного голема. Осталось разобраться: есть в нём жизнь или нет?

У Маяковского, действительно, очень много стихотворений, где употребляется “один глаз”. Чаще всего мы имеем дело с синекдохой: вместо множественного числа берётся единственное, как в стихотворении «Утро» (1912): «Но ги- / бель фонарей, / царей / в короне газа, / для глаза / сделала больней / враждующий букет бульварных проституток / <…> / За гам / и жуть / взглянуть / отрадно глазу».

Ещё один распространённый случай — метафора, как в стихотворении «Мама и убитый немцами вечер» (1914): «Звезды в платочках из синего ситца / визжали: / “Убит, / дорогой, / дорогой мой!” / И глаз новолуния страшно косится / на мертвый кулак с зажатой обоймой».

Бывает совсем сложно определить, с каким тропом мы имеем дело. В «Адище города» (1913) появляется такой образ: «В дырах небоскребов, где горела руда / и железо поездов громоздило лаз — / крикнул аэроплан и упал туда, / где у раненого солнца вытекал глаз». То ли у солнца a priori предполагается не один глаз (возможно, и не два) — и мы имеем дело с синекдохой; то ли “вытекающий глаз” — метафора заката.

В то же время всё это не более, чем тропы, которыми можно удивить и даже эпатировать. И всё-таки есть в этом обидном прозвище — Идиот Полифемович, которое Бунин как будто заимствует у кутаисских гимназистов, невзлюбивших Маяковского, — что-то ещё.

Может быть, это влияние “полутораглазого стрельца” — Давида Бурлюка? Этот поэт и художник в детской братской заварушке лишился глаза — и всю жизнь проходил с искусственным. Недаром он “врезывается” даже в текст «Облака в штанах»: «И — / как в гибель дредноута / от душащих спазм / бросаются в разинутый люк — / сквозь свой / до крика разодранный глаз / лез, обезумев, Бурлюк». Если так, то мы имеем дело с рефлексией травматического опыта — как одного поэта, так и второго.

У самого Бурлюка “одноглазия” тоже хватает, и оно, что неудивительно, выражено более ясно и чётко. Приведём лишь несколько примеров и сразу скажем, что в данном случае мы сталкиваемся скорее с творческим подходом в решении психологической проблемы (современные психологи называют это механизмом “переструктурирования и образования новых ведущих смысловых образований”):

— «Камень знойный одноглаз / Тебя мы видим ведь не раз» («Солнце»);

— «Сатир несчастный, одноглазой [sic!], / ДОИТЕЛЬ ИЗНУРЕННЫХ ЖАБ» («Глубился в склепе, скрывался в башне…»);

— «Изотлевший позвоночник / Рот сухой и глаз прямой, / Продавец лучей — цветочник / Вечно праведный весной. // Каждый луч — и взял монету, / Острый блеск и черный креп. / Вечно щурил глаз ко свету, /Всё же был и сух, и слеп!» («Садовник»);

— «В безмолвной гавани за шумным волнорезом / Сокрылся изумрудный глаз…» («Марина»);

— «Для нищих, для сирых, для старых / Наступит холодный покой, / Где отзвук бездушной Сахары / За глаз ухватился рукой» («Революционная осень»)

Для Давида Бурлюка “одноглазие” — это уже не травматический опыт, а эпатирующая деталь и важная особенность его творчества. Акцент же ставится за тем, чтобы повреждение встало в выигрышную позицию. Если посмотреть на фотографии “отца русского футуризма”, можно обнаружить, что на многих он запечатлён с моноклем или лорнетом. С известной долей допущения можно сказать, что зритель поэтического вечера должен быть воспринимать эту оптику как увеличительное стекло, позволяющее рассмотреть (не)здоровый глаз.

У Маяковского — совсем другая ситуация. Помимо оригинальных тропов есть очень тонкая работа с аллюзиями и реминисценциями. В бунинском “Идиоте Полифемовиче” есть что-то от Достоевского, текстами которого насыщена ранняя лирика поэта (подробней об этом — статьи Л.Ф. Кациса) и от евангелистов Марка и Матфея.

У первого было: «И если глаз твой соблазнит тебя, то вырви его; лучше тебе одноглазому войти в Царство Божье, нежели с двумя глазами быть брошенным в геенну огненную…» (Св. Евангелие от Марка, 9:47). Второй уточнял: «И если глаз твой соблазняет тебя, вырви его и отбрось от себя; лучше тебе одноглазому в Жизнь войти, нежели с двумя глазами быть брошенным в геенну огненную. Смотрите же, не пренебрегайте ни одним из тех немногих, кто верует в Меня; уверяю вас, что ангелы их на небесах непрестанно созерцают лик Отца Моего Небесного…» (Евангелие от Матфея, 18:9,10).

В ранней лирике Маяковского есть один знаковый текст, без понимания которого трудно судить обо всём творчестве в целом — это «Я» (1913). Лирический герой находится в очередной вариации “адища города” (где “перекрестком / распяты / городовые”). Он поэт, и вдохновляет его именно такая обстановка:  “умирают дети”, “прибоя смеха мглистый вал”, “тоски хобот”, “читальня улиц”, “сумасшедший собор” и т.д. При этом из такого мира просто-таки бежит Иисус Христос (“хитона оветренный край / целовала, плача, слякоть”). Лирический герой готов встать на его место:

 

Время!
Хоть ты, хромой богомаз,
лик намалюй мой
в божницу уродца века!
Я одинок, как последний глаз
у идущего к слепым человека!

 

Получается, перед нами не кто иной, как мессия или будущий “тринадцатый апостол”. Его причудливость и инаковость иногда выражаются по-футуристически — например, в образе “страуса заморского” («России», 1916). Он воспринимает себя как евангельского человека с последним глазом,  поддавшегося соблазну и искушению, но отвергнувшему их. За ним — истина. Он, если обратиться к другим текстам, “не пренебрегает ни одним из тех немногих, кто верует”. Тут и целая кавалькада проституток («Меня одного сквозь горящие здания / проститутки, как святыню, на руках понесут / и покажут богу в свое оправдание» — «А всё-таки», 1914; «Я лучше в баре блядям буду / подавать ананасную воду!» — «Вам», 1915), и абстрактное столпотворение («Все эти, провалившиеся носами…» — «А всё-таки», 1914; «Мокрая, будто ее облизали, / толпа» — «Эй», 1916).

Ошибочно полагать лирического героя ранней лирики Маяковского исключительно как молодого революционера и противопоставлять оного обществу. Так всё сводится к вульгарному социологизму. Как это, видимо, было и у Бунина. За маской же “площадного шута” скрывается “тринадцатый апостол”, познавший искушение и отринувший его, чтобы вывести всех грешников на праведный путь. Если горьковский Данко освещал дорогу своим сердцем, то лирический герой Маяковского — своим единственным глазом.

А это вы читали?

Leave a Comment