Василий Бородин: «Словами это передать нельзя, а означить хочется». Интервью

Василий Бородин: «Словами это передать нельзя, а означить хочется»

 

Алексей Чипига: В облике Василия Бородина чувствуется то, что можно назвать настроенностью на полноту. Да и короткие слова его стихов, чудится, взывают к некоему успокаивающему и гулкому куполу над ними. В нашем разговоре я спросил его об орфографии его стихов, о рае, времени и кое о чём ещё.

 


 

Василий Бородин родился в 1982 в Москве, окончил Московский государственный вечерний металлургический институт. Автор восьми книг стихов. Лауреат премии Андрея Белого (2015), Большой премии «Московский счёт» (2016), премии «Белла» (2017).

 

Алексей Чипига

 

Алексей Чипига родился в 1986 в Таганроге, окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Автор трех поэтических книг. Стихи публиковались в журналах «Воздух», «Гвидеон», «Дон», «Text Only», «Пролог», «Новая реальность», на сайте «Полутона», эссе и критические статьи — в журналах «Лиterraтура», «Интерпоэзия», на сайтах Textura, «Арт-Бухта» и др.

 

 

 


 

А. Ч.: Василий, такой вопрос. В твоих стихах разыгрывается нечто, что пробуждает мысль о рае: чествование покинутого, «чёрного пятна выжженной земли, от которого все ушли», у тебя «пьяница и червяк короли земли». Впечатление, что рай ты видишь как придание немощи какого-то доселе невиданного статуса, который охватывает всё на земле. Прав ли я? И в любом случае как ты видишь рай?

В. Б.: Наверное, стихи по самой своей природе — не совсем философия и тем более не попытка зафиксировать такую (всё время, помимо моментов предельной опасности и неожиданного спасения, кажущуюся самообманом и враньём всем остальным) штуку, как «религиозный опыт».

Они скорее «изобразительное искусство», фиксирование внешнего мира — через личный, конечно, взгляд, с индивидуальными привычками внимания и самоотождествления. Мир там именно, буквально «внешний»: я плохо понимаю взаимосвязь событий вообще и, особенно, человеческое поведение, чужое и собственное — но, кажется, верно и интенсивно вижу внешнюю и внутреннюю красоту существ и предметов, гармонию (простую или сложную) тех их соотношений, которые можно увидеть просто глазами. Людей, например, в какой-то мере сравниваешь с самим собой, и поражаешься иногда, насколько бывает явно-больше, чем во мне, внутренней правды, чистоты и ясности — и это «на лице написано», в походке, в каждом жесте. Это та простота, чистота и ясность, невидимая, но которую как будто с рождения безошибочно узнаёшь, которой весь мир объединён в нечто анти-хаотическое. И, постепенно развивая внимание, начинаешь видеть, что эта простая красота — она вообще во всём, и, не вспомнив червяка и пятно от костра, этого объединяющего элемента не изобразить и не доказать.

Возможно, почти всё искусство — о том, что «рай» уже прямо здесь, где стоишь и идёшь; сам я ощущаю себя там не «жителем», а «зрителем», часто «изгнанником» — наверное, то же самое у очень многих: именно такие повседневные заново-открытия как импульс делать что-то художественное.

 

А. Ч.: У тебя в стихах много коротких слов, буквы в которых внезапно вырастают. Что это означает? Это похоже на внимание, которое неизвестно когда выходит из убежища.

В. Б.: Да, это как заикание смысла, когда линейное какое-то, повествовательное сообщение вдруг себя теряет, и думаешь вдруг вообще обо всём, во все стороны. Словами это передать нельзя, а означить хочется, как какой-то «вдох»; это бывает в джазовых фразах — и, прежде всего, просто в живой речи, когда вдруг молчишь, и это твоё молчание — оно твоих собеседников не тяготит, а наоборот, освобождает и успокаивает как что-то совершенно понятное, как роднящее событие.

Или, проще всего, пусть читателю в такие моменты будет смешно от радости: «я тоже туплю!».

 

А. Ч.: Кажется, что ты подчас вкладываешь в форму, ранее характерную для более наивных, что ли, произведений другой опыт их чувствования, более глубокий. Имею в виду фольклорную песню. Что ты думаешь о наивности и уме, что они такое и как контактируют?

В. Б.: Фольклорные вещи бесконечно меня притягивают тем, что там базовый человеческий опыт — любовь, тоска, радость физического существования — что там этот опыт глубоко, «органически» понят и правильно назван. И что там это всё написано как бы не карандашом на бумажке и не углём на стене, а искрами на бездне: там, в фольклоре, близость потустороннего (или просто небытия), нечто связанное с «ужасом», дано обычно тоже с точностью, смелостью и чувством меры.

И мой индивидуальный опыт, человеческий, кажется мне именно наивнее этого «наивного» искусства: я книжек читал больше, а «понимаю» меньше — и именно поэтому то, что я пишу, понимают меньше, чем настоящий фольклор.Но с самого детства — такая интуиция: вдруг, если пойду этой фольклорной логике навстречу, то есть сам в себе её найду, «вспомню» — вдруг начну лучше всё понимать и точнее называть?

 

А. Ч.: Кстати, вспомнил твои переводы из французских и английских бардов, исполняемые тобой под гитару.  На одном из сайтов тебя представляют, в числе прочего, как уличного музыканта. Расскажи, как ты начал петь свои песни и насколько для тебя важна улица, её движение?

В. Б.: Уличным музыкантом я стал не в юности, а года в 34, когда стало плохо с работой, и стал много пить; на сегодня не играл уже больше года, то есть уже и права так называться не имею. Но это произошло ещё и от огромного интереса к песенной форме, от попыток понять, как песня вообще действует и бытует. Понял, наверное, мало, и мои песни — всё-таки для комнаты или маленького зала.А улица до сих пор — самое любимое, со всей её красотой и, часто, бедой, тоской и ужасом. Но я ей теперь не пытаюсь петь, а просто иду, сочиняю молча стихи, а она и не догадывается.

 

А. Ч.: Прочёл в предыдущих интервью, как ты говоришь о стихах и живописи. Скажи, а есть ли художники, которые повлияли на твои стихи и поэты, которые повлияли на твою графику?

В. Б.: На стихи повлияла скорее собственная подростковая мечта снимать документальное кино, но даже фотографировать не научился — как-то одушевить объектив.

Сейчас вдруг понял, что стихи у меня двух сортов: или «документальные», в основном пейзажные, — или уж подчёркнутый экшн вплоть до фарса, макабра и совершенно постыдной мелодрамы (часто все три жанра в смеси плюс проповедь).

Художники повлияли — с одной стороны, Джотто, с другой — Брейгель. Повлияли наши жанристы, наследники северных: Федотов, Перов, Соломаткин.

Из ХХ века — Жорж Руо и Франц Марк.

А на графику повлияли, пожалуй, Эмили Дикинсон, Рильке и Эрнст Яндль.  

 

А. Ч.: Ты говоришь в одном из интервью, что на тебя наибольшее влияние оказали поэты 19 века: Батюшков, Баратынский, Пушкин, что в них есть «соединение зрелости ума и внутреннего огня». А как считаешь, такое соединение возможно всегда или в какие-то времена его должно не хватать? Есть ли оно сейчас?

В. Б..: Это было сказано лет десять назад, в какой-то автополемике, в попытках выпутаться из собственных расшатавших голову экспериментов с «автоматическим письмом» и пр. Сейчас поэзия в основном не такая экспериментально-смелая, но она очень оздоровилась, прояснилась внутренне — причём чуть ли не все течения сразу.

________________

См. также: Алексей Чипига о стихах Василия Бородина. — Прим. ред.

 

А это вы читали?

Leave a Comment