Осаму Дадзай и потеря человечности. Продолжение цикла о японской литературе

Александра Приймак

Поэт, литературный критик. Студент-культуролог (University College London). Участница XVI совещания молодых писателей Союза писателей Москвы. Статьи публиковались в журналах «Лиterraтура» и «Новый мир», на портале «Textura». С 2012 года живёт в эмиграции.


 

Осаму Дадзай и потеря человечности

Продолжение цикла о японской литературе. Часть III

 

Часть I здесь.

Часть II здесь.

 

Считается, что если термин «лишний человек» был придуман Тургеневым, то итог его существования был подведен Чеховым. Однако если тема исчерпана в одной стране, то в другой ее путешествие вполне может еще только начинаться. Для Осаму Дадзая (1909-1948), подарившего японской литературе «нинген шиккаку» — «неполноценного человека» — отправной точкой во многом становится именно Чехов. Его роман «斜» («Закатное солнце», 1947) — вариация на тему «Вишневого сада» (1903), только происходят его действия в послевоенной Японии. Впрочем, перед тем как подробно обратиться к тому, что Дадзай унаследовал от Чехова, необходимо сказать и пару слов о его сходствах с Тургеневым.

10 января 1860 года Тургенев произносит свою знаменитую речь о Гамлетах и Дон Кихотах. Для него это два базовых человеческих архетипа: человек рефлектирующий и человек действующий. Исследователи позже скажут, что Гамлет, конечно, родственен «лишнему человеку»: своей пассивностью, эгоцентризмом и скепсисом. Дон Кихот же — символ нового поколения, выходящего на политическую сцену.

Сложно с уверенностью утверждать, был ли Дадзай знаком с вышеупомянутой речью Тургенева, но его реинтерпретация Гамлета в «新ハムレット» («Новый Гамлет», 1941) во многом с ней перекликается. В то же время в новом Гамлете проявляются черты самого характерного дадзаевского персонажа, его полуавтобиографичного неполноценного человека, которого позже он увековечит в «Исповеди». Типичный дадзаевский протагонист, он любит хорошо провести время, увлекается женщинами и алкоголем (в одном из монологов он даже припоминает их с Клавдием совместный поход в бордель). В условиях русской парадигмы можно было бы сказать, что к онегинскому типажу Гамлета прибавляются печоринские черты, но без печоринской решительности. Хироши Изубучи был недалек от истины, окрестив пьесу «dolce vita Hamlet»[1]. Дадзай, впрочем, настроен скептично по отношению к гамлетовским слабостям — настолько скептично, насколько это возможно учитывая автобиографическую составляющую. Он обвиняет его в слабости («как тебе известно, у королевской семьи Гамлетов в крови нерешительный и слабый темперамент»[2]), что одновременно и укладывается в привычное представление о Гамлете, не способном совершить Действие, и в то же время говорит о новых слабостях нового Гамлета, его саморазрушительном гедонизме. Дадзаевский Гамлет позже и сам смеётся над своими донжуанскими амбициями, когда его роман с Офелией выходит из-под контроля: «Я всего-то хотел обмануть деревенскую девушку, изучить женскую душу, а затем отправиться в настоящее приключение в качестве ученика Дон Жуана, а в итоге мне придется провести семьдесят лет, изучая одну только эту деревенскую девушку. Как смешно»[3]. Таким образом, хоть характер «нового», японского Гамлета и имеет некоторые значительные отличия, он всё ещё совпадает с тургеневским Гамлетом в самом главном: «Гамлет с наслаждением, преувеличенно бранит себя, постоянно наблюдая за собою, вечно глядя внутрь себя, он знает до тонкости все свои недостатки, презирает их, презирает самого себя — и в то же время, можно сказать, живет, питается этим презрением.

Следующим в череде лишних-неполноценных людей станет Наоджи, один из героев «Закатного солнца». Как уже было сказано выше, «Закатное солнце» — это «Вишнёвый сад» в новой обёртке.

Чехов пришелся Японии впору (надо отдать ему должное, Чехов, возможно, главный русский писатель, в котором столь многие страны от Азии до Европы нашли что-то болезненно родное). Однако, в Японии попадание было стопроцентным, вплоть до того, что «Вишнёвый сад» был позже легко адаптирован в поп-культуру, так как навевал ассоциации с такой знакомой сакурой, и в то же время будто бы апеллировал к таким аутентично-японским концепциям, как «моно но аварэ»[4]. Чеховский фокус на эпохе перемен также резонировал с японской душой: и в связи со Второй Мировой, и даже во времена сдувания финансового пузыря в конце 90х — начале 2000-х.

«Закатное солнце» — это тоже история лишнего класса, уходящего в прошлое. Аристократическая семья, состоящая из сестры Кадзуко, её брата Наоджи и их матери, совершенно разорена после войны. Они переезжают за город и стараются постепенно адаптироваться к новому образу жизни. К концу романа мать умирает, Наоджи кончает с собой, и только Кадзуко оказывается способной смотреть в будущее (что проявляется и в её интересе к новым политическим движениям, и в готовности подарить ребенка новому миру, постепенно формирующемуся вокруг неё). То, что большая часть семьи не переживает турбулентный период социальных изменений, — совершенно неудивительно. Как вишнёвый сад не может не быть срублен, так и мать Кадзуко, о которой та рассуждает как о воплощении настоящей аристократии, не может не умереть. Судьба Наоджи тоже предрешена: как и Дадзай (а позже и «неполноценный человек» Оба Ёдзо), он чувствует, что его принадлежность к аристократическому классу — бремя, которое он не способен нести. Это бремя приводит к типично-дадзаевскому эскапизму: Наоджи ведет разгульный образ жизни, пьёт, употребляет опиум. Он пытается имитировать людей другого склада, другого класса, но эти попытки безуспешны. В итоге он выбирает самоубийство. К этому приводит чрезмерная рефлексия, погубившая так много лишних людей. Она же роднит Наоджи и с их архетипом, Гамлетом. Само собой, в случае с Наоджи и его матерью, их смерть не является проблемой индивидуального характера: как и в «Вишнёвом саде», их личные недостатки символизируют собой причины упадка целой социальной страты. Мать семейства — та же Раневская, оставшаяся совсем в другом времени, а Наоджи — Гаев, только без присущей тому доли комизма. В Кадзуко же можно рассмотреть черты Ани, хотя есть и другая героиня Чехова, которую она напоминает: Соня из «Дяди Вани». От Ани в ней открытость новому, её увлечение Уэхарой напоминает Анину любовь к Пете Трофимову, с той только разницей, что Уэхара, в отличие от Пети, и сам понимаёт и признаёт собственную никчёмность. От Сони же — практичность, которой недостаёт другим её родственникам. В то же время, Кадзуко, конечно, не русская героиня, в ней нет Сониной смиренности, и поэтому Сонин финальный монолог «Мы, дядя Ваня, будем жить…» в версии Кадзуко приобретает новые аспекты:

«Коль скоро человек пришёл в этот мир, он должен прожить свою жизнь до конца, а раз так, то вряд ли можно ненавидеть людей за то, что они спешат приблизить этот конец. Жить! Жить! Какой же это огромный, изнуряющий, напряженный труд!» 

В этом месте романа в Кадзуко проглядывает сам Дадзай, прячущийся под маской Наоджи. Не зря в той же сцене акцентируется сходство между братом и сестрой: «Вы с ним очень похожи. Увидев вас в полутьме у входа, я просто обомлела от удивления. Мне сначала показалось, уж не Наодзи ли пришёл?» 

В самом конце романа Кадзуко и сама смешает их судьбы в одну, назовёт своего ребенка и его ребёнком тоже:

Не можете ли Вы устроить так, чтобы Ваша жена хоть один раз взяла на руки моего ребёнка? И я бы тогда сказала ей:

— Это ребенок Наодзи, которого тайно родила ему одна женщина.

Зачем мне это нужно? Этого я никому не скажу. Я и сама этого не знаю. Но я очень этого хочу. Я хочу этого ради той не стоящей Вашего внимания жертвы, которую зовут Наодзи. [5]

«Закатное солнце» — возможно, самое оптимистичное произведение Дадзая. Именно благодаря Кадзуко в нём появляются свет и надежда, несмотря на финальный выбор Наоджи. В «Исповеди», его главном произведении Дадзая, написанном годом позже, Оба Ёдзо уже не будет иметь полноценных человеческих отношений ни с кем, включая собственную семью:

Да, с детских лет я совершенно не представлял, как живут мои родные, что их заботит, о чём они думают; и в то же время не мог примириться с их унылым существованием… я укреплялся во мнении, что как раз их речи и выражают общечеловеческие истины, да вот только у меня нет сил жить в соответствии с ними и, вероятно, я уже до конца дней своих не смогу сосуществовать с людьми. 

Именно это отделит его от Гамлета и Наоджи, потерянных, «лишних», но все же людей. Неприкаянность Обы Ёдзо — неприкаянность совсем иного уровня. Название книги обычно переводят как «Исповедь неполноценного человека», но более точным переводом было бы «Не имеющий права называться человеком». Оба — не лишний человек, он совсем не человек.

Но это уже совсем другая история.

 

Окончание следует…

 

[1] Hiroshi Izubuchi, «Japanese Adaptations,» in Hamlet and Japan, ed. Yoshiko Ueno (New York: AMS Press, 1995), 192

[2] Osamu Dazai. A New Hamlet. BookBaby, 2016. Kindle-версия (здесь и далее перевод А. Приймак)

[3] Там же

[4] «Печальное очарование вещей», один из ключевых принципов японкой эстетики. Самый очевидный пример «моно но аварэ» — это как раз любование облетающими лепестками сакуры, знаменующими мимолетность бытия.

[5] https://www.litmir.me/br/?b=249226&p=23

 

Спасибо за то, что читаете Текстуру! Приглашаем вас подписаться на нашу рассылку. Новые публикации, свежие новости, приглашения на мероприятия (в том числе закрытые), а также кое-что, о чем мы не говорим широкой публике, — только в рассылке портала Textura!

 

А это вы читали?

Leave a Comment