«Почему не сапсан» и другие рассказы Александра Хана

Александр Хан — прозаик, поэт, аспирант-литературовед, автор сборника стихотворений и эссеистики «Разумеется, сборник» (2021). Победитель конкурса «Битва поэтов» в VIII фестиваля им. А. И. Куприна «Чудная штука — эта жизнь!» (г. Гатчина), финалист межвузовского поэтического проекта «Альбатрос» (г. Санкт-Петербург). Публикации в журналах «Перископ», «Прочтение», «Формаслов», а также в литературном интернет-портале «Сетевая словесность» и газете «Уездные вести» (г. Гатчина).


 

Почему не сапсан

 

Я расскажу вам одну правдивую историю, свидетелем которой я был не так давно.

Во время поездки на ночном поезде Санкт-Петербург (главный) — Москва (октябрьская) я долго не мог заснуть и в результате не спал всю ночь — накануне (четырнадцатого ноября) очень поздно встал после празднования дня рождения подруги. Было 5:15 утра, поезд с вагонами потряхивало, из-за технических остановок мы стояли и не могли разогнаться до нормальной скорости. Однако денег и желания для сапсана мы не нашли.

Преломленный в чистом, протертом досуха окне холодный свет фонарей и появляющиеся на несколько секунд силуэты деревьев, столбов, рельс и проводов. Постепенно синеющее, голубеющее и светлеющее, свободное загородное небо.

Полулежа, опираясь спиной о стенку бокового места, он с любопытством смотрел плохо ловящий сигнал, широкоугольный телевизор слева от себя. Бортпроводница только что сходила почистить зубы и на ходу наносила на лицо какой-то корейский крем из большой желтой банки. Он задумчиво слушал ее семенящий шаг и замерзал под тонкой белой простыней.

Наверху кто-то проснулся.

— Приветики, — сказала она, перед этим в течение пары секунд сонно, но внимательно глядя ему в глаза. — Ты что не спишь?

— Да не хочу больше.

— Я-ясно. Не, я проснулась от холода просто. А сколько время?

Она потянулась, хрустнула пальцами и поясницей, достала из-под подушки телефон.

— Боже! Слишком рано.

Она повернулась на другой бок, укрылась с головой и снова заснула.

Все еще с недоумением на лице, он повернулся к иллюминатору. Недоумение быстро исчезло, и его сменил отстраненный взгляд человека, который здесь как будто не присутствует.

Когда электронное табло над дверью к туалетам показало 6:23, он убрал одеяло на верхнюю, багажную полку, сложил койку в стол с двумя сидениями, нашел в сумке зубную щетку и пасту, накинул на шею маленькое белое полотенце и начал продвигаться — per aspera ног ad astra уборной.

Очереди не было, и он зашел в кабинку, выдавил остатки зубной пасты на щетку, выкинул тюбик и начал чистить зубы, не убирая левую руку от кнопки крана, на которую он постоянно давил, как только вода переставала течь. Вытерев губы и лицо, он поднял стульчак и посмотрел в пугающую бездну современного унитаза. Нажал на кнопку смыва в зеленоватом контуре, хорошо вымыл руки, побрызгал их антисептиком и вернулся в темноту.

— Доброе утро.

— Доброе-доброе.

Она подводила ресницы, слегка приоткрыв зеркальцу рот.

— У меня к вам необычная просьба…

— ?..

— У вас не будет случайно… Вы не могли бы одолжить… пожалуйста, зубную пасту, у Вас не будет?

— Что?

— Зубной пасты у Вас, если можно… не будет, нет?

— А-а, зубной пасты… Не, у меня такая, в которую нужно еще… — она указательным нарисовала в воздухе кружок и начала делать вычерпывающие движения.

— А, я Вас понял, туда погружать надо.

— Ага…

Она закрыла тушь. Не отрываясь от зеркала, нащупала в огромной косметичке пилочку для ногтей и деловито осмотрела свой маникюр со всех сторон.

— Ну, а кофе-то сделаете?

Она отвлеклась от ногтей.

— Какой?

— Три в одном.

— Ясно.

— Два, пожалуйста.

— Я вас услышала.

Он пробрался, сжимая в кулаке воображаемое мачете, в самую гущу плацкарта, аккуратно уворачиваясь от возникавших на пути ступней разного размера и запаха и мысленно обрубая их под корень.

Он подошел к своему месту, над которым под синим светом, как в солярии, лежало лицо.

— Здравствуйте.

— ?..

— Как… у… тебя… дела? — спросила она, не отрывая взгляд от телефона.

— Будешь кофе?

— Не, я не хочу, скоро приедем уже. Спаси-и-бо.

— А я тебе взял уже, пей.

— Ла-а-дно… а где оно?

— Сейчас проводница принесет.

— А какой?

— Три в одном.

— Фу-у, он же невкусный! Ну ладно, о-к.

 

Поблагодарив проводницу, они наблюдали за тусклым действием в панорамном окне.

— Слушай.

— М?..

— А вот если бы ты могла, например, там, выбирать… то каким был бы твой идеальный день?

— Идеальный день?

— Ага. Через пять лет, например.

— М-м-м-м-м-м… ну-у-у… через пять лет… Ну, это явно не в России. Думаю, где-нибудь… в Ита-а-алии, — сказала она с шуточным апломбом и сделала чересчур довольное лицо.

— Ну это-то понятно. А подробнее?

— Ну-у, я просыпаюсь не рано. Скорее, поздно, а-ха-х. Иду в душ, привожу себя в порядок, одеваюсь красиво как-нибудь…

— Ты? Красиво?

— Ха-х, ладно, ты прав. По-уродски, как всегда!

— Так-то лучше.

— Во-о-о-т… А потом иду на завтрак к каком-нибудь классном отеле. И ем… что я ем… ой, да все подряд! Беру все, что там есть на шведском столе. Или — что дают! Пью вкусный кофе, апельсиновый сок еще, беру себе брускетты, у них вот эти вот вкусные… с травами разными, моцареллой, оливковым маслом, специями на немного поджаренном хлебе, м-м-м-м… Зачем ты такие вопросы задаешь! Аж кушать захотелось.

Она причмокнула губами.

— Потом еще беру десертик с капучино итальянским… ой, он у них совсем другой, по-другому сделан. И карпаччо еще можно. Перед десертиком. Все это е-е-ем с удовольствием… а это еще терраса, с красивым видом. Я сижу такая, ем и смотрю на красивый вид. Ку-у-ушаю долго… солнышко светит, хорошо так! Можно сидеть и ни о чем не думать. Потом я скручиваю еще себе самокрутку и сижу, курю с кофе.

Она вздохнула с наслаждением ностальгии по тому, чего у нее никогда не было.

— И можно взять еще с собой джелато большой — это у них есть такое обалденное мороженое с орехами, свежими фруктами, ягодами… там еще шоколад или карамель, ликер — конечно же! — и какао. Ох-х!

Она с мечтательной улыбкой смотрела в окно.

— Ну во-о-т, такой вот завтрак, плавно перетекающий в бранч, ха-х, во вкусном и красивом месте. Я беру джелато, чтобы есть и ходить. Я гуляю, смотрю вокруг, ем… Смотрю на архитектуру, наслаждаюсь городом, там прохладно, но одновременно и тепло — как раз погода для прогулки. Кайф. Смотрю на местных, что они там делают, как проводят время, сидят на крылечках около своих домов, разговаривают… Я нагулялась бы, по дороге заходила бы в кафешечки маленькие, местные, пила кофе или брала что-то из стрит-фуда — сладости какие-нибудь. А потом бы, на обед, зашла в ресторанчик один, там есть в Риме, я слышала, называется La Getta Mangione, переводится как «кошка-обжора», а-ха-ха-ха-ха! Эт я! Там по фоткам очень уютненько так — дровяная печь, бело-зеленые скатерти, кошечки везде… Так ми-и-ленько!

Она сложила руки в замок и прижала к груди.

— Эх-х-х… И там я взяла бы себе пиццу: банально, но там вроде пицайоло очень крутой, делает маргариту с запеченными баклажанами, овечьим сыром, ох-х… Пальчики оближешь, наверное. Можно к ней еще аперольчик взять или винишка белого, игристого. Или еще можно поесть ризотто или пасту какую-то вкусную… с беконом, грибочками, чтобы было приправами посыпано итальянскими разными… Блаженство не-зем-но-е. Еще бы сыра на закуску, горгондолу там, например. Жутко вкусную и нежную такую… Я наелась хорошенько, тоже десерт беру, шлифую все лимончелкой и иду еще гулять по вечернему городу, с фонарями, светом, чтобы закат посмотреть… На море! Надо еще чтобы морюшко рядом было. Эх. А на ужин — тоже в каком-нибудь ресторанчике милом — ризотто с морепродуктами ем… Про ризотто уже говорила, но неважно — два раза его поем, мне несложно! Винишко пью, сухое-красное уже, сыр еще беру и этот, как его… Тертеллини! О-о-о… Он у них бо-жест-вен-ный. Там тоже в этом ресторане должно быть красиво, уютно… атмосферно. Я сижу тихонько, ем, смотрю на красоту…

­— …заигрываю с официантом…

— Ха-ха-ха, ну конечно! Куда же без этого.

Она с оптимизмом посмотрела в окно.

— Так, с этим ясно, кошка-обжора ты наша. А после ужина ты что делаешь?

— После ужина? А после ужина я… иду бы на свидание, скорее всего! С каким-нибудь итальянцем, ха-х. Они такие ми-и-лые! Хорошенькие, симпатичные. Гуляю с ним, захожу в барчик какой-нибудь. Мы смеемся много, шутим. Танцуем долго под итальянскую музыку… А потом мы бы хорошенько потрахались!

— Хм.

— А почему нет!

— Действительно!

— Да-а-а-а-а… Идеально было бы. Мечта, а не день!

— Особенно — последняя часть.

— Да иди ты! — она с шутливой злостью толкнула его.

— Ладно-ладно! Все — успокоились!

— Да я и была спокойна, ха-ха.

— Да я вижу!

— Ну ладно-ладно. А ты как бы провел свой… идеальный день?

— Ну… я бы просто встал пораньше, часов в 6:30 так. Попил кофе, посмотрел на рассвет в огромном, до пола, окне. Сел бы поработать до 12:00. Я же люблю свою работу, мне очень повезло.

— Да, в этом плане тебе повезло.

— Затем спорт какой-нибудь. Бассейнчик, например.

— Угу, плавать — кайф.

— Ну вот. После этого читал бы или, лучше, смотрел фильмы на большом экране каком-нибудь — у меня ведь вечно нет времени смотреть фильмы, а там еще и будет огромный экран на всю стену. На проекторе, например. Набрал бы себе пива, ха-х, и лежал бы, смотрел.

— О-о, супер.

— Ага… Ну, а вечером пошел бы погулять немного, выпить куда-нибудь зашел бы тоже, в барчик какой-нибудь с друзьями. Выпили бы, поели, обсудили все новости и пошли в бильярд играть. Обожаю бильярд.

— Да, ты же его очень любишь — даже меня водил пару раз!

— Но тебе же понравилось, я помню!

— Это да, — улыбнулась она.

— Вот. Поиграли бы в бильярд, я бы пошел домой, включил бы какой-нибудь фильмец и под него бы заснул спокойно.

— Кла-а-а-асс.

— Ну да, — он оглянулся вокруг. — Ладно, что-то все уже собираются, даже встали, вон, в очередь скопились. Давай тоже собирать монатки свои, а то проводница орать будет — у нее явно давно не было парня. Вон, свет уже выключили даже, подъехали почти.

— Да, давай.

 

Вот и весь рассказ. Пока она возилась с кроссовками и пыталась их зашнуровать, он собрал белье в одну большую кучу, сложил матрасы, убрал их и помог ей надеть пальто; они взяли свои рюкзаки, вышли на перрон и, отрывисто переговариваясь о том, какие у них планы на день, исчезли из моего виду на загруженном вокзале.

Что такое? Вы ожидали конфликта и сложного сюжета? Неожиданной концовки? Поездной романтики?

Прошу прощения, больше я ничего не смог придумать.

   

Разговор в воде

 

И вышел Иисус опять к морю (Марк; 2 гл. 13)

 

Единственное, что его расстраивало, когда снег начинал таять (помимо луж), так это то, что больше нельзя будет тушить сигареты о снег. Одно прикосновение — и сигареты больше нет. Она мертва.

Кроме того, снег наделяет городское пространство всеобъемлющим состоянием тишины. Машины больше не едут, люди больше не ходят, птицы больше не поют. Такое вот чувство снега. 

Но всегда остаётся дождь, после которого мусорки превращаются в небольшие надземные колодцы, и сигарету можно не тушить. 

С одной стороны, мы всегда хотим чего-то нового, но с другой, мы требуем от всего и вся стабильности, определенности и постоянства, а неизвестное нас пугает. С этой точки зрения, нет ничего хуже, чем ложиться вечером спать в страхе и агонии перед завтрашним утром, когда мы не знаем, получится ли что-то делать или снова вместо необходимого жара охватит привычная ангедония.

Поэтому для него не было ничего хуже, чем просыпаться утром с отсутствием желания встать с кровати, потому что встать с кровати означает начать жить, а этого не хотелось больше всего. Такова цена объективной полусвободы ничем не занятого времени, которое как раз и было освобождено с той целью, чтобы делать то, что хочется. А хотелось делать, чаще всего, ничего.

В такие моменты сразу, через несколько секунд после пробуждения появляется ощущение вины ­— перед собой и перед другими. За то, что не можешь, как они, каждый будний божий день мужественно вставать с кровати и делать то, что должен. То, что должен.

Иногда признаешься себе, что оправдываешь себя нетривиальными занятиями, чтобы отстраниться от жизни, к которой совсем не приспособлен. А понимание того, что ничего не имеет значение, обязывает еще сильнее, чем ответственность перед и за. И теперь ты лежишь в открытом море без какой—либо надежды ухватиться за покачивающиеся на безмятежных волнах предметы. 

Он часами лежит на кровати, хочет в туалет и поесть, но машинально терпит, все еще не находя весомой причины встать с кровати. Только дотягивается до стакана с водой, делает четыре больших глотка (что тоже не особо помогает), наливает еще, бросает витамины в это еще, закуривает, пьет сладкую, подвижную жидкость и смотрит перед собой в окно. 

Отработанные месяцами движения, стойкий запах дыма и пожелтевшие обои на выпуклых стенах, неделями остающаяся на ночь апатия. 

Жизненно важно держать препятствие взгляду на некотором расстоянии от себя, поскольку стол, упирающийся в стену, моментально ограничивает перспективу мышления. Поэтому иногда он, все же, резко отбрасывает одеяло, надевает рубашку и брюки и с трудом залезает в электричку. Так как на разбитых часах 4:37, на берегу никого нет. Кроме полудохлых рыбаков и трех-четырех палаток, от которых пахнет потом и кислым перегаром.

Море позволяет не встречать препятствий, когда инстинктивно направляешь причинно-следственную связь далеко вперед, в бесконечность, из—за чего эта самая пресловутая причинно-следственная связь кремационным пеплом рассеивается в контурах. Поэтому к нему и тянутся миллионы людей каждый год — глядя на него, человек сталкивается с самой точной моделью вечности, какая только доступна ему на земле, и если он выключит музыку и перестанет трепаться, то услышит, как своим прибоем шумит тишина — вечная, первозданная тишина. И говорить о предметах уже не получится.   

Чем он занимается на берегу моря? Просто сидит на песке, курит, пьет воду и смотрит на воду. Изредка ложится на спину и смотрит на небо над водой. И уже совсем изредка опускает взгляд на книгу, которую берет с собой и держит на коленях.

Что читать на море? Хороший вопрос. 

Но в какой-то момент всегда приходится вставать и уходить. Равно как и приходится брать чистый лист бумаги и с ужасом смотреть на него. Белый лист бумаги — это всегда страх, который, впрочем, постепенно исчезает обратно пропорционально количеству выводимых букв.

Его всегда завораживали буквы — с детства он много читал, углубляясь во все подряд: словари, энциклопедии, пушкина, сорокадвухстраничную библию с картинками, фольклор, журналы и газеты, стихи и сказки. А потом он понял, что можно самому делать буквы и читать их. Правда, впоследствии выяснилось, что читать свои буквы тоже может быть неприятно — иногда даже неприятнее, чем чужие. Тем не менее, отказаться он уже не мог, поскольку в определенный период одной любви к чему-то уже недостаточно и хочется самому создавать это, а не быть сторонним наблюдателем результата чуда, хотя внутренний письменный мир не имеет ничего общего с реальностью, ведь даже вылитый на бумагу текст есть внутренняя империя, которая, даже попав в мир предметов, не становится их частью. Выведенная из твоего замутненного сознания в чистое сознание бумаги. Но кто ты такой, чтобы разрушать пустоту, отнимая у нее тысячелетия заслуженных квадратных сантиметров?

Вот и он не знает. Поэтому тяжело шагает на станцию, чтобы купить билет и снова уехать. Включить лампу, налить воды, взять сигареты, лечь на живот и не закрывать глаза, чтобы не умереть.

Что такое искусство? Это последнее объятие перед смертью.

Он очень любил лежать на кровати. Лежать в принципе. Лежать, лежа, прилечь, полежать, лечь, принять горизонтальное положение, не вставать. Просто молча лежать. И все. Если он лежал меньше трех-четырех часов в день, то у него сразу ухудшалось настроение, и он ходил, сидел, стоял, прислонялся, облокачивался, опирался, бежал, поднимался по лестнице, ехал с недовольным выражением лица. К тому же, начинала сильно болеть спина.

Лежать. Просто лежать. И все. Как мусор в ведре. Как кость в собачьей миске. Как листок с текстом на столе. Как нефтяная пленка на поверхности океана. Как багровый зуб посреди крови и слюны в плевательнице стоматолога.

Немного приподнявшись, он наливает себе еще воды, опускает туда кусок апельсина, берет зажигалку и с облегчением падает на живот.

А ведь когда-то было время, когда ты вечером укрывался одеялом, клал правую руку под подушку и мог с радостью ждать — ждать! — утра. В лучшие из дней ты просыпался в 5:40, без головной боли, пил воду, сидел за столом до 9:55, ехал в библиотеку, сидел там до 17:31, шел в музей, стоял и смотрел до последнего взгляда и первого слова охранника — до 19:53, — шагал к накрытым салфетками лампам, проводил с ними время до 22:08, спешно расплачивался с ними, возвращался к себе, немного лежал, в 23:02 тушил сигарету, допивал воду и быстро засыпал.

Но на следующий день просыпаться рано и без головной боли уже не получалось, что мгновенно убивало возможность хорошего дня. Надо было ходить по чужим квартирам, где днем твои брюки облизывали собаки, а по вечерам пахло теплым ужином и теплом. В такие дни ты всегда помнил, что накануне ты что-то мог делать, читать, слушать и разговаривать, а сейчас ты только говоришь или молчишь, не разговариваешь, ничего не читаешь и ни на что не смотришь, поскольку внутренняя храмина горит и идет ко дну. Ты начинаешь забывать язык и много лежишь на кровати, превращая бодрствование в нескончаемую сиесту без сна и солнца.

Открыв глаза, он вытаскивает руку, поворачивается набок, кладет левую руку на подушку и смотрит на полосу между двумя кусками обоев на стене. Наливает воды, отключает лампу и откидывается на спину, поперек кровати.

Видимо, что-то в графомане щелкнуло, и он сломался. Ничто не имеет значения, значимости, значительности, все незначительно, и это дает спокойную свободу, с которой беспокойный западный ум не знает, как жить. Но если ничто не приносит радости, если нет сил делать что-то, чтобы быть хоть немного (или очень) радостным, если перевернутые основополагающие обнажают изнанку, если пустота освежает умозрение, если образуются пустые пространства внутри и внутри букв, и между букв, и вместо букв, если комары облепили лежащего на спине тебя, если свобода — это печаль, то я хочу, чтобы меня пожизненно обложили кирпичной кладкой надо и нельзя, оглушили палками, с дикими танцами, факелами, воплями и криками заперли в клетке и поставили  на видное место, чтобы все могли увидеть, как выглядит свобода и к чему она приводит. Возможно, я не дошел совсем немного, но спасибо, хватит, я проиграл, пусть так, да-да хорошо, только верните меня домой. Что? Вы не знаете, где находится мой дом и как туда добраться? Тем лучше. Потому что дом находится там, где нет вас.

Свобода — это разрушение и созидание мира, диалектика хаоса и порядка, доведение сингулярности до предела и небольшой взрыв, который никто и не заметит. 

Он встает и идет в туалет. Включает лампу, поднимает упавшую сигарету и смотрит на тени в потолке; переводит взгляд на стену, и так до бесконечности es gibt die menschen mit denen zu leben nicht leicht und die fabricando fit вейдле quand je crois avoir noté une vérité вопрос это ошибка, но и не спрашивать тоже абсолютная чистота это абсолютное утверждение you can’t see the forest pro captu lectoris habent sua fata ineluctable modality of the visible человек в квадрате паравера метавера сверхвера вера в квадрате разбегаешься, чтобы перепрыгнуть через пропасть, но разумеется, у самого края поехала нога. Поэтому постоянно борешься с нечеловеческим желанием протянуть удлинитель до кровати, принести из кухни электрическую плитку и обставлять себя пустыми и из-под темного пива бутылками, обставлять себя избытком времени и отсутствием сил. 

Он с трудом встает, опускает голову в раковину, опускает кусочек хлеба в вино с сахаром и выходит из подъезда, тяжело садится на скамью, морщится, пытается завязать шнурок и слышит доносящийся из клироса мягкий голос, бросает шнурок, закрывает глаза и начинает сосредоточенно шептать слова, чтобы через два часа опустить руки, открыть глаза, почувствовать как голова стонет от напряжения, посмотреть на руки, быстро встать, опустив голову, пойти по проспекту, скрипеть карманами, зайти в вагон и — тяжело дыша — прийти к себе.

 

Разговор в воздухе

 

Он сел во дворе на скамейку, положил ногу на ногу, немного подумал, достал из заднего кармана несколько квадратных листочков и прижал их к колену.

Это смешно, я же вижу, как они занимающиеся-этим-годами на меня смотрят. И потом, в довершение всего, вытаскивает какие-то крошечные мятые бумажки и что-то пишет на них.

Выдох.

Вдох.

Но самое смешное — когда кассир качает головой, как будто не одобряя твои действия, но все-таки, переступая через свои моральные принципы, продает. 

А ты уже почти десять лет показываешь продавщицам паспорт и выслушиваешь их комплименты — никогда бы не подумала — по поводу молодости на лице. Которую просиживаешь в библиотеках и на скамейках.

 

Он положил листочки на скамейку и придавил их красной пачкой сигарет, придерживая лежащий на ней полу-потухший окурок, который он затем взял двумя пальцами. И снова разложил на колене листочки.

И становится не так важно, во сколько ляжешь сегодня спать, что про тебя там подумают и куда деть колпачок, поскольку можно просто сидеть на скамейке со слава богу спинкой и слушать тишину поворотников и воздуха.

А когда открываешь в незнакомом городе карту, всегда инстинктивно ищешь на ней выход к воде, что неудивительно. Изначально их около воды и строили. Ибо все мы ищем свою мать.

свою я потерял лет в пятнадцать.

Либо каким-то образом выходишь к вокзалу.

либо вода, либо вокзал.

Он вытащил немного мокрую ближе к губам сигарету, затянулся и отпустил ее, чтобы пойти.

 

гравитация?

иногда мне тоже кажется, что если бы не сигареты, то мои ноги давно бы уже перестали касаться земли. а также если бы не алкоголь, встречи с

они как будто заземляют тебя и не дают тебе улететь куда-то в воздух, которого ты, однако, все еще побаиваешься.

 

Он прихрамывал на правую ногу и смотрел вниз перед собой на тротуар.

 

Сначала незаметно для себя приходишь к отчуждению от других.

я как-то упустил момент, когда все мои прогулки по городу ограничились расстояниями между продуктовыми магазинами.

Отчуждение — когда все твое общение с людьми сводится к сопровождающему сигарету кивку и попыткам ответить парикмахеру на вопрос ну как вам. 

А потом приходит осознание того, что это и есть та самая свобода, от которой хочется как можно скорее освободиться. 

А потом

 

Он поднял взгляд на полки и начал устало водить глазами по ним, пытаясь нащупать в кармане салфетки.

 

А потом неожиданно понимаешь, что отчуждение перекинулось и на предметы вокруг тебя. От субъекта к объекту. И начинаешь ощущать себя уже не частью реального мира или какой-то общности, а чем-то вроде самостоятельной я-единицы.

 

Выкинув салфетку, он сразу начал мысленно прокладывать маршрут к другому магазину, в двух километрах от него, и тяжело дышать ртом.

 

А потом, судя по всему, наступает то самое — или та самая? тот самый? — когда со спокойствием сохраняешь внутреннего себя самого во внешнем другом и можешь неподвижно шагать по густому городу или, например, просить у людей сигареты, говорить с ними, махать рукой водителям трамваев и спокойно доставать из кармана листочки. Ведь когда человек действительно испытывает боль, он не хочет ни с кем встречаться глазами и вообще хоть как-то привлекать к себе внимание, находясь в импровизированном, отечественной само-сборки аду.

 

Он сел на одну из скамеек, посмотрел на качели и не глядя вытащил сигареты. Через несколько секунд подошла какая-то бабушка с тремя полиэтиленовыми пакетами и осторожно присела на другом конце скамейки. Они некоторое время молчали, выдыхали дым и смотрели на детские качели. Затем он встал и затушил сигарету о стенку урны.

 

я часто вспоминаю о том моменте, когда я пяти или шести летний зашел в пустую комнату родителей — было около семи вечера, низкое солнце светило прямо в окно и в широкой полосе света летало множество белых пылинок. я завороженно смотрел на них, а потом медленно направился в сторону деревянного шкафа с зеркалом между дверцами, и когда шкаф оказался совсем близко, я прикоснулся к его блеклой поверхности и начал плавно проводить по ней указательным пальцем правой руки, оставляя за собой ровную линию. и проводя пальцем по покрытой прозрачным лаком дверце, оставляя после себя чистую дорожку среди слоя пыли и очарованно входя в теплую полосу оседающих пылинок, аккуратно, подобно воздуху, окружавших меня, я внезапно полностью — полностью — осознал свое существование. в голове проплыла одна единственная фраза: я человек.

 

и когда палец добрался до расположенного напротив окна зеркала, я долго не узнавал себя в слепящем отражении, поскольку видел только темный, обезличенный, полупрозрачный, стройный, соединенный с бытием силуэт.

 

— Молодой человек, Вы на часы смотрели? Уже одиннадцать.

— а, да? ясно, спасибо. можно тогда, пожалуйста, мороженое, если можно.

 

Воздух был таким влажным, что под светом фонарей висело нечто вроде дымки или облака тумана. Он долго смотрел туда вверх, пока у пальцев внезапно не выпала сигарета.

 

Со вздохом открыв дверь, он подошел к столу и вытащил из левого кармана сигареты, зажигалку и пару пуговиц, достал из внутреннего правого кармана паспорт, а из левого — четыре сложенных втрое листов А4, нащупал в правом кармане карандаш и несколько смятых бумажек, исписанных мелким серым почерком. Выложил упаковку салфеток, но быстро передумал и вернул их в правый карман.

 

Он высморкался, выпил таблетку и отодвинул все предметы вглубь стола, так как сил раскладывать их по местам, разумеется, не было. Он налил себе еще воды, сделал несколько больших глотков, выдохнул, бросил всю одежду на стул, открыл окно и лег в кровать.

 

нужно как можно меньше смотреться в зеркало. иначе быстро теряешь понимание того, кто ты вообще есть. забавно, что иногда твое отражение начинает почти физически пожирать тебя.

книги не дочитываешь, кино не досматриваешь, сигареты не докуриваешь, разговоры нормально не завершаешь. а когда напиваешься, то берешь телефон и звонишь людям разной значимости в твоей жизни или достаешь бумагу и пишешь длинные, с большими пустыми пространствами между строчками письма, которые опускаешь в почтовый ящик только через два-три месяца, да и то не всегда, очень редко, можно даже сказать, никогда. а когда заходишь в лифт, из которого перед тобой вышла девушка, то чувствуешь запах женских духов, проводишь с ним путь вниз или вверх и смотришь на себя в протертое с утра зеркало, в котором ты еще сильнее похудел, давно не брился, зарос, уже устал, забыл постричь ноготь на правом мизинце и — каким-то непонятным образом — постарел.

главное, чтобы прямо перед тобой не вышел какой-нибудь рабочий или большой потный мужчина за пятьдесят.

 

Он нажал на спуск, открыл воду, высморкался, умыл лицо, выдавил немного жидкого мыла на левую ладонь, посмотрел на себя в зеркало и вернулся в комнату.

 

Я стараюсь не вписывать явления или события в парадигму себя, не сопоставлять себя с ними. Однако это дается непросто. Поэтому все равно проще окружать себя предметами, нежели кем-то. Вот, например, лампа, да? Она никогда от тебя не уйдет, не требует от тебя внимания или прикосновений — она просто стоит на столе, и ты никак не сможешь ее обидеть, оскорбить, сделать, по ее мнению, что-то не так, разрушить ее жизнь или потратить на себя ее лучшие годы. С ней не надо говорить или гулять, проводить много времени — просто сидишь рядом с ней на стуле и молчишь. Ты не ощущаешь ее присутствия, следовательно — наблюдения. Ей ничего от тебя не нужно — только пара щелчков в день и периодическая смена ламп, но даже это

 

Он подскочил в кровати, включил лампу, встал, закрыл окно, сел лицом к стене и неподвижно осматривал ее в течение одной-двух минут. Затем поднял ладонь, начал медленно наклоняться вперед — все ниже и ниже — и резко хлопнул по стене. Посмотрел на нее, потом на ладони, потом на стену, вскочил ногами на кровать, хлопнул двумя руками, посмотрел на ладони и неторопливо слез на пол. Помыл руки, сел за стол, положил руки одну на одну, как любой ученик, когда его фотографируют, опустил на них голову и закрыл глаза.

 

Он просидел так примерно сорок минут. Сначала, он время от времени раздраженно тянулся к лодыжке, расчесывал ее, немного ерзал на стуле, дышал быстрее, а затем перестал шевелиться. Но сопения слышно не было — только ритмичное посвистывание носом.

 

Хотя… написание текста не имеет ничего общего с объективной реальностью, вводя пишущего в совершенно особый дискурс, где он уже не просто субъект или объект, а поли-субъект, ищущий понимания и разговора посредством внимательного, бережного перенесения коробки с посылкой со стола на пол.

в целом, они привыкли только говорить, а не разговаривать.

но какая разница? ведь им все равно нужно то, о чем ты говоришь, а не то, что ты говоришь, или кто ты есть. и их нужно сводится к хочу, а хочу в их случае равносильно стремлению иметь, а иметь что-то значит не иметь ничего.

 

Он сонно поднял голову, выпрямился, сморщился, громко чихнул и с трудом посмотрел в окно.

простая казуистика.

утром не стоит никуда выходить, останусь здесь, побуду здесь, в безопасности, часов до двенадцати.

 

Он долго смотрел перед собой, опершись локтями на стол и положив голову на ладони рук.

разве я виноват в том, что мне не нужно постоянно всем указывать свое мнение и без остановки обмениваться новостями в жизни и планами на будущее, которые никто и не вспомнит через пару минут? почему я должен расплачиваться за то, чего у меня не будет, тем, чего у меня нет?

 

Мы слишком серьезно ко всему относимся, и вообще зачем-то ко всему относимся, выстраиваем свое отношение ко всему, придавая важность каждой мелочи.

 

но боже, разве я многого хочу? я всегда лишь каждый день думаю о небольшом доме-джерри, где много воды и воздуха, тихо и спокойно, где одна ложка, одна вилка, одна тарелка и один стакан. о доме-джерри со свободными белыми стенами, которые я утро и вечер расписываю текстом, и когда на них заканчивается место, я смотрю на буквы, а потом закрашиваю их белой краской. доме-джерри со стопками книг на полу, столе, на всем горизонтальном, с листвой за окном и жестяными банками вместо пепельниц, с отсутствием запаха, не-запахом, без запаха, даже краски. со стулом, широким столом, лампой-пилигримом, чистым стеклом, постелью на полу и невесомой пылью, почти без предметов, которых будет настолько мало, что вовсе не будет, с водой и звуком дыхания, воздуха, молчания, без тепла и солнца.

Да — всего лишь простой квадратный пустой обезличенный ясный никому не нужный скрытый очевидный дом, который видно среди деревьев.

 

Он устало поднялся из-за стола и рухнул на кровать лицом вниз.

 

А это вы читали?

Leave a Comment