Нас всех подстерегает случай. Анна Аликевич о произведениях Александры Шалашовой и Бориса Кутенкова

Анна Аликевич

Поэт, прозаик, филолог. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького, преподаёт русскую грамматику и литературу, редактирует и рецензирует книги. Живёт в Подмосковье. Автор сборника «Изваяние в комнате белой» (Москва, 2014 г., совместно с Александрой Ангеловой (Кристиной Богдановой).


 

Нас всех подстерегает случай

 

Такое странное совпадение — только что освещала премиальный роман Александры Шалашовой «Салюты на той стороне» — книгу про смерть от воды, и тотчас встретились новые стихи Бориса Кутенкова, отражающие в другом жанре космогонию книги вышеупомянутой поэтессы. Символика и мифология танатоса в современной исповедальной поэзии и прозе — не совсем моя тема, однако невозможно пройти мимо этой параллели. Дело в том, что Шалашова более известна как поэт в русле новой искренности, нежели прозаик-утопист, когда лета к суровой прозе клонят, однако формальной близости с текстами Кутенкова у нее, как лирика, нет; религиозно-пантеистическая — другой вопрос. И вот, эти два текста словно проникают друг в друга, если мы закроем глаза на то, что это противоположные жанры, и спустимся в миф, который был поэзией, и прозой, и всем остальным сразу.

Не секрет, что поэзия освещает и исследует пространства души самые разные — светлые и сумеречные, божественные и такие, которые не наследуют ни эту землю, ни это небо. Кем это определяется — возможно, природой дарования автора. Мистическое пространство Шалашовой не солнечное — оно скорее ближе чистилищу, где находятся некрещеные детские души, хотя религия добра, милосердия и взаимоподдержки передается в нем, как эстафета. Ее божества страшные снаружи, добрые внутри — это мертвая повариха, ставшая зомби и ходящая питать голодающих детей даже после смерти, и преставившаяся начальница пансионата, не могущая перестать заботиться о воспитанниках, поскольку ей некому передать вахту. Да, эти два монстра родственницы и утонувшей Тростинки, девушки, которую сестра столкнула в воду, и безручки из русской сказки, и мертвого товарища из Андерсена. Конечно, это и славянские пенаты — жуткое, но в то же время детское «демонологического второго ряда». Нам страшно, но в то же время мы играем — из зеркала выглядывает Акулина, двойник и призрак смерти, но это, как в анекдоте, маленькая смерть, которая пока пришла за мышью, в данном случае за собачкой. Что ж, всё кончается не очень хорошо, однако проводники потустороннего мира — не те, кто несет зло. Увы, зло несут именно живые, вступившие в битву — люди. Как в той притче про священника: «Сын мой, что бояться мертвых, ты лучше бойся живых».   

В стихах Кутенкова, так уж вышло, возникших одновременно с обретением известности «Салютами» (они были написаны несколько раньше), почти те же самые «чудовища» представляют мифологическое пространство стансов. Роман не могу пересказывать здесь, а вот стихи можно и привести — ниже. Там также водится цыпленочья смерть, вариант Акулины — нечто страшное и одновременно никого самолично не убивающее. Там есть некая юродивая пророчица, предсказывающая лирическому герою вечное сиротство, — не это ли происходит с персонажами романа Шалашовой, которые теряют родителей, а затем и опекунов? Правда, «пророчиц» у Александры три, как мойр — Акулина, Хавроновна и Алевтина; прямо они не говорят о печальной перспективе, но косвенно понять дают. Как в мире пансионата, больше напоминающего катакомбы, постепенно вымирает население и исчезают связи с реальностью, так и физиологическая «беременная смерть» забирает родню персонажа в стихотворении Бориса. Весь земной шар предстает в мрачноватом пространстве поэта детской игрушкой в руках костлявой / судьбы / мойр — очевидно, это связано с реалиями современности, как и неведомая мистическая война в романе Александры. Кстати, мотив битвы есть и здесь: «земли сдаем, остается отряд // из темноты и травы». В общем, за исключением того, что лирический герой стихотворения все же остается жив, а не как у Лермонтова, почти все пространство текста совпадает с видением или отражением у Шалашовой. Конечно, Кутенков метаметафорист, а значит, бабушка всегда говорит надвое, точное время неизвестно, герои гипотетичны, и если разобрать образы можно, то вот соединить их в единую ткань без ущерба для толкователя получается не всегда, оттенок пасьянсовости и рука постмодернизма никуда не делись, хотя облачились в домино. У Шалашовой сюжет не настолько темен. Темен — но не столь. Иными словами, оба текста, что характерно, носители некоторой смысловой невнятности, однако главный посыл ясен. Это дурное предзнаменование, вложенное в женские уста, — одному лирическому герою, как Пушкину перед дуэлью, или целому детскому миру — осознающему, что он уже не успеет вырасти. Конечно, не всякое пророчество важно и верно, не всякая беременность, как говорил советник Генриха VIII, опасна, и как чрево пифии тяжело бедами грядущего, так детский пансионат, захваченный потусторонним, несет в своих катакомбах невоплощенное будущее. Почему эти два произведения встретились и вышли на поверхность как раз сегодня — этого я не знаю. Верите ли Вы в случайности, которые тоже часть ускользающей от нас закономерности? — Но тогда мы уже перейдем в область философии от анализа текста. Лирический герой плачет о себе, хотя гибнет не он, в сущности, он скорее тот самый игручий ящик, смешной и говорящий, одержимый испугом, недаром смерть у него цыпленочья, — нежели реальный участник трагедии. Однако одновременно он и хроникер, его саморефлексия с элементом игры снижает градус серьезности, но не меняет сути происходящего. Словно он мамонтенок на льдине, а темная вода несет его, впрочем, как было и всегда. У Шалашовой все очень страшно, люди гибнут, бой идет, это реальный Армагеддон. Кутенков же скорее просто пугает, это трагедия не в отдельно взятом городе на Сухоне, а в отдельно взятой голове — или сердце. Поэт античен в том смысле, что трагедия происходит в рамках его тела — он буквально поседел, скатился до бормотания и панического состояния предчувствия своего небытия. Циник назвал бы это пироговской самодиагностикой — поэт отражает в себе мир, прозаик же — реконструирует. Колеблющееся изображение, как и умопостроение, может быть ошибочным. Однако художественная правда — иное. В ней два автора совпадают, иногда такое бывает, словно бы два представителя разных, но близких в сущности конфессий лезут на Арарат с разных склонов. 

 

Приложение:

Баллада Б. Кутенкова:

 

«все долго не живут возле тебя борис
как возле смерти смерть в растущей маме», —
сказала и к воде ладони наклонись
заплаканная в сестриной самаре
(всех обнимая голыми ногами)
беременную смерть
нагнулась осмотреть

ощупывая плод земной цыплячий шар
сквозь птичий утконос и ледяное просо
возьми его дышать
укрой простоволосо

расти игручий ящик
смешной и говорящий

мелкий себе на ладонь повертеть
неприручённый вопрос
пробормочи сквозь цыплёночью смерть
я уже седоволос
я уроборос ищи бормочи
странное проголоси
чтоб обернулись — и тихо в ночи
вкруг ошалевшей оси

это за хейта за годы твой взгляд
речи шизоидной швы
земли сдаём остаётся отряд
из темноты и травы

вот обернулись — и в счёте до двух
в землю врастая зерно

вот обернулся — и мир без тебя
память привычка беременный слух

смертно цветочно темно

 

А это вы читали?