Егор Серов — поэт, прозаик. Теле- и радиоведущий, кандидат технических наук, член Союза писателей России, член Союза журналистов России, многократный лауреат российских и международных конкурсов, награжден медалями РФ, автор и ведущий программы о книгах «Почитаем!» на ОТР. Живёт в Москве.
Редактор публикации — Елена Черникова
К5—
Мой старый московский переулок. Арка в мешок. Да, наш двор, где мы играли детьми, так неласково называли: каменный мешок. Только небо сверху. Снизу — асфальт, слева — дом, справа — дом, спереди — дом, сзади — арка, над которой тоже дом. Ни одного дерева, ни одного кустика. Кусочек неба подтверждал, что мы живём на земле. Редкое солнце утаить в мешке было невозможно и это было очень радостно.
Самый лучший двор в мире, самый родной. В него выходили все чёрные лестницы из соседних подъездов. Назывались они так не потому, что были покрашены в чёрный цвет, а потому что там редко убирались. Но, когда на чёрных лестницах наводили порядок, они становились просто старыми лестницами, которые очень соскучились по ремонту.
Главный вход белой лестницей не называли. Чёрный вход и главный вход. Главный начинался с ажурного кованого козырька с двумя металлическими колоннами. Об эти колонны очень любили стукаться зазевавшиеся пешеходы. Была во дворе и ещё одна арка, малоприметная. Через неё можно было пройти, а лучше — проехать на самокате, в соседний каменный мешок. А после него — в следующий, из которого вела арка снова в переулок.
Родители разрешали гулять только в мешках. То есть только в этих дворах. Но какая же тоска гонять туда-сюда по этим дворам. Как манил переулок! Проехать насквозь по дворам, потом — по переулку направо до своей арки — и ты дома! Хотя это было совсем не просто. Если мама увидела бы, что ты нарушаешь запрет, самокат мог быть поставлен на стоянку в коридоре нашей большой, как тогда казалось, трёхкомнатной квартиры, все окна которой и выходили на каменный мешок. Мама могла заметить, что я её не слушаюсь, только из двух окон. Из кухни и из нашей комнаты. Комната была в центре. Слева от нас жили милые старички — Семён Михайлович и Зоя Алексеевна, справа — угрюмая старая бабка не только с орлиным носом, но и с орлиным взглядом. И звали её тогда непонятно: Аделя Казимировна. Словно специально именем её подчеркивалось то, что выглядит она не так, как все, и вообще она вся — не так, как все. Даже зовут её не по-нашему.
В квартирах мы, дети, времени проводили мало. Потому что был двор. А я в этом дворе был единственным мальчиком. В соседнем доме, в соседнем каменном мешке, жил ещё один, Вадик, но он всё время болел. И у него не было самоката. Бело-красного, на больших дутых колёсах. А самокат — это было счастье. Пока мама не видит, можно было юркнуть в нашу арку и катиться вниз по переулку до третьего двора. И ногой отталкиваться совсем не надо было! Правда—правда! Только пешеходы иногда мешали, да два столба подъезда. Скорее всего, тротуар почему-то не был рассчитан на самокатчиков. А зря!
Иногда в наш общий коридор выходила Зоя Алексеевна и говорила непонятную фразу:
— Семён Михалыч метается!
Как это можно метаться в своей комнате было непонятно, но вслед за этим всегда следовало строгое мамино:
— Иди погуляй!
Семен Михайлович, видимо, отметавшись, был очень добрым и хорошим старичком. Он почти всё время лежал. И смотрел на большой буфет, стоявший у противоположной стены. Там, на полочке красовался крупный будильник. Конечно, ни Семён Михайлович, ни Зоя Алексеевна по этому будильнику никогда не просыпались, и он не тренькал противно в свои колокольчики. Он показывал время. Или то, как оно уходило. Мерно, неотвратимо, с металлическим цоканьем. А ещё у Семёна Михайловича был фонарик. Квадратный. С плоской батарейкой, на которой было написало странное: КБСЛ. А ещё непонятное 3,7В и очень понятное 17 коп. Дорогая батарейка была! На такие деньги можно было 2 раза проехать на троллейбусе и выпить 3 стакана газировки с сиропом. Но без батарейки фонарик светить не мог. Но как светить! Иногда мы дожидались вечера, когда стемнеет, и Семён Михайлович показывал мне, как он ночью освещает этим фонариком будильник и видит, который час. А потом отдавал фонарик мне. Слева и справа вдоль корпуса фонарика можно было двигать специальные ползунки и свет становился то красным, то зеленым. Это было совершенно волшебно. Цветной фонарик! Я выдвигал одновременно фильтры разного цвета и наблюдал, как они причудливо сливались воедино в краски разного цвета.
Как и всякий нормальный ребенок, ел я мало и неохотно. Но только в нашей комнате. У Семёна Михайловича я уплетал всё за обе щёки. Там любая еда была гораздо вкуснее! Только спустя много лет я узнал, что мама, приготовив что-нибудь, отдавала еду Зое Алексеевне, чтобы та покормила меня в её комнате. Мило обманывали.
Но есть особенно было некогда. Потому что был двор. Надо было идти гулять. Кататься на самокате, играть в снежки, в штандер, вышибалы. Или выглядывать из арки на улицу: как там дела?
Адель Казимировну я видел редко и не очень скучал по ней. Некогда было! Тем более, что она чаще всего была в своей комнате, куда всем вход был категорически запрещен, или жила у сына. А когда сказали, что она умерла — это было понятно. Умерла, значит перестала бывать вообще.
Когда на улице шёл дождь, мне разрешали кататься на самокате по коридору. Аккуратно. И не быстро. Но это, конечно, было не то! Под арку, в переулок — совсем другое дело! А потом вниз, вниз!
И вот этот день настал. Красное солнце, красный самокат, красный тряпочный шлем на голове. Ну, ладно, шапка такая на голове, похожая на шлем. Не придирайтесь!
Я, изловчившись, выезжаю к запретному переулку и почти натыкаюсь на странно по-цветному одетых людей. Но этого мало! Они ещё и разговаривают не по-нашему! Остановился, смотрю на них. А они говорят, говорят и поглядывают на меня, уходя вниз по улице. И тут вдруг одна женщина, возвращаясь, подбегает ко мне и протягивает какую-то штуку. Небольшой кусочек прозрачного целлофана. И сразу бежит догонять своих. Я опешил настолько, что забыл о желании прокатиться, медленно развернулся и погладывая с опаской на окна нашей комнаты, вкатился обратно во двор. Здесь можно было разглядеть этот целлофан поподробнее. Оказалось, что он прямоугольной формы и в нём симметрично расположены 4 продолговатые маленькие подушечки. Белая, жёлтая, красная и зелёная. Что это?
Совет двора был созван незамедлительно. Катя сказала, что это специальные таблетки, потому что иностранцы хотят отравить нас, советских детей. Маша возражала, мол, их быстро поймают, если это так, да и свидетели наверняка на улице были. Лена тихо сказала «не знаю», видимо, чтобы не принимать на себя никакой ответственности за последствия. Соня была категорична: — Точно яд! Зачем бы они тебе дали что-то хорошее? Это наверняка были капиталисты! К обсуждению был привлечён даже Вадик. Всё-таки второй мужчина, как-никак. Он внимательно повертел целлофановый квадратик в руках, хмыкнул, добавив: — И вообще, я болею!
Но споры были недолги. Девочки посоветовали попробовать одну из таблеток мне. Откусить маленький кусочек, пожевать, а они будут наблюдать за мной. Если станет мне плохо, сразу сообщат родителям, те вызовут врачей и меня наверняка спасут.
Этот вопрос был решен. Теперь осталось выбрать, от какой подушечки откусывать? Ведь они не случайно разноцветные!
— Я и говорю, что это яд. Только разный, отличающийся по цвету, — вновь проявила себя Катя.
— Зачем в одной упаковке разные яды, — Маша была очень рассудительна, — Если один яд не отравит, то второй надо пробовать?
Я смотрел и слушал внимательно. Сейчас мне предстояло сделать нечто большое на виду у всего двора.
— Белую буду пробовать! Она самая безопасная, — сказал я и чуть погодя добавил: — Потому что самая простая и самая некрасивая.
Девчонок это убедило мгновенно. Конечно, всё, что разноцветное, то и есть самое красивое.
Я медленно надорвал целлофан. Все смотрели на меня с опаской. Отщипнуть кусочек подушечки руками не получилось, и, не вынимая её из упаковки, а достав только краешек, я взял, да этот краешек и откусил.
Маша глубоко вздохнула и посмотрела на окна нашей комнаты. Соня положила мне руку на плечо, а Вадик чихнул.
— Наверное, это живачка, — сказал я, потому что было в её вкусе что-то живительное, сладкое и она жевалась и жевалась, не убывая.
Соня с облегчением убрала руку с моего плеча. Я не падал и не корчился от боли. Короче говоря, выжил.
Теперь встал другой вопрос: как делить будем? Нас было семеро. А пастилок четыре. Решили: по справедливости! Иначе никак и не могло быть. Поэтому всем досталось по половинке цветной, а мне целая, но белая. Потому что я был подопытным в ядовом эксперименте. Немного было жаль, что укусить хотя бы краешек цветной пастилки не удалось, а цветные ведь наверняка были вкуснее белой, но, пожевав, и обменявшись впечатлениями, все пришли к выводу, что по вкусу все жвачки одинаковые. Сладкие и мятные. Как мятные конфеты, только не исчезающие во рту со временем.
Все были очень довольны. И потом ещё дня два или даже три, выходя гулять во двор все продолжали жевать свои половинки жвачки, бережно храня пережёванное в носовых платочках или ещё не знаю где.
А потом зарядили московские летние дожди. Вода катилась вниз по переулку, по проходным дворам, колотилась в водосточные трубы и кататься на самокате не было никакой возможности. Поэтому собирались мы либо под аркой, либо на чьей-то чёрной лестнице, либо сидели дома. А я катался на самокате по коридору.
Чёрный телефон, висевший на стене, неодобрительно посматривал на меня. Но телефоном я его никогда не называл. Имя ему было «К5». Мне это напоминало название какого-нибудь военного корабля или даже подводной лодки. А всё дело было в том, что рядом с аппаратом, прямо на стене было крупно написано: К5-12-53. Это был наш номер телефона. Кстати, довольно редкое явление по тем временам. Бабушка, например, могла нам позвонить из телефона-автомата, за 2 копейки, а вот мы ей нет. К5 имел большие оленьи рога, которые удивлённо поднимались, как только с них снимали трубку. А буква «К» красовалась на циферблате напротив цифры «9». Это странным кажется только сейчас, тогда никто не задумывался об этом. Ну, я-то уж точно. Хотя и знал все буквы.
Дело в том, что «К» — тринадцатая буква алфавита. Из последовательности а, б, в… убрали «Ё», «З», «Й». Напротив нуля красовалась «О». Почему не написали напротив каждой цифры по три буквы так и осталось неизвестно. В США до сих пор их пишут везде. Взгляните на клавиатуру набора номера на своём мобильном. Удивились? Но ведь это просто и удобно. Carter, т.е. Картер. Это номер 227837. А Johnson — 5046706. В каких-то случаях очень помогает запомнить номер. Например, на нашем диске «20ВЕК» — это номер 20369. А было бы написано по три буквы, было бы гораздо больше мнемонических вариантов. Хотя теперь мобильник помнит всё. Но заменить фонарик, который светит разными цветами, не может. И на самокате я давно уже не катаюсь. Хотя некоторые детские мысли всё же в голову приходят. Я про себя улыбаюсь им. Мне с этой наивной глупостью хорошо и легко. Что-то свежее есть в ней. Точнее — было. Пока я не решил купить старый дисковый аппарат, похожий на «К5». Зачем я это сделал, не знаю. Мне хотелось покрутить диск, вспомнить его потрескивание — такое милое цоканье невидимым языком.
И вот он стоит на столе передо мной. Буквы из номеров телефонов давно исчезли. Из 6-значных они превратились в 10-значные. Людей в городе становилось всё больше, а из нашей квартиры я остался один. И живу уже совсем в другом месте, а старый каменный мешок и надпись по-латыни «SALVE», т.е. «Здравствуй!», выложенную на первой площадке в подъезде вспоминаю лишь изредка.
Я медленно беру в руку холодную округлость трубки. Рога удивлённо подскакивают. К5 словно открывает глаза. Я зачем-то прикладываю трубку к уху. Тишина. Конечно тишина, ведь он не подключён к линии. Я набираю «100». Так всегда проверяли телефоны. После лёгкого щелчка обычно раздавалось недовольное шипение («зачем ты меня побеспокоил?») и женский голос говорил:
— Московское время… и называл часы и минуты.
Если вы набрали «100» и попали в то время, когда минут ещё нет, то голос мог сказать?
— Московское время тринадцать часов.
А потом через небольшую паузу (вдруг вы не поняли, что минут ещё нет?) женщина добавляла: — Ровно.
Она не очень верила в нас. Это «ровно» было почти оскорблением. Мол, для дураков поясняю: тринадцать часов. И всё. Ровно.
Так же ровно смотрел на меня сейчас и К5. Минут не было. Не было и часов. Не было дней. Я — пятилетний — стоял в нашем коридоре. Не было ни звука. Всё было ровно. Семён Михайлович не метался. Аделя Казимировна умерла. А где мама? Жива?
Не понимая, что я делаю и зачем… Я стал набирать номер. К5-12-53. Было слышно только, как в трубке бьётся моё сердце. И больше ничего. Я нажал на рога и набрал номер снова. А потом и ещё раз.
И тут в трубке раздалось:
— Алло!
Нет, я не сошёл с ума, у меня не появились галлюцинации. «Алло» прозвучало довольно отчётливо.
— Зоя Алексеевна, добрый день! — сказал я, — Маму позовите, пожалуйста.
— Добрый день! Сейчас! — был ответ, и в трубке послышалось шарканье шагов по самокатной дороге. Их сменили звуки торопливого бега, наверное, из кухни, потому что она была в самом дальнем конце коридора.
— Здравствуй. — услышал я звонкий молодой мамин голос и перестал дышать.
Зачем это? Что это? Откуда слёзы? Трубка в мой руке стала намокать. Через мгновение я только и смог произнести и то — по слогам:
— Ма-ма…
— Всё хорошо, — ответила она, — Всё хорошо.
— Я… Ты… — я ничего не мог вымолвить членораздельного.
— Будь счастлив! — сказала она, и в трубке повисла мёртвая тишина.
Умыться, переодеться и прыгнуть в машину было делом одной минуты. Я поехал на старую квартиру.
Решётки, кнопки, магнитные ключи и карточки — попасть ни в подъезд, ни во двор было невозможно. Я встал у калитки, вделанной в ворота, в некоторой растерянности. Неожиданно магнитный замок щёлкнул, и калитка слегка распахнулась. Скорее всего двор узнал меня и решил впустить.
А потом я бродил по моим каменным мешкам. Подозрительно заглядывал в чьи-то окна. В мои окна! Придурковато прохаживался кругами по двору.
Вот здесь я катался на самокате. Вот здесь состоялся ядовый эксперимент. А вон на той чёрной лестнице Соня зачем-то поцеловала меня, сильно нагнувшись, потому что было гораздо выше ростом.
Какое это было славное время, детство! Когда было всё равно, который сейчас час. Ровно или с минутами. Когда радость редкому солнцу была распахнута настежь и хотелось любить всех. И маму, и девчонок, и Семёна Михайловича. Всех, кроме Адели Казимировны, конечно. Как её любить-то?
А серые стены моего каменного мешка смотрели на меня и улыбались приветливо. Да-да, я это видел! И был счастлив, как и просила мама.