Герман Лукомников: «Для меня в папином творчестве важно ощущение, что всё можно найти в себе самом…» Интервью

Герман Лукомников в московском клубе «Квартира 44». Апрель 2018. Фото Кати Лобахиной

Герман Лукомников поэт. Родился в 1962 году в Баку, с 1975 года живет в Москве. Работал дворником, сторожем, продавцом в книжной лавке «Гилея». Сотрудничал с газетой «Гуманитарный фонд». Печатался в журналах «Знамя», «НЛО», «Соло», «Волга», «Воздух» и др., в антологии «Самиздат века», а также в детских изданиях. Участвовал в проведении фестивалей и составлении антологий палиндрома и комбинаторной поэзии (вместе с А. Белашкиным и С. Фединым). Как составитель и редактор подготовил к изданию книги стихов Юрия Смирнова, Даниила Соложева (совместно с В. Орловым), Юрия Григорьева (совместно с А. и И. Бабенышевыми). Один из составителей (вместе с И. Ахметьевым, В. Орловым и А. Урицким) двухтомной антологии «Русские стихи 1950–2000 годов» (М., 2010). Автор двенадцати книг стихов, первая из которых вышла в 1993 году.

 


 

Интервьюеры:

 

 

Елена Семёнова поэт, журналист. Родилась в 1975 году в Москве, окончила Литературный институт им. А. М. Горького (семинары Юрия Кузнецова, Игоря Волгина). Стихи, статьи и эссе публиковались в газетах «НГ», «ЛГ», «Трибуна», «Литературная гостиная», журналах «Студенческий меридиан» и «Зинзивер», в альманахах «Московский год поэзии», «День поэзии», журнале «Лиterraтура» и др. Автор книги «Испытайние» (Пробел-2000, 2017). Соорганизатор Ежегодных Литературных чтений «Они ушли. Они остались» и редактор-составитель изданной по их итогам антологии «Уйти. Остаться. Жить» (М: ЛитГост, 2016).

 

 

 

Николай Милешкинпоэт. Родился в 1975-м. Живёт в Москве. Учился в Педагогическом колледже и Академии печати. Один из основателей и участник рок-группы «Аскет» (существовала с 1990 по 2004 годы). В 2013-2014 годах вёл рубрику «Литературные окрестности» в газете «Малаховский вестник» (пос. Малаховка Московской области). Куратор литературного клуба «Стихотворный бегемот» в Малаховке. Как поэт печатался в журнале «Арион», Российском  альманахе хайку и трёхстиший «Тритон», альманахе «Среда», Интернет-антологии журнала «Футурум АРТ», газете «Малаховский вестник», самиздатовской газете «Вошь вдохновения» (Раменское Московской области), интернет-журнале «Лиterraтура», портале «45-я Параллель» и др.

 

 

Борис Кутенковпоэт, литературный критик, литературтрегер. Родился и живет в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (2011), учился в аспирантуре. Редактор отдела критики и эссеистики портала «Textura» (с 2018 г). Автор четырёх стихотворных сборников (последний – «решето. тишина. решено», изд-во «ЛитГОСТ», 2018), публикаций стихов в журналах «Интерпоэзия», «Волга», «Урал», «Homo Legens», «Юность», «Новая Юность» и др., а также многочисленных статей и рецензий в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Вопросы литературы», «Дружба народов», газете «НГ-Ex Libris» (приложение к «Независимой газете») и мн. др., III томе антологии «Современная уральская поэзия». Ведущий рубрики «Книжная полка» в журнале «Homo Legens». Организатор Литературных чтений «Они ушли. Они остались» (проводимых на разных литературных площадках с 2012 года), посвящённых поэтам, ушедшим молодыми в постсоветское время, и редактор-составитель изданной по итогам чтений антологии «Уйти. Остаться. Жить» (М.: ЛитГост, 2016).

 


 

Герман Лукомников: «Для меня в папином творчестве важно ощущение, что всё можно найти в себе самом…»

 

С сыном Геннадия Ильича Лукомникова, поэтом Германом Лукомниковым, беседуют Борис Кутенков, Елена Семёнова и Николай Милешкин. См. на Textura подборку стихотворений и записей Геннадия Ильича Лукомникова.

 

Борис Кутенков: Герман, ваш отец переменил множество профессий: чертёжник, картограф, ретушёр, фотограф… Как они влияли на поэзию – и была ли для него поэзия «одной из» в ряду этих профессий или доминировала, ощущалась ли прежде всего как призвание?

Герман Лукомников: Поэзия и рисование, изобразительное искусство, конечно, ощущались им как призвание. В текстах он подчёркивает, что он прежде всего поэт. Прочее из перечисленного – это в основном были просто способы заработать какие-то деньги помимо той небольшой пенсии, которую он получал по инвалидности. Он постоянно фотографировал, этим часто подрабатывал, несколько раз устраивался в фотоателье. Правда, быстро «вылетал» со всех своих работ. Фотографирование было для него заработком и в то же время страстью, он это очень любил. Некоторая часть его фотографирования безусловно относится к искусству. Он делал иногда фотоколлажи, накладывал какие-то рамочки, виньеточки собственного изготовления при фотопечати, он их крутил из проволоки или вырезал из бумаги. Иногда это были какие-то фантастические надписи. Скажем, на некоторых снимках, сделанных в Баку, где он прожил всю свою жизнь, отпечатана выгнутая из проволоки надпись «Нью-Йорк». Год указан адекватно – ну, допустим, 1972, но вместо «Баку» написано «Нью-Йорк», вот так ему хотелось думать. Но в процентном отношении такого немного, в основном это было просто почти маниакальное фотографирование всего подряд.

 

Елена Семёнова: А его фотоснимки сохранились?

Г. Л.: Конечно. Когда мы готовили его большую выставку в Музее наивного искусства на Измайловском бульваре, я выложил в фейсбуке чуть ли не сотню его фотографий. Он часто снимал сам себя: сохранилось множество его фотоавтопортретов разных времён. Других его фото я пока почти не вывешивал, за исключением нашего семейного фотоальбома.

 

Б. К.: Как вы думаете, с чем связано такое пристрастие к автопортретам – это была попытка нащупать свой идеальный образ или что-то ещё?

Г. Л.: У него уже не спросишь. Но думаю, ему самому сложно было бы ответить на этот вопрос. Вообще, в его поэтической и художественной вселенной его собственная личность занимает значительное место. Как поэт он шёл от Маяковского – и, насколько я понимаю, его знание поэзии авангардного толка и, может быть, вообще поэзии Серебряного века чуть ли не ограничивалось Маяковским. Вернее, Блока, Брюсова, Есенина он более-менее знал, а вот, скажем, о Мандельштаме и обэриутах вряд ли имел понятие. Зато Маяковского знал блистательно. Он имел некоторое представление о Хлебникове, но опосредованно, через Маяковского, который часто того упоминал и цитировал, особенно в статьях. Хлебников даже однажды появляется у папы в стихах («Хлебников под крышей парашюта»). И то, что папа решительно ставил себя в центр собственной поэтической вселенной, – это идёт от футуристов, «ячество» такое своего рода. Отсюда, я думаю, эти бесконечные автопортреты. Он исходил из себя, из собственной фантазии, собственного внутреннего мира. Отчасти, возможно, ещё и потому, что окружающая его действительность была довольно унылой и однообразной, особенно в культурном отношении.

 

Е. С.: А были какие-то публичные выступления? Он вообще любил читать на публику?

Г. Л.: Он очень выразительно декламировал стихи. В молодости он несколько раз с большим успехом читал Маяковского на каких-то праздничных народных сборищах в бакинских парках. Был случай, когда он прочитал своё стихотворение, написанное ещё в детстве к юбилею Низами. Но это единичные случаи. Своё творчество ему просто некому было показывать. У него не было своего литературного круга. У него было два-три приятеля по психушкам, но они совершенно не интересовались литературой и вообще искусством. Лишь один его друг этим интересовался – Валера Хоменко, с которым они учились в одном классе, вместе росли и развивались. Но этот дядя Валера (которого я помню по более поздним временам), он, окончив школу, уехал в Москву и поступил во ВГИК на режиссуру документального кино к прославленному Роману Кармену. А закончив, по распределению поехал в Иркутск. В Баку он приезжал редко, раз в несколько лет, и заодно навещал папу. Какая-то связь и взаимная симпатия между ними, по старой памяти, сохранялась, но общения почти не было, оно прервалось с окончанием школы. А дядя Валера разбирался в искусстве. Он стал известным кинодокументалистом в Сибири.

 

Е. С.: Пытался ли Геннадий Ильич встроиться со своей поэзией в так называемый «мейнстрим»? Понятно, что он не смог бы этого сделать в любом случае, но вот пытался ли?

Г. Л.: Напечататься – не очень активно, но пытался. Он пробовал отправить свои стихи в журнал «Крокодил» и, может быть, в юмористический раздел «Литературной газеты». Ему отказывали, его это очень обижало, сохранились письменные свидетельства. Но пытался ли отправлять, скажем, в «Новый мир» или «Знамя» – не знаю. Наверно, нет, поскольку, при всей своей житейской неадекватности, понимал, что бесполезно. Но насчёт шутейных стихов и впрямь надеялся, что они подойдут для «Крокодила», а когда не получилось, воспринял это как чудовищную несправедливость. Тема непризнанности проходит через его творчество. Он чувствовал: то, что он делает, – значительно и интересно. И что никто, кроме него самого, этого не видит, угнетало его. Был случай, когда его знакомая, врач-психиатр, заинтересовавшись его рисованием и текстами, посулила, что издаст их, сославшись на свои знакомства в типографии. Он обрадовался и наивно отдал ей рукопись с собственными иллюстрациями. Это был роман о геологах в Сибири. Роман бесследно пропал: эта дама забрала его и в поле зрения автора больше не появлялась.

Вспоминаю и другой нелепый случай попытки его социализации в официальном искусстве. Я слышал от мамы, что в середине 60-х он написал киносценарий и торжественно собрался с ним на студию «Азербайджанфильм». Без киношного или литературного образования, без связей, без знакомств, вот так вот просто «с улицы». Надел костюм, мама ему нагладила галстук, чтобы он солиднее выглядел. Вернулся через несколько часов в ярости. Мама ничего не могла понять, он только кричал: «Я ненавижу женщин!» Кажется, дальше какой-то секретарши там дело не пошло, его фактически просто не пустили. У него был тяжёлый психический приступ в связи с этим.

Кстати, в связи с упомянутым утерянным романом про геологов мне вспомнился ещё такой эпизод. Это был единственный случай в моей взрослой жизни, когда я услышал о папе от человека совершенно стороннего, не относящегося к нашей семье. Мне казалось, что этого не может быть – ведь папа, по моим представлениям, жил как бы на необитаемом острове. Но однажды, в начале 2000-х, мы познакомились и разговорились с одним человеком. В Москве, при грустных обстоятельствах, на поминках нашей общей приятельницы. Выяснилось, что он, как и я, родом из Баку. Он поинтересовался, чем я занимаюсь. Я сказал, что сочиняю стихи. Он спросил мою фамилию – и оказалось, что моё имя ему ни о чём не говорит, но моя фамилия ему знакома. Он сказал: прошу прощения за неделикатный вопрос, но не страдал ли кто-то из ваших родственников психическим заболеванием?

Я ответил: да, мой папа. Собеседник спросил: а он рисовал? писал стихи? может быть, его звали Геннадий Лукомников? Я чуть до потолка не подпрыгнул от изумления. Оказалось, что этот человек, Юлий Юльевич, он значительно старше меня, – музыкант (скрипач, кажется), преподаёт музыку в московских школах, при этом он большой любитель изобразительного искусства и особенно интересуется наивным искусством. Так вот, во времена своей молодости, ещё в Баку, он зашёл как-то в гости к приятелю-психиатру прямо на работу, в психушку, и увидел у него на столе раскрытую общую тетрадь с какими-то очень оригинальными рисунками и записями. Он начал её листать, и всё это ему страшно понравилось. Он спросил, что это. Врач сказал: да вот, мол, у нас такой парень лежит, Гена Лукомников, постоянно рисует и пишет такое. Юлий Юльевич выпросил эту тетрадь у своего друга-психиатра и много лет потом ею время от времени любовался. Обещал мне её найти. Я просил хотя бы посмотреть, сделать копию, предвкушал открытие. Увы, позже он очень извинялся, сказал, что весь дом перерыл, но так и не нашёл, и что, видимо, она пропала при переездах.

 

Е. С.: А роман о геологах вы успели прочитать?

Г. Л.: Нет, конечно. О его существовании я узнал только из папиной автобиографической повести, уже после его смерти.

 

Б. К.: А роман «Горящие глаза» какое место занимает в его творчестве?

Г. Л.: О, это глобальное произведение. Этот «научно-фантастический роман с картинками автора» (так обозначен жанр) я прекрасно знаю с детских лет, и он, по счастью, сохранился. Он полностью выложен у меня в фейсбуке.

У папы была такая манера: он рисовал и писал практически без черновиков и почти без помарок. В ранние годы он писал с черновиками, и это были в основном более-менее обычные стихи в каком-то общем шестидесятническом ключе. Но в конце шестидесятых он нащупал собственный оригинальный стиль, и черновики оказались не нужны, это поэтика экспромта, непрерывной импровизации. Он входил в какое-то особое состояние и шпарил без остановки – стихи, прозу, рисунки… У него очень уверенная линия на рисунках этого зрелого периода. Иногда он записывал так – строчку за строчкой – некую поэму в тетради, – и когда тетрадь заканчивалась, то и поэма заканчивалась. Он мог, например, писать на правой стороне разворотов, а рисунки делать на левой.

А с «Горящими глазами» получилось так: он взял обычный альбом для рисования и начал писать и рисовать на правой стороне разворотов этот самый роман – о полёте советских космонавтов в дальние уголки Вселенной. В романе фигурируют несколько космонавтов, и один из них – Геннадий Лукомников (автор о себе пишет в третьем лице). Есть среди членов экипажа одна женщина, Раиса Фёдорова. Прототипом послужила тётя Рая, у него была такая подруга после развода с моей мамой. (Папа с мамой развелись, когда мне было лет пять.) Так вот, папа страницу за страницей изрисовывал и исписывал своего рода комиксами: идёт небольшой прозаический текст, а фоном во всю страницу – рисунок цветными шариковыми ручками и карандашами. Это он писал, когда я учился, кажется, в первом классе, то есть примерно в семидесятом году.

На одной из планет в этом романе была «страна голых женщин». Помню, папа сидел в своей комнате очень довольный и улыбался. Альбом лежал на столе открытым, и я подошёл посмотреть. Не то чтобы я сильно интересовался папиным творчеством, но этот роман мне был интересен – с его космонавтами, фантастикой, инопланетянами, а тут вдруг ещё и голые женщины… Но пришла бабушка и стала на папу кричать: «Дурак! Хулиган! Как тебе не стыдно, тут ребёнок». Хотя обычно она была с ним деликатна и ласкова. Папа смутился и пририсовал всем этим женщинам купальники – трусы и лифчики. Так оно с тех пор и осталось. И не заподозришь, что первоначально они в самом деле были голыми, как и сказано в тексте.

Для этого романа ему всё-таки не хватило альбома, и он ещё добавлял тетради для рисования без обложки, изменив своему принципу останавливать произведение, когда закончилась тетрадь, – в результате роман получился довольно большим. В какой-то момент ему, видимо, надоело писать, и ближе к концу там идёт серия рисунков-набросков и просто названия звёзд и планет: «альфа Льва», «альфа Жираф» и так далее… На одном из таких рисунков ощущается и моя рука. То есть, наверняка с папиного разрешения, я поучаствовал в его создании: видно, что линия не папина, а детская, неуверенная… А после этих набросков, в самом конце романа – наоборот, несколько страниц философской прозы, уже без картинок.

Потом ему не понравилось, что левая сторона разворотов пустует. Он повернул альбом вертикально и стал планомерно заполнять по левой стороне «романом в стихах», который назвал «Нанизанные глаза». Это, скорее, поэма, отчасти в духе раннего Маяковского. Заканчивается она на последних страницах, когда заканчивается бумага. И написана, как обычно, без помарок и черновиков. От её чтения остаётся ощущение мотоцикла, на страшной скорости мчащегося по вертикальной стене.

И эти две совершенно разные, формально не связанные вещи – «Горящие глаза» и «Нанизанные глаза» – в рамках этой рукодельной книги оказываются запараллелены друг на друга.

Страница «научно-фантастического романа с картинками автора» «Горящие глаза» Г.И. Лукомникова (Баку, около 1970 года). Альбом для рисования, цветные шариковые ручки, цветные карандаши

 

Б. К.: Сохранилась ли упомянутая вами автобиографическая повесть, из которой вы узнали о существовании романа про геологов?

Г. Л.: Да, сохранилась. Она называется «Не первый блин». Она, кстати, написана в основном в таких радужных тонах, будто не было и нет на свете человека счастливее её автора.

 

Е. С.: Поскольку зашла речь о живописи, хочу спросить, ваш отец черпал вдохновение в творчестве каких-нибудь художников?

Г. Л.: Я думаю, здесь как с поэзией. Как в поэзии папа отталкивался от Маяковского, так в изобразительном искусстве он имел представление о Пикассо (который был членом Французской компартии, поэтому репродукции его работ появлялись в советской печати). Но вряд ли папа знал, например, о Дали, Магритте или Уорхоле. Он сам открывал свою воображаемую Америку и изобретал собственные велосипеды… Классику прошлых веков он более-менее знал, а об искусстве XX века настоящей осведомлённости у него не было, ей просто неоткуда было взяться. Так что он, по существу, наивный художник-авангардист – относительно редкое сочетание.

Помню, мне было года четыре, и кто-то из наших гостей спросил меня: а кем работает твой папа? Я сказал: «картёжником», – и взрослые очень смеялись, а я не понимал, что тут смешного. Оказалось, я перепутал слова «картограф» и «картёжник».

Гораздо позже, в середине 70-х, папа работал художником-декоратором в бакинском Театре оперы и балета. Кажется, он продержался там года два или даже три. Для него это был очень долгий период: обычно его увольняли через несколько дней, он ведь был человек очень странный. В театр он сперва устроился рабочим сцены, но потом заметили, что он постоянно рисует что-то в блокноте и перевели его в декораторский цех. По правде говоря, и там работа оказалась не особенно творческой. Он подмалёвывал театральные задники. Но всё равно это была в некотором роде вершина его социальной карьеры. Всё-таки театр. И в рабочем удостоверении, в графе «специальность», впервые было написано «художник». К тому же он любил театральные постановки. Но у меня нет никаких сведений о том, чтобы он там с кем-нибудь сблизился, подружился. В конце концов его оттуда тоже уволили со скандалом. На эту тему сохранилась целая серия его объяснительных записок – нелепых, смешных и трагических, в духе Дон Кихота или Андрея Платонова. Стихи он писал без черновиков, а объяснительные записки – с вариантами.

 

Б. К.: Хочу спросить про машинописные и рукописные сборники, которые Геннадий Ильич издавал тиражом от одного до нескольких экземпляров. Как осуществлялась их рецепция, кому он их раздавал? Кто они, читатели этих сборников?

Г. Л.: В нескольких экземплярах были напечатаны два машинописных сборника в последние годы его жизни. Так-то он всегда делал один-единственный рукописный экземпляр. Но ему нравилось, когда этот экземпляр выглядел как книжка, а не ворох бумажек. Зачастую он просто брал общую тетрадь или альбом для рисования и заполнял рисунками и текстами, чтобы получилось что-то цельное, напоминающее книжку. А иногда сам переплетал. Сборники были с рисунками, примитивно переплетённые, в картонных обложках. Пишущей машинки у него не было, он всё писал от руки в одном экземпляре. Но где-то в середине 70-х (видимо, когда он окончательно убедился, что с издательствами ничего не получается) ему захотелось, чтобы сборник выглядел совсем уже как настоящая книга. И тогда он договорился с машинисткой, которая за небольшую сумму перепечатала в нескольких экземплярах два сборника его стихов и прозы. Один из них он сам переплёл, другой, потолще, отдал в переплётную мастерскую. Большую часть экземпляров он вручную проиллюстрировал, причём по-разному. Почти все экземпляры сохранились в его архиве. Два-три он, видимо, подарил. Но кому именно, я не знаю. Может, психиатрам…

Геннадий Ильич Лукомников. Фотоавтопортрет с проволочной виньеткой «Нью-Йорк». Баку, около 1972 года

Мне припоминается, что были случаи, когда он, в каком-то порыве, дарил свои стихи, рисунки, поделки каким-то совсем случайным людям, чуть ли не прохожим на улице. И не факт, что им это было нужно.

Он, кстати, делал много всяких штук: то клеил правильные многогранники из бумаги, то выпиливал лобзиком из фанеры сложные и хитроумные узоры, вглядевшись в которые, можно прочитать разные надписи и увидеть рисунки. Какое-то время он очень этим увлекался, и многое сохранилось, это своего рода визуальная поэзия.

 

Е. С.: Мне кажется, у известного свердловского художника Букашкина было что-то похожее: он делал хлеборезные доски, которые расписывал рисунками и обязательно сопровождал стихотворным текстом.

Г. Л.: Что-то общее есть, но всё же они очень разные авторы. Хотя слава «городского сумасшедшего» (одного в Баку, другого в Свердловске), вероятно, сопровождала обоих. Кстати, Букашкин (он же Б. У. Кашкин[1]) сам не расписывал эти доски – он только сочинял стихи и руководил процессом. У него была целая бригада соратников и последователей, в основном очень юных, они их и разрисовывали. Букашкин был человек очень коммуникабельный, экстраверт, и его искусство – уличное, скоморошье, строилось именно на общении. У папы бывали приступы общительности, но всё же обычно он был человек довольно закрытый, замкнутый. В творчестве – одиночка. И он своё творчество, как правило, не слишком афишировал. Хотя и не скрывал. В его комнате, а это в то же время была и столовая комната нашей семьи, там же, кстати, стояло пианино, на котором я учился играть… Так вот, в этой комнате повсюду были папины рисунки, объекты, его бумажные и деревянные скульптурки…

Когда папа получал пенсию или зарплату, ему полагалось приносить её домой и отдавать своей маме (моей бабушке). Потому что он не умел экономить и сам никак не растянул бы эти деньги на месяц. Эти невеликие суммы были всё же ощутимой частью семейного бюджета, особенно после смерти папиного папы, моего дедушки. Помню, каждое утро папа просил у бабушки «рубчик», и она выдавала ему на карманные расходы. Но бывали случаи, когда он в абсурдно-романтическом порыве на всю пенсию покупал что-то совершенно ненужное. Однажды он купил гигантский, во весь стол, свадебный торт, – причём никакой свадьбы или другого праздника не намечалось. У него есть строки: «И этот пирожок не горький, / Стихи за тридцать семь рублей». То есть он своё стихотворчество воспринимал как работу, а пенсию (за вторую группу инвалидности по шизофрении) – как зарплату от государства за то, что он пишет стихи. Это вроде бы шутейно-метафорически, но у него грань между серьёзным и шутливым очень тонкая, она почти отсутствует. У него и улыбка была такая загадочная, улыбка Джиоконды. Когда он отправлялся за пенсией или зарплатой, бабушка сидела как на иголках – донесёт он эти деньги до дому или нет. И вот был случай, когда он пришёл счастливый, довольный, сияющий. Бабушка сразу почуяла неладное. Оказалось, он всю свою пенсию, все эти 37 рублей, разменял на мелочь и разбросал, широкими жестами сеятеля, в бассейн в Садике 26 бакинских комиссаров, напротив которого мы тогда жили. Этот садик, вернее сказать, сквер был те времена в Баку аналогом московской Красной площади – то есть местом и прогулочным, и в то же время помпезным, торжественным, отчасти официальным. Самый центр города (не геометрически, а по существу). В бассейне плавали красивые декоративные рыбы, и туда принято было бросать монетки «на счастье». А туристы бросали, чтобы когда-нибудь вернуться в этот прекрасный город, – такая тоже была примета. И вот папа всю свою пенсию туда расшвырял. Видимо, как бы «на счастье». Моя еврейская бабушка, папина мама, Дина Самойловна Якоби, побежала к участковому милиционеру со всеми папиными справками. И добилась того, что рыбок выловили, воду спустили, и папа среди бела дня под присмотром бабушки и милиционера, закатав штанины, ходил и собирал монетку за монеткой… Потом ему из этих денег отсчитали его пенсию.

Мои родные никогда не говорили со мной о папиной болезни. Пытались скрывать, но не очень-то получалось. Помню, когда мне было лет шесть, соседский мальчик, мой приятель по дворовым играм, сказал мне: «Да у тебя папа чокнутый – он вчера в окошко выпрыгивал, его в сумасшедший дом забрали». Я, весь в слезах, побежал к бабушке с расспросами. Бабушка отвечала мне как-то не очень внятно, и я понял, что это не совсем выдумка. Я почувствовал, что ей тяжело говорить об этом со мной, и больше никогда не мучил её такими разговорами. По счастью, мы жили тогда на втором этаже.

У него и в стихах эта тема появляется, в одной из его поэм есть строка «Разломав свои кости, бунтую». В 1977 году папа и бабушка жили уже в другой квартире, на пятом или шестом этаже. И полёт с балкона стоил папе жизни. Обстоятельства мне не вполне известны. Знаю только, что это произошло при попытке санитаров в очередной раз забрать его в психушку. Было ли это самоубийство или несчастный случай, не знаю.

 

Николай Милешкин: А правильно ли я помню, что ваш дедушка был замминистра Азербайджанской ССР?

Г. Л.: Нет, замминистра это уж чересчур. Мой дедушка, папин папа, Илья Осипович Лукомников, был помощником министра. Помощником министра сельского хозяйства Азербайджана. Он довольно рано умер – когда мне было пять лет, в 1967 году. После этого бабушке особенно нелегко пришлось с таким сыном, да ещё и со мной.

 

Н. М.: Вы очень забавно рассказывали о том, что ваша мама выходила замуж за сына помощника министра, потом поняла, что вышла за поэта и художника, а ещё позже поняла, что вышла за человека с серьёзными психическими проблемами…

Г. Л.: О папином диагнозе она знала, конечно (как она сама говорит: «Меня предупреждали»), просто не придавала этому большого значения. Они познакомились вот при каких обстоятельствах. Дедушка пристроил своего сына, совсем ещё молодого, к себе в министерство, – курьером или кем-то в этом роде. И как раз в это время моя будущая мама устроилась в этот же Дом правительства лифтёром. Работа у мамы тоже была немудрёная: пассажиры лифта говорили, какой им этаж, а она нажимала на кнопки. Лифт в те годы в Баку был ещё некоторой редкостью, и вот была такая должность. Папа с мамой проработали в этом здании всего несколько месяцев, но успели обратить друг на друга внимание. Когда они впервые увидели друг друга в лифте, папа как-то очень серьёзно и внимательно на маму уставился. Она немного смутилась и сказала ему с иронией: «Мальчик, вы чок?» (в смысле, чокнутый). Она думала, что пошутила, а на самом деле так и оказалось. При второй встрече в лифте он молча достал из кармана два билета в театр оперетты, у неё на глазах аккуратно оторвал один от другого и вручил ей. А второй сунул обратно себе в карман. И убежал, ни слова не говоря. Она спросила у подружек, что это за чудак. Они объяснили, что это Гена Лукомников, сын помощника министра сельского хозяйства – странный, но милый юноша. Она решилась и пошла вечером на спектакль. С этого всё и началось.

Геннадий Ильич Лукомников. Из серии «весёлых фотоавтопортретов в пижаме». Баку, около 1975 года

 

Б. К.: А ощущаете ли вы как поэт какую-то связь с эстетикой вашего отца?

Г. Л.: Да, конечно. Но она неформальная и не слишком очевидная, потому что я, главным образом, поэт-минималист, а для папы сверхкраткие тексты скорее редкость. Он любил крупные формы, постоянно писал какие-то бесконечные поэмы… Одно из его поэтических произведений называется «Стотомник «Оказия»». Оно не окончено и представляет собой большую стопку тетрадей, сплошь заполненных таким стихотворным «потоком сознания». К стыду моему, я его как поэта и художника при жизни, увы, недооценивал и вообще почти не понимал. Хотя с детства обожал поэзию и всяческое искусство. Но я жадно искал интересное где-то далеко. А папины стихи, рисунки, поделки окружали меня с младенчества, поэтому я их почти не замечал, не обращал внимания. Недаром сказано: «Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи». Помню, как летом после седьмого класса, на каникулах, я восторженно показал папе книжку Вознесенского, его «изопы» (опыты изобразительной поэзии). Папа с такой грустью посмотрел на эти странички и на меня, ни слова не сказал и ушёл… Кажется, в это лето я видел его в последний раз.

Через несколько лет после его смерти я разбирал его архив. Бабушка всё сохранила, и всё это досталось мне, другие наши родственники этим не интересовались. Пока я разбирал – сперва картинки, затем тексты – постепенно начинал понимать и любить их всё больше и больше. Иногда показывал своим друзьям. Году в 1986 ко мне приехал мой старший друг, чьему вкусу и представлениям я очень доверял, – поэт, драматург и эссеист Саша Попов из Петербурга. Он посмотрел, сказал несколько тёплых проникновенных слов. И вдруг, через него, через его взгляд, до меня наконец дошло, что всё это гораздо больше чем занятный семейный альбом, всё это по-настоящему очень значительно. Позже я устроил первую папину выставку в театре-студии «Гистрион», недалеко от метро «Университет» на улице Крупской. Это было весной 1989 года, и она продолжалась до конца лета. Там я проводил по три папиных поэзоконцерта в неделю. Каждую субботу, воскресенье и понедельник, вечерами, я декламировал там папины тексты. Зрителей обычно приходило немного, но иногда бывали и аншлаги. Так я начал постепенно знакомить людей с папиным творчеством. И это стало для меня самого мощным импульсом: я сам как поэт раскочегарился именно после этого, где-то через полгода, в начале 1990. Для меня в папином творчестве прежде всего важно ощущение, что всё можно найти в себе самом, в собственной душе и в собственной голове.

 

Б. К.: У вас есть какая-то личная иерархия отцовских текстов?

Г. Л.: Мне например, очень нравятся несколько стихотворений, которые печатались в антологии «Самиздат века»[2]. Горжусь тем, что один из моих любимейших поэтов, Игорь Холин, их оценил – мне известно об этом от Ивана Ахметьева. Был такой случай примерно в 1996 году, когда готовилась эта антология… Составителем её поэтического раздела был Генрих Сапгир, его консультировали Ахметьев и другие специалисты. Я передал Ване папину подборку, он из неё выбрал четыре стихотворения и повёз показать Сапгиру. А у того как раз в этот день было совместное выступление с Холиным в «Библио-Глобусе». Они вместе после выступления прочитали эти стихи и были довольны, восприняли автора как своего. Я даже думаю, что если бы папа жил в Москве, то его судьба могла бы сложиться иначе. Тут он мог бы прибиться к какой-нибудь творческой компании, к тем же «лианозовцам» или к кому-то ещё, тут было много разных неформальных кружков, а в Баку такого не было. Ну вот разве что он ходил в какое-то лито, кажется, при Доме пионеров ещё в школьные годы… Хотя он любил путешествовать, гостил несколько раз у родных в Москве и в Питере, но для поиска близкой художественной среды этого было недостаточно.

 

Б. К.: Что делается для знакомства публики с творчеством вашего отца?

Г. Л.: Я в этом смысле плохой наследник оказался. Очень мало мне удалось опубликовать. Несколько стихотворений в двух антологиях и одной газете. Были две выставки с громадным временным промежутком – в 1989 году (та самая, в театре-студии) и в прошлом, 2017 году, в Музее наивного искусства (последняя по инициативе Ариадны Арендт). Недавно в Лондоне вышел номер известного международного художественного журнала «Row Vision», посвящённого ар-брюту и аутсайдер-арту – с подборкой папиных рисунков и статьёй Ариадны Арендт о нём. Наконец папины рисунки обрели достойный и адекватный контекст. В моём фейсбуке есть куча папиных альбомов с рисунками, есть опера без нот «Длань Земли». Есть моё выступление с папиными текстами на ютюбе. Я мечтаю всё это издать, но я не издатель, и искать издателей совсем не умею. Я ведь и собственные стихи никак толком издать не могу. Хотя это не оправдание, конечно.

29 июня 2018, Москва

 

[1] Б. У. Кашкин (до 1989 — К. Кашкин, затем – старик Б. У. Кашкин, старик Букашкин; наст. имя – Евгений Михайлович Малахин; 1938 – 2005) – екатеринбургский скоморох, перформер, поэт, художник, прозаик, автор-исполнитель песен.

[2] Минск – Москва: Полифакт, 1997. В этом издании напечатаны стихотворения Г. И. Лукомникова «Гляжу в трубы», «Сонмы путешествий», «Выход», «Улыбки леса».

А это вы читали?

Leave a Comment