Рассказы Ольги Сичкарь

Ольга Сичкарь родилась в Красноярске. С шести лет сочиняла сказки и стихи. Мечтала тем же заниматься всю жизнь и, окончив факультет журналистики в Москве (Университет Натальи Нестеровой), погрузилась в поэтичный, сказочный мир российского бизнеса, работая в ведущих деловых СМИ России, а затем международном агентстве Reuters. Сейчас Ольга — заместитель главного редактора газеты «Культура»; по её словам, «берет интервью у счастливчиков, поцелованных Пегасом, ходит в театры, пишет рассказы». Публикуется на портале Textura с 2019 года. В 2020 стала лауреатом конкурса короткого рассказа «Две ладони», организованного порталом Textura.


 

Ануш

 

Легко быть сильной и решительной, если твое имя Ольга. В нём слышен удар тигельской стали в умбон щита. Ещё лучше, если родители хотели мальчика и, до конца не смирившись, решили: пусть дочь будет Сашей, Женей, или хотя бы Валей. Её жизненный путь вряд ли будет безоблачным, но она проложит его сама, через огонь и воду. Даже Елены от рождения вместе с нежностью цветка наделены жизнестойкостью тихоходки, так что наверняка переживут и Апокалипсис.

Но если ваше имя означает «дыхание утра» и в нём нет никакой твердости, никакой опоры? Как будто за час до рассвета сонный ветер задел верхушки серебристых тополей, и они прошептали: Ануш-ш-ш-ш…

Хрупкой, как тончайшая фарфоровая чашка Ануш повезло: её маму звали Ольгой. Она лелеяла своего птенчика, оберегая от углов и шипов окружающего мира. Благословенный, но изнуряющий труд. Увы, мамы не вечны. Ее не стало, когда Ануш было всего 22.

Ануш не пережила бы этот удар, если бы почувствовала его. Но мама незримо как будто бы продолжала быть рядом.

Весь дом был наполнен её запахом: немного — жасминовых духов, немного — пирогов с яблоками, выпекаемых по воскресеньям, и — желтых страниц её любимой Агаты Кристи из букинистического. Мамин запах из детства, запах её волос и рук, спрятавшийся в одежде, впитавшийся в стены, с которых смотрели её фото, окутывал Ануш и защищал. Если Ануш пила чай на кухне, мама как будто бы была в гостиной, читая в любимом кресле. Если Ануш смотрела телевизор, и мамино кресло пустовало — значит, мама прилегла в спальне или возится с цветами на балконе.

Но какие-то решения теперь Ануш приходилось принимать самой. Это происходило после долгого-долгого ожидания, когда тянуть уже было невозможно.

Когда в ванной комнате начали ползать бодрые рыжие фараоновы муравьи, Ануш долго делала вид, что их не существует. Но в какой-то момент оказалось, что вылезая из душа уже невозможно ступить, не раздавив весёлую рыжую компанию.

Ануш пошла в хозяйственный магазин с улыбчивым, радужным названием и купила там «что-нибудь самое дешевое от муравьев». Она принесла домой упаковку с черными пластмассовыми коробочками-приманками, похожими на маленькие гробики, и приклеила их в ванной комнате прямо посередине муравьиных троп. Но черные гробики весёлым фараончикам не понравились. Они сразу же проложили новые дорожки, обходя коробочки за пол муравьиных километра. Внутрь ни один из них даже и не глянул.

На следующий день Ануш с облегчением отклеила со стен квадратные черные гробики и выкинула в мусоропровод. В следующий раз она купила самое дорогое противомуравьиное средство. Это оказались две симпатичные прозрачные овальные ёмкости с крошечными кремово-коричневыми гранулами, напоминавшими какао. От «какао» муравьишки оказались в восторге. За считанные минуты вокруг прозрачных полусфер собралась рыжая мелюзга и шевелила усиками, переговариваясь друг с другом. Совещание длилось недолго, каждый схватил по крупинке «какао» и, вытащив из полусферы, медленно пополз вверх по кафельной стене — к вентиляционному отверстию, за которым совершенно очевидно находилось их гнездо. Ануш с интересом наблюдала, как слаженно и весело они трудились. Разве что пионерские песни не распевали. Слишком большую гранулу волокли вдвоем, и энтузиазм фараончиков был столь велик, что иногда получалось, что муравьишка тащит и гранулу, и повисшего на ней напарника.

Когда поздно ночью сонная Ануш чистила зубы, работяги всё ещё занимались перемещением ценного груза.

Наутро Ануш первым делом заглянула в ванную комнату. Но никакого оживления вокруг кормушек уже не было. А в большой идеально белой раковине лежало с десяток муравьев. Их крошечные тела свернулись в тугие колечки и были бездвижны. Толстые рыжие усы понуро свисали в разные стороны. Ещё три муравья стояли среди трупиков полуживые, слабо пошевеливая передними лапками.

Ануш застыла перед картиной мучений крошечных существ в безмолвном ужасе. Ноги ослабели. Она медленно сползла на пол ванной комнаты и попыталась крепко обнять себя за плечи. Руки будто онемели и стали чужими. На полу перед ней лежал ещё десяток скрюченных в смертной агонии маленьких тел. Сердце Ануш рухнуло на зелёный кафель и разлетелось вдребезги. Сверху на эти осколки полились слёзы — Ануш зарыдала и крикнула на весь дом:

— Мама, мамочка, где ты?! Мама, пожалуйста! Посмотри, что я наделала! Я всех их убила. Мама, вернись! Как же мне теперь жить?

 

Мир Глеба

 

Глеб глянул под ноги. Мимо его скамейки по утоптанному песку бегали муравьишки с блестящими коричневыми спинками. Как будто лето ещё не кончилось. Да так и есть, вон на берёзе всего одна седая прядь — у деревьев седина золотая, а не серебряная, как у людей. А над березой — синее небо с оживлённым трафиком маленьких быстрых облачков. Бегут куда-то с деловым видом, что те муравьи под ногами.

Мой заброшенный сад, тихий шелест души,

Каждый вздох — дрожь слабеющих листьев.

Ты так тих… И лишь небо безбожно спешит

В суете своих облачных мыслей.

Так он писал в какую-то осень много лет назад. Сейчас Глеб чувствовал себя этим заброшенным садом, умиротворенным, полным собой, с удивлением взирающим на куда-то спешащее небо.

Какое счастье, что он просто сидит на лавочке, смотрит на небо, на берёзы, на муравьишек. Господи, как хорошо, что ему не нужно никуда, никуда спешить! Он будет сидеть здесь, на скамье, прислонив голову к берёзовому стволу сколько надо, полдня, пока появится та, которую он ждет. В длинном сарафане. С рыжими растрёпанными волосами, слабо схваченными крабиком на макушке. С полными конопушчатыми руками и милым лицом, которое тоже всё в рыжих крапинках. Сколько поэзии в этом образе, сколько простоты…

Он чувствует себя Дон Кихотом, величайшим рыцарем всех времён, ждущим появления Дульсинеи. Раз он не знает её имени, пусть будет Дульсинеей! Глеб пригладил бороду: а не подстричь ли её в средневеково-испанском стиле? Склониться перед Ней в галантном поклоне. Прочесть стихи. Испугается? Рассердится? Даст дёру?

Небо синеет, солнце по-кошачьи ласкается о щёку. Боже, как хорошо жить! Как сладко уметь мечтать после сонма разочарований, когда позади предательства, смерть любимой, равнодушные дети, полукаторжный труд, подлог и изгнание вон.

Нет, нет, мало ли что было. Вот оно солнце — также любяще светит Глебу, облака на бегу хотят сказать ему что-то глубокомысленное, муравьишки сосредоточенно ползут по своим делам. Много лет он был таким муравьишкой, теперь — нет.

Дверь подъезда распахнулась, и — звуки фанфар в его ушах — появляется Дульсинея. Она, ах, в прекрасном длинном сарафане, огонь волос в беспорядке, лицо хмурое. В руке чернеет объёмный пакет с мусором. Она проплывает мимо его лавочки, направляясь к мусорным бакам. Не в духе сегодня — как жаль — в такой нежный, пахнущий бархатцами и переспевшими яблоками день.

Она останавливается у противоположного конца скамейки, поодаль от Глеба, и ставит на краешек прозрачный пластиковый контейнер.

— Нате вам, дядюшка, поешьте оладушки. Вчерашние, правда.

И двигается дальше.

Глеба вдруг ба-бах! — и бросило в жар от неожиданной стыдной мысли: наверное, пахнет от него неприятно, как он не подумал об этом? Вот она и не подходит ближе, чем на три шага. Надо помыться! Надо почистить зубы! Срочно!

Он с нежностью смотрит ей, уходящей, в спину и не менее ласково — на оладьи.

Муравьишка залез верхом на его грязный, грязный, грязный ботинок. Ботинок просил есть, раззявив пасть. Муравьишка пробрался внутрь ботинка и ползал там. Что искал? Нашёл — нет?

А ведь неплохие были ботинки. Подобрал весной у мусорного бака в Хамовниках, там часто оставляют приличные вещи.

— Что пасть раскрыл? Голодный? Сейчас поедим. Оладушки вот! — компанейски сказал Глеб ботинку.

Он с треском раскрыл одноразовый контейнер. Холодные, влажные, пышные и нежные. Отличный завтрак!

 

#MeToo

 

Вчера он опять её ударил. Точнее, толкнул так сильно, что она отлетела и ударилась об угол шкафа. Пока он на работе она вот так сидит у окна безмолвно, бездумно и смотрит на желтый клён.

Есть люди, у которых грубость и любовь переплетены в тугую веревку, и этой веревкой они связывают тебя по рукам и ногам, принося то муку, то наслаждение, иногда почти одновременно; со временем границы начинают размываться…

Когда он орёт на неё, всё в ней вспенивается, восставая против бешеной агрессии и несправедливости. Но пять минут, десять минут проходят, и вот уже подлая мысль крадется к ней на мягких лапках со спрятанными ядовитыми коготками: ты сама, сама виновата, Мари, ты спровоцировала его злость, ты не умеешь себя вести, так, чтобы он всегда был добр!

Так страшны и внезапны вспышки его гнева — и так сладко отдыхать в его объятьях, прижимаясь щекой к щеке, едва буря утихла… Но когда она весь день дома одна, обиды поднимаются из глубин, раскручиваются огненным колесом и разъедают сердце.

Она всегда может уйти — вот дверь, за дверью целый мир без него, мир, в котором нет его грубости и его ласки. Когда он обнимает её в порыве нежности и шепчет: «Мари, Мари, моя Мурмышка!», она утыкается носом в его плечо и вдыхает родной терпкий запах. Разве сравнится с этим оглушительным счастьем вкус свободы и одиночества?

На часах 7.15. Она слышит звук лифта, раскрывающего заплеванные скрипучие створки на их этаже, и его шаркающие шаги. Ключ поворачивается в замке.

Её сердце готово выпрыгнуть из груди, но нет, она не подаст виду. Она останется сидеть у окна и считать секунды, чтобы не кинуться ему навстречу. Раз, два, три… ворона села на ветку клёна, четыре, пять… три желтых листа соскользнули и медленно полетели вниз, шесть, семь, восемь, девять… первый из них достиг земли, а остальные кружат, выбирая площадку для посадки…

Она вздрагивает от звука его тёплого, хриплого голоса:

— Ты сегодня не встречаешь меня, Мари? А у меня был тяжёлый день.

Он заходит комнату и, подойдя к окну, очень нежно, почти невесомо кладет мягкую ладонь ей на затылок. Она поворачивает голову и смотрит в его тёмные, суровые глаза широко распахнутыми серо-зелёными глазами. Ток перетекает через эти две пары глаз — горячий и тягучий, сладко-нежный.

«Никогда и никуда я от него не уйду», — простучало сердце так громко, что её бросило в жар. Она выбирает такую жизнь: быть виноватой, молчать, целовать его руки. Мари по-детски доверчиво уткнулась щекой в его ладонь и грациозно полукругом обернула вокруг своего маленького тела пушистый черно-белый хвост.

 

Облако в образе Бога

 

— Мужчина, вы в порядке? Что с вами?

Какие заботливые. Будто и не Москва. Да в порядке, полном. Просто лежу на траве. А был бы я с опухшим лицом и в грязных ботинках, и пованивал, как, бывает, пованивает дорогой французский сыр, но не сыром — и хрен бы кто подошел. А в дорогом костюме, хороших туфлях и с кожаной сумкой, и борода вчера из барбершопа — такой мужчина на лужайке недалеко от трамвайной остановки вызывает у людей диссонанс. Им хочется этот диссонанс исправить.

Надо мной проплывает гигантский белый лайнер, медленно скользит по лазурному паркету. Почему, чтобы увидеть это небо и эти облака, нужно, чтобы тебя подстрелили как князя Андрея Болконского, почти насмерть?

— Молодой человек, вам нужна помощь? Скорую вызвать?

Нет, добрая бабуля с сиреневыми кудрями и очками тортиллы, не надо скорой. Скорая не лечит такие раны, хирург не сошьет мою жизнь заново. А эвтаназия запрещена.

Сегодня я шёл, уткнувшись в асфальт, считая его трещины и тёмные заплатки. На каждый мой шаг в голове отзывалось: «Настя. Настя. Настя. Настя…» Даже из одного её имени ясно, что глаза у неё голубые, как небесный паркет, и веснушки живут на носу, и свои любимые цветы, которые она рисует на салфетках в кафе и полях книг, она называет «незабудудки» и смеётся, и не объясняет, почему: какая-то книга из детства, говорит, не важно. Она не понимает, насколько мне про неё всё важно.

И когда я шёл и считал трещины и заплатки, небо послало мне знак. Шмяк! Прямо под ноги, забрызгав начищенные рыжие ботинки шлёпнулся ляпок птичьего помёта. Я задрал голову, но не увидел ни голубя, ни вороны, ни чайки, никого. Только висит надо мною большое, мягкое, со всеми оттенками белого и его полутенями и голубыми просветами глаз — лицо, смотрящее на меня.

«Эй, аллё, у вас там наверху туалетов что ли нет?», — произнес я с обычной развязностью. И тут же смутился. Он смотрел на меня так грустно, с такой нежностью и любовью, что невозможно было оторвать глаз. И я почувствовал, что ничего нет на свете важнее этого смотрения. Я сел на траву, не отрывая взгляда, боясь, что стоит мне отвлечься, как я потеряю Его. Мы смотрели друг на друга и вместе, вдвоём — на меня. Очертания облака-лица чуть менялись, а само оно медленно-медленно уплывало на северо-восток.

Я видел, что Он знает всё про меня, и про Настю, и про Маркушу. О том, как два года моего семейного счастья разлетелись вдребезги, стоило только её бывшему поманить пальцем. Она сразу же схватила чемодан, оказывается он давно у неё стоял полусобранным, схватила сына и рванула к нему, к тому, другому, бывшему, в Израиль. Всегда, оказывается, любила только его, а я… ну не быть же ей одной, матерью-одиночкой в Москве, мыкаться?  А тут я подвернулся — влюблённый, обеспеченный, и с Маркушей лажу. Это её слова, не мои. Я-то думал, что я нашел её, начало начал, и всё очень просто: я на свете — чтобы любить её, её и Маркушу. Маркушу с мамиными глазами, с маленькими пальчиками, перемазанного шоколадом, мальчика, который хотя и не мой, но как будто бы совсем мой, роднее разве может быть? Но и он не мой, и Настя, оказывается, не моя, а — того, другого. А значит и я сам — не свой. И ничей. Просто ёмкость из-под человека.

— Барон, фу! Отойди!

Ничего-ничего, мне совсем не мешает ваша собачка. Нос у неё, как и положено, холодный и мокрый. Пусть обнюхает. И слюни… очень мокрые, да.

Теперь, когда облако-Бог скрылось за горизонтом, я смотрю на другие облака. Там наверху целая жизнь — драконы, русалки, коты медленно летят по своим делам. Что они видят оттуда, если взглянут вниз? Вот я со своей болью лежу маленький и серый на зелёном и что-то пытаюсь понять. И продолжаю ощущать Его взгляд. Пока Он смотрит на меня, и я чувствую, хочет мне что-то сказать, я не двинусь с места. Под этим взглядом я едва касаюсь земли — трава держит меня на кончиках своих пальцев, чуть покачивая.

Почему, чтобы увидеть это небо, нужно, чтобы тебя ранили почти до смерти, как князя Андрея?

Увидеть какое оно большое, а за ним и вовсе бесконечность, — а ты такой маленький. И твоё сердце с его болью — не больше трещины на асфальте… Трещины на маленькой улице маленького города маленькой страны маленькой планеты Солнечной системы на окраине рукава Ориона…

А вдруг… Странная мысль. Может быть, я рожден и живу вовсе не затем, чтобы любить Настю? И есть что-то ещё? Всего пару часов назад это показалось бы мне нелепым… Что если… Как раньше мне не пришло это в голову?! Что, если у Него на меня — другие планы?

 

А это вы читали?

Leave a Comment