Игорь Михайлов родился в 1963 году в Ленинграде. С 1979 переехал в город Жуковский. С 1982 по 1984 служил в ГСВГ (группа советских войск в Германии). В 1989 окончил филфак МГПИ имени Ленина. Работал сторожем, дворником, социальным работником, грузчиком, журналистом в местной газете «Современник», в подмосковной газете «Домашнее чтение», в «Московской правде». С 2004 по 2008 гг. в журнале «Литературная учеба». С 2008 по 2019 гг. — заместитель главного редактора журнала «Юность», завотделом прозы. С 2019 главный редактор журнала «Вторник».
Лауреат премии журнала «Литературная учеба» в номинации «Проза» за 2002 год. Лауреат премии Валентина Катаева в номинации «Проза» за 2006 год.
Публикации в газетах «Комсомольская правда», «Общая газета», «Алфавит», «Московская правда», «Книжное обозрение», «Независимая», «Русская Америка»; журналы «Дон», «Москва», «Нева», «Литературная учеба», «Новый журнал», «Юность».
Книги: «ЗАО Вражье» (М., Юность, 2003), «Письма из недалека» (М.: «Художественная литература», 2011), «Купание в Чухломском озере» (М., Москва, 2018), «Дольке вита» (Ярославль. Филигрань, 2019), один из четырех авторов книги «Марокко с первого взгляда» (М., ВИКМАР, 2015), литературный редактор книги Коррадо Ауджиаса «Модильяни» (М., «Молодая гвардия», 2007 г., серия ЖЗЛ).
Н.Е.Бунин
В утренней, в обморочной полудреме, в начале октября, прохладно, как будто после анестезии.
Воздух брезжащий, словно кисея.
В семь часов утра пустота улиц городка фатальна. Автобусы возят сквозняки, пешеходы напоминают призраков. А призраки пешеходов. Автобусы, выглядывающие из-за угла, словно забывшие свое время ходики в антикварном магазине.
Елец антикварен, его аквамариновый воздух напоминает аквариум. Его душа только что выдувается на стекольном заводе в Дятькове. Она еще не одушевленная, невыдуманная.
Парк культуры и отдыха об эту пору, в густой листве, кукиш пожарной каланчи напоминает отточенный грифель.
Дорожка — в клеточку, как тетрадный листок, где можно играть в морской бой. Ели в Ельце голубые, каштаны свернули листья в трубочку. Чертово колесо — запотевшее пенсне.
Алкоголики с остекленевшими глазами проходят сквозь нас, мы проходим сквозь них. Душа Ельца еще не проснулась, еще не наполнилась слезой и ипохондрией.
Все еще прозрачно, словно обморок.
Глаз натыкается на табличку: Пузыреплодник калинолистный! И пузыреплодник калинолистый безжалостно протыкает глаз насквозь. Забыть его теперь вряд ли удастся, разве что — запомнить!
Кусты топорщатся, как нафабренные усы!
Я, в общем-то и сам в каком-то смысле — пузыреплодник. То есть, во мне надувается мыльный пузырь самомнения, но потом с грохотом лопается. И от меня ничего, пустое место.
И я блажен!
Ветер метет сиротливые листья пузыреплодника.
Весь мир сад и огород, брусчатка, словно шахматы.
А в глубине парка, в печально поэтических зарослях сирени — одинокий памятник. На табличке: Бунин!
Поставили его, видимо, недавно. И, наверное, скульптор готовил другое, а тут такой случай. В общем, памятник на Бунина похож, как пасынок на отчима. Хотя из-за черемуховых кудрей и особливо напыщенного пустырнеплодника и не поймешь, кто там на самом деле: Бунин — не Бунин? Фуражка, косоворотка, прямой прибор.
В лучшем случае — Есенин, в худшем — Высоцкий или кто там еще?
На груди — швы, следы того, что голову ему поменяли. Пухлые щеки пришлось убирать, и вместо щек две впадины. Прибор прямой, лакейский, как сказал бы Чехов. Можно было бы уточнить — Н.Е.Бунин!
Возможно, лик его еще не прояснившийся, не разгладившийся. Возможно, его терзают сомнения, как и Бунина во дни молодости. Все еще впереди. Кто его знает, куда кривая выведет? Он еще в перспективе. Не ясной и туманной, как и весь утренний, схваченный морозцем, город.
Черт его знает, куда выведет? Может и некуда
Небунин, не в Ельце живущий, всяк приходящий к тебе грек и угро-финн, да не поклонится тебе. Потому — за что, если ты — не Бунин, а неведомо что!
Это утренняя мантра, настоянная на пустырнеплоднике. Это — памятник деменции. Вспомнив имя, фантазия нарисует любой силуэт: Есенин, Пришвин.
Не Пришвин тоже не хаживал в этом парке. Возможно, это даже не Розанов, который прогнал Пришвина с урока истории или географии как раз в Ельце.
Изгнанный Розановым Пришвин с урока по русской не литературе — вот кто это!
Памятник растерянный, смущенный.
Возможно, это — художник Саша Лашин. Еще год тому назад он жил на улице Степана Разина. Его светлые глаза были устремлены в будущее, прошлого у него не было. Оно не задалось.
Он сидел в гостиной на табуретке и все по-детски ждал чего-то. Как ребенок, которому обещали подарок, но вот родители задержались, а Саша рисует акварели и все ждет-пождет.
Но никого нет, родители умерли, за окном непроглядная тьма, изнанка души Степана Разина. И он рисует свое ожидание, оно черное, коричневое и светлое. Надежда еще не умерла.
Саша Лашин!
Когда спустя год вечером мы пришли к нему, дом ослеп, он нас не заметил. Мы постучались, но никто не открыл. Темные окна выплеснули на нас свое отчаяние. Мы не попали, не угадали клеточку морского боя. Мимо!
На пороге стоял молчаливый НЕ Бунин. Мы ему были не нужны.
Мы потоптались у порога, во дворе у темного окна, которое когда-то было светлым, как чистый лист бумаги. Под ногами ароматно хрустел дичок, осыпающийся, как звезды. И я все время хотел угадать свою клеточку, чтобы не угодить в яблоки. Они мне казались живыми, и им больно, а я все хотел обнаружить светлую клеточку, где Бунин и Саша Лашин. Но всякий раз наступал, и яблоки хрустели от боли, как погасшие миры, вселенная Саши Лашина погасла.
Мы выпили коньяка. Еще раз взглянули на окна. Но портрета Саши Лашина в квадрате окна, не оказалось. Клеточка пуста!
А на утро мы побежали проветриться куда-то за город, где рухнувшая кровля колокольни Владимирской иконы Божией Матери — в Чёрной слободе.
В Черной слободе мир обрушился. Но службы идут.
Такого времени в русском нет: будущее в прошедшем. Но так бывает. Время, как ходики, уходит, пустые клеточки заполняются чем-то другим. И в этой временной непрерывности вроде бы движение, жизнь.
Вот ведь и мы утром бежим, стало быть, живы. И, стало быть, в Ельце.
Потому что ничего другого в этом пустом квадрате быть и не должно!
А вот Саша — в неврологическом диспансере. И он заполнил клеточку. И теперь — там, где нас покуда нету.
Зато в городе есть Н.Е.Бунин.
Николя Баскифь
…Я уже и позабыл об этом веселом приключении, а о Люси узнал со слов нашего общего знакомого. Звали его Гриша, губастый, с детским румянцем на всю щеку, он увлекся Люси. Мы с ним встретились как-то в буфете ЦДЛ. Он выпил, раскраснелся и, как водится, разоткровенничался…
Теплая осень, Елец, окутанный по утрам в голубоватую дымку, дорога, взятая в скобки желтой акварелью, синее небо, пронзительное, как пуля навылет. А потом Липецк. Литературный фестиваль, пестрые листья, летящие в голубой небосвод, университет и баба Валя в углу с чайниками, соломенным чучелом, травами и самогоном.
Кружится голова и все кругом идет хороводом, посвистом. Никто ничего не понимает, но всем весело, как и всегда.
Все крутится, вертится, вокруг своей оси и по орбите. Волонтеры бегают как угорелые, тетя Валя вращает глазами, бегают плакаты в кедах, важные глубоко декольтированные дамы, словно отдельно от самих себя, торжественное открытие.
Бунин, Франция, на сцену вывели француженку, которая изучала творчество Бунина.
Люси!
Я далеко, поэтому почти ничего и не вижу. Она мне показалась тонкой, как спичка, и прозрачной. Француженка сказала «бонжур» и засмущалась. Симпозиум открыли, Люси вышла в фойе, а потом ее никто не видел.
Пропала Люси. Осень, Бунин, Россия!
На следующее утро все спрашивали друг у друга:
— Где Люси?
В последний раз ее видели у бабы Вали: самогон, затухающий, как лампочка, октябрь, Россия, Липецк, Бунин…
Утро было прозрачное и чистое, выцветшая пшеница, голубое небо, родовое поместье.
— Где Люси?
Пропала собака,
Живущая в нашем дворе.
Она отзывалась
На кличку «Люси» детворе.
Ей каждый готов был
Свой завтрак отдать,
А я ей котлеты носил …
Люси…
Люси…
Люси…
А фестиваль хороводит уже в Озерках. Все куда-то несется, скачет. А Люси пропала.
В Озерках, гармонисты, свеженакрашенные ряженные девахи, песни под минус, самогон и вдруг — опять Люси!
Что? Откуда? Куда?
Нежный профиль, тонкий абрис.
— О, баба Валья, самогон, слишком крепко! И тут уже подвыпивший Гриша с ярким румянцем, словно впервые ее разглядел.
Люси моргала ресницами, ей наливали самогон, она пила, смеялась, рдела, как рябина. Бунин, Россия, деревня, осень, тепло, самогон. А потом, уже захмелев, произнесла загадочную фразу:
— Николя` Баскифь!
Сквозь рыбачьи ячейки барского шатра просеивало позднее солнце, мелькали улыбки. Никто ничего не понял, но пожилая преподавательница поинтересовалась:
— Что?
— Николя` Баскифь!
После парочки стопок самогона, смеха и ухи ситуация прояснилась. Оказывается, Люси хочет исполнить песню Николая Баскова «Шарманка».
Напротив нового музея писателя, деревянного и похожего на сеновал — под минусовку жарили гармонисты. «Полет шмеля», невысокий, плотный, как поленница, гармонист елозил по клавишам. Ветер крепчал, сизый дым от шашлыка завесил поляну, как тонкая паутина шатра, сквозь прорехи в дыму просвечивал золотой блеск улыбки гармониста. Окаянной, как Россия, улыбки!
Но вот полет окончился, и нетвердой походкой к микрофону выпорхнула Люси.
Улыбнувшись, она промяукала:
— Николя` Баскифь!
Этот Николя` Баскифь и сгубил Гришу. Это было последней каплей, переполнившей чашу его нежной по-телячьи души.
И бунинская осень закружила обоих в золотом хороводе листопада, безоглядно, по-бунински. Не знаю, была ли Люси замужем, а вот Гриша только что выгодно женился. Но вот в Озерках на его горизонте промелькнула нежным профилем Люси, промяукала Николя` Баскифь, а еще этот деревенский самогон, глубокое, как обморок, небо, южный простор, нескончаемая степь, они и довершили растление. Гриша влюбился, как первокурсник, и душа его зашлась в безумном танце безудержного веселья, отчаяния и любви, когда знаешь, что впереди пропасть, а все равно сладко, и бездна манит. А ты летишь, и только ветер свистит в ушах!
Да и Люси, судя по всему, особенно после самогона, уже ничего не соображала и не боялась. Тетин Валин самогон приворожил ее. Самогон у тети Вали бедовый, настоянный на травах, заговорах, песнях, ужасе и дикой, степной красоте деревеньки, которая стоит на краю земли.
Словом, Люси познавала Россию и летела навстречу полной и окончательной погибели безоглядно и с очаровательной и загадочной улыбкой мадам Бовари. Ведь именно так и жили почти все герои французской литературы, да и русской тож. Именно об этом пелось в песне в исполнении Николя Баскифь, а может и не об этом. Но кто там его разберет, о чем и как. Любовь, ветер с листьями, закружил, заворожил, а тут еще этот тетин Валин самогон, и все пропало. Лишь пепел и остался.
Гриша пригорюнился!
После фестиваля Гриша переехал жить к ней. Люси снимала комнату на окраине Москвы, в Новогиреево. В доме на улице имени Алексея Дикого, который в свое время сыграл Сталина, что нисколько не помешало посадить его. В старой, как песочница во дворе, девятиэтажке, с окнами, выходящими на школьный двор, где клубился дым от сигарет старшеклассников, они курили за углом, и дежурные осины выстроились во фрунт.
Вся комната, сервант, шкафы и тумбочки у нее в квартире были уставлены подсвечниками. Мало того, кухня тоже пала без боя от нашествия этой подсвечникомании. Люси любила экзоти`к.
Со слов Гриши он въехал и не в квартиру, а в страну из маленьких домиков, которых хватило бы на целый город. К примеру, Мытищи. Весьма возможно это были и не Мытищи, а Руан, а Люси — мадам Бовари. А Гриша, стало быть, Леон. Жизнь в литературном произведении — весела, но обманчива. Хотя жизнь ведь и есть обман, или, как говаривал Кальдерон, есть сон. Гриша защищался по Кальдерону, и верил ему больше, чем своим глазам и ушам.
Люси и Гриша поселились в деревеньке из подсвечников.
В маленьком домике в окошках мелькает живой свет. Гриша, похожий на гнома, ходит-бродит из угла в угол. Он любит Люси, Люси любит его, но ей скоро уезжать, а ему возвращаться к жене. Надо будет как-то возвращаться из сказки, из деревеньки из подсвечников, из книги с золотым тиснением «Мадам Бовари». И что его ждет? Его ждет «Как закалялась сталь». Вот что его ждет!
Ну и ладно. Зато по вечерам, как в сказке Андерсена про Стойкого оловянного солдатика — в кукольном дворце зажигаются свечи для большого бала. И там обязательно огоньки оживляют кукол, и обязательно течет своя жизнь. И любовь, конечно. Потому что Люси француженка, а они все помешались на этой любви.
У Люси маленькая грудь, которую Гриша держит в своих теплых руках, как воробушка, и боится выпускать, боится проснуться. И когда за окном воет ветер и стучит дождь в подоконник, Гриша зажигает свечи, а Люси улыбается, как русалка, загадочной улыбкой полной любви, как Ребекка.
И томно, и сладко тянется ночь, нескончаема жизнь в свечах, горяча кровь в жилах. Новогиреево — Руан, туда и обратно без остановок. Дикой ходит с колотушкой во дворе, как сторож.
Гриша уверовал в этот мир, и тоже увлекся подсвечниками. Они собирали подсвечники на барахолках, в Измайлово, Пушкине и даже ездили в Питер, на знаменитую барахолку в Удельную. Результатом этой поездки стал подсвечник в виде сортира, с традиционно вырезанным в виде красного сердечка окошка. Люси говорила бонжур, Гриша заливисто смеялся и румянец во всю щеку раскрашивал его дни.
Их безумная русско-французская любовь была напоена мещанским счастьем. Подсвечники заполонили весь мир, и старая школьная песня, как океан, прилежно омывала теперь его берега:
Дождь притаился за окном,
Туман рассорился с дождем
И беспробудный вечер,
И беспросветный вечер.
О чем-то дальнем, неземном,
О чем-то близком и родном,
Сгорая, плачут, плачут свечи…
Дни и ночи тянулись, как эспандер. Вопрос о подарке был лишен всякого смысла, но все же Гриша хотел быть оригинальным.
Прошла беспокойная, как сосед-алкоголик в «Пятерочку», осень, она
опустошила обоих. Люси надо было уезжать в Париж, а Грише возвращаться к жене. Но на прощание Гриша решил сделать Люси подарок. Россия — щедрая душа, и Гриша решил подарить Люси Россию.
В начале ноября они поехали в деревню, где у Гриши, на краю старой, заброшенной деревни был домик. Осенью деревня вымирала. И эта смертельная бледность неба и осинника так хорошо шла им обоим.
Люси грустила.
Это был их последний день, последний шанс, чтобы разобраться во всем этом пестром и безумном хороводе русской жизни.
Утром Люси в больших бабкиных сапогах и ватнике, а Гриша в старой болоньевой куртке пошли на болото. Люси никогда не видела болота. Гриша для полного счастья захватил с собой ружье, чтобы ощущение бунинской осени, русской классики, было полное и всеохватное.
Патронов не было, ружье осталось от деда, который охотился на зайцев. Но не этом дело. Любовь, легкое дыхание, паутина, которую уносит ветер, журавлиный прочерк на белом листе. Вот в чем дело.
Они шли посадками вдоль опустевших деревьев, которые молчали по-вдовьи. На ветках висело небольшое, как сдувшийся воздушный шарик, солнце.
За скошенным лугом у самого леса пошла осока, сапоги начали чавкать, мелкий перелесок, твердь под ногами. Так и шли, утопая в воде и выходя на сушу, а потом, миновав канаву с крапивой, началось болото.
Зеленоватый, но какой-то выцветший мох, обрамленный коричневыми пятнами хвощей, а чуть поодаль седые космы травы, стелющейся над клюквенником, розовая дымка и запах клюквы, кислый, запоздалый, терпкий, как любовь.
Гриша понимал, что вот эта красота, последняя прогулка запомнится, наверное, навсегда. Люси в огромных бабкиных сапогах и ватниках была неуклюжа, бесконечна дорога и печальна, как надгробие.
Они шли без цели, собирали редкую уже клюкву, кислую и мягкую, она лопалась на языке, и сводила скулы.
Гриша целовал ее в красные и кислые от клюквы губы. Любовь, конечно не прокисла, она просто обречена.
Гриша взял двустволку и сказал, чтобы если у него были патроны, то убил бы и ее, и себя. Потому что жизнь без нее лишена смысла. Люси испугалась, расплакалась, он увел ее домой, а вечером на поздней электричке они уже ехали в Москву. На следующее утро у Люси рейс в Париж.
Бунин кончился в конвульсиях и рыданиях, как романс под гитару и скрипочку. Запотевший самогон выдохся, Мадам Бовари бросилась с обрыва. Люси была заплакана и некрасива. Гриша хмур.
Она улетела навсегда, а он пошел домой к жене…