Сергей Ивкин — поэт, художник, культуртрегер. Родился, учился, живёт и работает в Екатеринбурге. Вошёл в Энциклопедию Уральской поэтической школы. Некоторое время курировал семинар поэта Андрея Санникова, вёл музыкально-поэтический фестиваль «Свезар», участвовал в проектах «Клуб одиноких мозгов Франсуа Дюпона» и «Игра в борхес». Публикуется в России и за рубежом. Вышло 4 книги стихотворений.
ПОЭТИЧЕСКИЙ ОПЕН-ЭЙР НА ОЗЕРЕ СУГОМАК
Просто у нашего лета не выплачены кредиты.
Экономит, креветко, на тех, кто терпит.
Из озёрной пены не поднимается Афродита,
и не приводит замёрзших туристов в трепет.
Под такую погоду на скалах не пьётся водка,
не звенит гитара, и не трясут мудями
пустоглазые мальчики, гении-самородки,
говорящие о Новалисе и Хайяме.
Засыпаю в палатке, один, под бубнящий дождик.
Просыпаюсь — читают всю ту же повесть.
До воды спускаюсь умыться, может
поутру у лета проснётся совесть.
Над водой разъевшийся зверь тумана
на комарьих ножках стоит, качаясь.
Собираются лисы самообмана
и стучат зубами о кружки с чаем.
Покамлаем: выпадет час (с полтиной)
просушить одежду, согреть моторы,
отыскать в прибрежной траве ботинок,
бес его поймёт как сбежал который,
почитать стихи в окуляр планшета
и сказать приезжим, подняв ладони:
«Малоснежным выдалось это лето»…
По пути домой нас метель нагонит…
* * *
Светлане Чернышовой
Очнёшься на краю воронки,
где «человек стоял негромкий»…
Да-да, Петрушкина стишок —
засядет в голове и тащишь
тяжёлый деревянный ящик,
в котором памяти мешок.
Со временем врастают в кожу
любимые стихи. Отложишь
на всякий случай строчки три —
перемешаются нейроны —
и симулякр макаронный
взрывает тело изнутри.
Как выживаем в этой каше
твоих, моих, ничейных, наших
осуществившихся стихов?
Откроешь рот, закроешь книгу,
оглянешься на грани сдвига,
и дальше дышится легко.
ЧЕРНОЕ ЗЕРКАЛО
Помню вырывал топор у брата.
Прокрутите этот файл обратно.
Доброе разбитое лицо.
Плеер бытовой воспроизводит
запись на сетчатке, что-то вроде
старых фотографий со свинцом.
Я-то думал: будет больше плёнок:
вот я выбираюсь из пелёнок,
вот стелю постельное бельё,
несколько друзей из «dolce vita»,
почему-то статуя Давида
(то есть светокопия с неё),
нож из Праги, флейта из Китая.
Я-то думал, что раскрою тайну,
разгляжу сокрытый компонент.
Алахадзыхъ, Пермь, Челябинск, Питер,
столики и стулья общепита —
чуда сверхъестественного нет.
Но ведь были ж эти ощущенья:
помню, в прорубь я сошёл в Крещенье
(подняли наружу на руках),
ветер на площадке телебашни,
по небу бегущие барашки,
встреча в переулке двойника.
Поиск не приносит результата:
не хватило кластеров когда-то.
Проступают из заплечной тьмы
господа из мемори-надзора,
создают иллюзию зазора.
Сбилась нумерация. Шумы.
КЫШТЫМ
Наташе Косолаповой
Горный северный край. Ветер по умолчанию — южный.
Итальянская зелень в июле груба и манерна.
Храмы недоразрушены, т.е. открыты наружу
самым светлым, что только осталось, наверное.
Утром надо бросаться к реке: её дамбам и сливам.
Впрочем, ты сухопутен — уважит колонка любая.
Надо всё потерять и под вечер проснуться счастливым,
женский воздух Кыштыма растянутым горлом хлебая.
Даже души на небо отсюда уводит автобус.
Не спеши до него. Что тебе до бараков холерных?
Посмотри на закат, над болотом постой, чтобы… Чтобы
примелькались стрижи в твоих трещинах, сколах, кавернах.
КЫШТЫМСКАЯ МОЛИТВА
осторожней:
тоска дорожная,
конь стреноженный,
хлеб острожный…
сделай, Боже, не то,
что
мне,
Тебе —
то что
карта, градусы широты,
долготы —
между Польшею и Китаем
я — не то,
что
я есть.
Только
Ты —
то,
куда я
* * *
Александру Петрушкину
Я виноват во всём и вся,
публично вслух преподнося
честолюбивый гул трубы,
обиды белые столбы,
азарта похоть, чванства стыд,
тень мальчика, который ссыт,
обжорство духа, гнев добра,
где конура и кобура,
уныние держащих нимб,
приплод мерцающий при них,
гордыню, зависть к бу-бу-бу
и разговор через губу.
* * *
Александру Петрушкину
это Филонов, и ты понимаешь, о чём я.
(нет, погоди соглашаться) но ты понимаешь:
ты поминаешь Филонова, но (понимаешь)
я говорю не о чёрном, но именно чёрном.
я не сказал: за Россию (и ты, россиянин?)
все мы мордва и цыгане, поляки, евреи,
мы говорим о Филонове, Саша, налей и
мы говорим о Филонове только по пьяни.
мы говорим. так Изварина… вспомни цитату:
Бог — Он хотел — по Извариной — чтоб говорили…
но, понимаешь, Филонова — мы говорили —
как футуризм языка получили в осадок.
эта алхимия времени не по рецепту:
плавим свинец, ковыряя на части патроны.
мы говорим — и над нами летают вороны.
только Филонов стоит одиноко
по центру.
28 ОКТЯБРЯ 2012
Мы пили эль (английский солод)
с поэтом Сашей во дворе,
и поэтическую школу
мы сочинили (даже две).
Как Снорри, мать его, Стурулсон,
у гаражей, в которых ссал,
я список кённингов для русских
до середины написал.
Закусывать нам было нечем,
и Саша от избытка сил
все правила российской речи
на все четыре отпустил.
От Сурикова до Серова,
держась порой за тополя,
мы препарировали Слово
грядущей славы нашей для.
Вот только в памяти потомков
мы не останемся вдвоём
похмельны и душевно-тонки
над идеальным букварём:
поскольку вышло отключиться,
так и замылил город Е
все наши сорок три страницы
в Зелёной роще на скамье.
* * *
Александру Петрушкину
Ну вот, мой брат уснул
в донжоне книжных полок,
разложенный диван и лепестки страниц.
Пол в комнате его
творил художник Поллок
плюс сколько-то детей, переходящих в птиц.
Мой брат бурчит во сне.
От непропетых песен
вся борода его в сиянье, как в меду.
Ещё лет пять назад
мне был бы интересен
любой его прогноз. Сегодня — отойду.
Ему вослед уснул
весь дом. Не барабанят
с той стороны стены ни пятки малыша,
ни ноутбук с почти разумными грибами,
сбежавшими в кино
со стендов ДХШ.
Как правильно признать,
что я остановился,
хотя бы дать себе четырнадцать часов,
уставясь в потолок,
застыть с улыбкой сфинкса
и осознать, что жив, что это «холосё».
Подозреваю в пять
утра меня поднимет
с бутылкой коньяка и шпагой у бедра
мой протрезвевший брат,
во сне сменивший имя,
что и предложит мне устроить «на ура».
Мы выпьем, помянув
геральдику и корни,
и книжный ураган сведём на хэппи энд:
— Нам нечего делить на этом свете, Корвин.
— Помимо коньяка. Его разделим, Брэнд.