Александр Мотелевич Мелихов родился в 1947 году в г. Россошь Воронежской области. Окончил матмех ЛГУ, работал в НИИ прикладной математики при ЛГУ. Кандидат физико-математических наук. Заместитель главного редактора журнала «Нева». Как прозаик печатается с 1979 года. Литературный критик, публицист, автор сотен журнально-газетных публикаций и более двадцати книг, в том числе романов “И нет им воздаяния”, “Красный Сион”, “Краденое солнце”, “Каменное братство”, “Свидание с Квазимодо”, “Заземление”, “В долине блаженных” и др. Лауреат ряда литературных премий.
Елена Черникова родилась в Воронеже. Как прозаик публикуется с 1991 года. Основные произведения: романы «Золотая ослица», «Скажи это Богу», «Зачем?», «Вишнёвый луч», «Вожделение бездны», сборники «Любовные рассказы», «Посторожи моё дно», «Дом на Пресне». Автор идеи, составитель и редактор книжной серии «Поэты настоящего времени». Журналист, ведущая программ радио с 1993 года. Автор учебников «Основы творческой деятельности журналиста» и «Литературная работа журналиста», руководств «Азбука журналиста» и «Грамматика журналистского мастерства». С июня 2011 года руководитель проекта «Клуб Елены Черниковой» в Библио-глобусе, Москва.
Произведения Е. Черниковой переведены на английский, голландский, китайский, шведский, итальянский и др.
Колумнист газеты «Вечерняя Москва».
С января 2018 года – редактор отдела прозы литературного портала Textura.club.
ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО ЗАКРЫТОМУ ЧЕЛОВЕКУ
Продолжение (начало см. здесь)
Мелихов – Черниковой
11 июля 2018, Хельсинки
Дорогая Лена, я рос в маленьком городке, в сущности, рудничном поселке Степняк Акмолинской области и потому имя Акмолинск постоянно встречал и на вывесках, и даже в школьных тетрадках, и привык видеть в Акмолинске какую-то далекую и важную столицу. Но бывать там приходилось только проездом от станции Макинка до Алма-Аты. И могучий Акмолинский вокзал производил на меня величественное впечатление. И различимые из вагонного окна большие здания, и асвальт, как мы его называли, асвальт…
Асвальт был первейшим признаком большого города. Но к старшим моим классам мои родители переехали в Кустанай. И понемногу асфальт и пятиэтажные дома перестали производить на меня впечатление, меня потянуло в Ленинград, к Медному всаднику, к дворцам, к великой истории, а Кустанай, Акмолинск как-то сами собой съехали в разряд милой провинции. И только когда я сделался писателем, я понял, какую я совершил непоправимую глупость, упустив возможность познакомиться с уникальной культурой, именно уникальной, сохраняющей древние обычаи среди мира, поглощаемого глобализацией, унификацией…
Разумеется, я имею в виду казахскую культуру.
До некоторой степени я выразил свое раскаяние в романе «И нет им воздаяния». Вот несколько цитат.
«Никакому особенному угнетению в нашем городке национальные меньшинства — и большинства тоже — не подвергались: дослуживайся до чего сумеешь, зарабатывай сколько ухитришься, строй из чего достанешь, — ты должен только стесняться. Ну, скажем, стоит компания, болтают, пересмеиваются, все равны как братья — и вдруг у кого-то срывается слово «казах» (слово «еврей» не могло сорваться случайно — оно было слишком тяжким оскорблением) — и все бросают молниеносный взгляд на какого-нибудь Айдарбека. А тот на миг потупливается и краснеет.
К казахам (пока они знали свое место) тоже относились вполне снисходительно: с ними водились, их выдвигали, а в благодарность от них требовалось только одно: краснеть при слове «казах».
Защитники русского народа сами не знают, в чем настоящая народная сила: слаб тот народ, который должен краснеть. Или делать усилие, чтобы не покраснеть. Или агрессивно напирать: я казах, я еврей, я папуас. А силен тот, кто об этом не помнит, как здоровый человек не знает, где у него печень».
А вот что мы знали из казахского языка: «кумыс», «айран», «бешбармак», «баурсаки», «той», «бай», «кисушка», «бала» (мальчик) и «кызымка» — девочка. А еще промелькнули «чапан» и «чабан» с прицепившимися к ним «жаксы» и «жаман» («хорошо» и «плохо»):
Не носи, милый, чапан,
От чапана сен жаман,
А носи, милый, часы,
От часов сен жаксы.
«Ой бала, бала, бала, сколько лет работала?» — такие стилизации сочинял эдемский народ для Младшего Брата, по ним мы и изучали казахский язык. Да еще иногда матерились: «Аин цигин», гораздо более щедро отдарив казахов русским матом: видишь, бывало, два казаха между собой: каля-баля, каля-баля — и вдруг родное: так и разэдак его мать, — и опять: каля-баля, каля-баля. «По-казахски материться — это у них считается как грех, — разъясняли знающие люди. — А по-русски — не грех».
Да, еще «бар» — есть и «джёк» — нету. Ах ты ж — чуть не забыл самое главное слово — «кутак» («кутагым бар?»). Значение поймете из контекста:
Трынди-брынди, балалайка,
На печи лежит хозяйка,
А с хозяйкой мужичок
Поправляет кутачок.
«С заезжими казахами в татаро-монгольских треухах дедушка раздавливал бутылочку-другую-третью с особенным смаком: его восхищало, что все люди — тоже люди.
Дедушка с удовольствием хохотал — «Знай, брат, русскую смекалку!» — когда простодушный сын степей дивился сталинской прозорливости: уй, дескать, баяй, какой Николашка дурак был, — мой триста (3000, 30000) лошадей держал — никакой налог не платил, сейчас один козлушка держал — Сталин и этого записал.
Но — дружба дружбой, а Старшинство Старшинством. Дедушка посмеивался, что казахи едят руками, что сидят на кошме, свернув ноги калачиком (каралькой), что справляют малую нужду сидя, что обивают сундуки цветной жестью… впрочем, однажды и он не выдержал — отдал обить и наш сундук (жестяные квадратики сияли такой беспорядочной шахматной радугой, что я иногда подбирался к ним и лизал то один, то другой)».
«В моем животном космосе висит сценка без стен, без окон, без дверей (я не могу ее вообразить, колонизаторскую избу моих хохлацких предков): первый образец Казаха вваливается в горницу, а ковальчуковская Праматерь баба Секлетея машет на него, будто на курицу, прикрывая величавым бюстом горку поджаристых пирожков с капустой. «Аман с хаты!» — кричит она ему, а «вин до пирожкив лизе». Я в стотысячный раз хохотал от радости — кто ж не знает, что «аман» — это «здравствуй!» Но почему он «да пирожки влизе»? — вылизывает их как-то по-особенному — это оставалось непременной, как пар над борщом, сказочной дымкой древности.
Другой невесомый уголок животного космоса: ковальчуковская орава, сваленная в подводу (во все стороны торчат руки-ноги-головы), ползет от станции к Степногорску в поисках лучшей доли (почему такое уныние в самую гордую пору звонкой коллективизации, я не сопоставлял: «коллективизация» хранилась в коридорах другой вселенной — человеческой, — в отдельном ящичке с праздничной алой этикеткой), а по всей степи валяются казахи, казахи, казахи… «И здесь голод, поворачивай обратно». Но кто-то, как голубь из ковчега, вылетел вперед и вернулся с хлебной карточкой Каззолота в клюве. Панорама — казахи, раскинувшиеся до горизонта, раскинув руки, — тоже принималась без удивления: так, стало быть, свет в тот миг был устроен.
Зато в обиталище духа народного — в сплетнях — казахи вечно сидели, ноги каральками, на кошме за бешбармаком и враз сжирали по барану, после чего, правда, для них возникали уже две возможности: 1) приняться за казахскую борьбу «казакша куреш» (одна рука за плечо, другая за пояс), шмякнуться оземь или о колено и лопнуть — взорваться, все кругом обрызгав требухою; 2) по дороге домой распевать — после барана-то! — песни во все горло (называй, что попалось на глаза — и вся песня: один палка, два струна — вот вся музыка моя), пока лошадь не угодит ногой в яму, а там, опять-таки, взорваться.
Я тоже люблю казахов и Казахстан — люблю как декорацию, мимо которой протекла моя юность. И казах из новотворимой легенды вполне годился в угловые химеры этого причудливого колониального собора. Названный Казах новой формации был уже не «моя твоя не понимай», — теперешний Казах — это был Начальник, ни бельмеса не смыслящий. Тощий, он прозывался чабаном, жирный — баем. Русский работал — бай бешбармачил. В больнице Иванов распарывал животы, Молдабаев подписывал бумаги. А взялся раз за операцию, так распорол не с того конца и запихал обратно как попало (русские так только чемоданы укладывают). На заводе инженер — Петров, слесарь — Сидоров, а ордена и премии получает Абуталипов. В школе, в институте учит Потапов, а выговоры дает и взятки берет Телемтаев. Выйдет к заочникам: нужны четыре ската для «Волги», — те тут же скидываются (да кто-то на автобазе и работает), откатывают скаты прямиком на квартиру и — за четыре колеса — все уносят по четверке.
У них феодальное мышление, разъясняли умные люди. Они видят в должности не долг, а право — на определенные поборы. Вот наш одиннадцатый секретарь, хоть и самодур и лихоимец — но не приходит же открыто всем семейством в столовую покушать на халяву, распечь да еще прихватить с собой никелированный трилистник «соль, перец, горчица», — нет, у нас сознание уже не то (наше сознание пускалось в ход, когда надо было Сталина вывести из крепостного права или из Ивана Грозного).
«Тебя набьют, да тебя же и посадят», — доходчиво разъяснял ночной сторож дядь Гена. «Нашли на кого опираться — на казахов», — брезгливо брюзжал персональный пенсионер Василий Митрофанович. Идейные ратоборства с Казахом восхитительной росписью ложились на колониальное барокко нового мира, вырастающего стихийно, как коралловый риф. «Он мне говорит: если бы не русские, у меня было бы три жены и триста кобыл. Триста вшей у тебя было бы, а не триста кобыл! Без русских от трахомы все чесались, рахиты…» — «Я слушал, слушал: казахи то, казахи се — и спрашиваю: скажи, зародыш развивается по стадиям? Да, говорит, по стадиям. А если он какую-то стадию пропустит, значит он будет недоразвитый? Да, говорит, недоразвитый. Тогда смотри: казахи шагнули в социализм, минуя стадию капитализма, — значит, кто они получаются?»»
А вот что думал отец моего героя, Учитель с большой буквы: «Заходил он всегда очень издалека, но я уже понимал: если началось растроганное перечисление сотен и тысяч удивительных, ни с чем несравнимых казахов, жди антитезиса. Получалось так, что кроме этих — истинных, природных, так сказать, казахов — есть еще как бы искусственные, инкубаторские.
Природные казахи были просто люди среди просто людей (замечательные люди среди замечательных людей), а инкубаторских специально выращивали в качестве именно Казахов, именуя их нацкадрами — вот от них-то и шло все зло. Нащупав две не имеющие ничего общего между собой породы казахов, папа почувствовал себя окрыленным: появилась возможность свободно обсуждать самые неблаговидные дела, совершаемые казахами, без необходимости тут же уравновешивать их лихорадочной чередой русских и — высшая справедливость! — еврейских мерзавцев и невежественных бар: отныне все негативные тенденции касались исключительно инкубаторских казахов.
Они (нацкадры) не заботятся о своем народе, — сам подавленный своим цинизмом, высказывал папа ужасающую догадку: как можно принять диплом доктора философии, а тем более — просто доктора, если рядом есть более знающие, более умеющие, пусть хотя бы и русские, — робко недоумевал папа, чувствуя, что посягает на что-то святое. «Казахи обращаются с русскими, — криво усмехался я, — так же, как сами русские с евреями: умный ты или идиот, праведник или прохвост — мы все равно выберем нашего. Кто из русских отказался от чина, от аспирантуры — вон, дескать, Каценеленбоген умнее меня? Или какой-нибудь рабочекрестьянин протестовал, что надо, мол, выдвигать не по происхождению, а по личным заслугам? А когда Единство обернется против них, все сразу вспоминают про личные заслуги — приобретенное, мол, выше наследуемого!..»
Как видите, я уже тогда открыл основные свои положения (забота о правах человека — удел отщепенцев), только ошибочно полагал, что просто злобствую.
Не казахи обращаются с русскими, не русские с евреями, нет-нет-нет-нетнетнетнет, это кучка негодяев, а настоящие казахи, настоящие русские — это Пушкин-Фуюшкин, Баянжанов-Биробиджанов, — водопад благороднейших имен не умолкал ни на миг, чтобы как-нибудь не пропустить хоть словечко правды. Количество и качество природных казахов превосходило самое разнузданное воображение. А какие казашки и казахи у него учились и продолжают — золото, золото сердце народное! Но прямо злой рок: как в целевую аспирантуру, в горком, в хренком — так обязательно выдвигают кого похуже. И ведь теперь все они при должностях, при степенях — сквозь их кору настоящему казаху уже и не пробиться, вот в чем ужас… Вот-вот-вот-вот-вот, любые привилегии — это обязательно победа худших. Другое дело — помогать тем, у кого были малограмотные родители, учителя, папа всю жизнь только и делал, что им помогал, — и каких людей он вывел в люди: Орлюка, Мурлюка, Касымханова, Молдоханову…
— Так помощь кому-то одному — это тоже привилегия, — эти мои слова папа даже не удостаивал заглушить низвержениями своих воспитанников, ибо и в самом деле не видел ничего общего между помощью отдельным лицам и привилегией для отдельных групп. Кое-какая разница действительно есть: помочь человеку взобраться на определенный уровень — это одно, а опустить уровень до его возможностей — это несколько другое.
Пригрели змею: он помнил даже, что в казахской школе (мектеп) им. Абая, в которую ни один казах, хоть раз примеривший пиджак и шляпу, не отдавал своего ребенка (папа давал уроки английского тем, кто едва говорил по-русски), учительская после шестого урока всегда оказывалась пустой. «Так вы же ж одни даёть шестой урок, — наконец разъяснила ему техничка. — Остальные так отпускають». На селе (ауле) и того проще. «Ребята, почему школа закрыта?» — «Ха, так директорша еще в магазин не ходил».
Я не заметил, когда казахи начали забывать свое место — перестали краснеть при слове «казах». Правда, в Алмате попадались такие экземпляры — как-то даже напирали по-ястребиному: «кхазакх», — но это было за пределами Эдема, а потому немедленно забывалось».
А как возвращался из казахского совхоза партработник Казачков: «В совхозах жили люди сказочной щедрости, но если шофер, обтряхиваясь, приговаривал с юмористической сокрушенностью: «Хоть бы вшей не набраться!» — значит закусывали где-то у казахов. На этот счет существовал целый секретарский цикл: один секретарь угощался кумысом из бурдюка — ан в бурдюке-то возьми и окажись — черви! Другой секретарь, от души, то есть от пуза, покушав пельменей, вздумал поудивляться, откуда, дескать, фарш: «У тебя ж и мясорубки нет». — «Ничего, начальник, мой всю ночь не спал — тебе мяс жевал». Третий секретарь… но это уже не для дам».
А сын Казачкова Вовка по прозвищу Казак просто выходил из себя: обрезки, обкуски, калбитня, казачня — его, Казачкова, словно дополнительно оскорбляла фонетическая близость между казаком и казахом.
И последнее. «Смотр худсамодеятельности. Усердно танцуют «Яблочко», выбрасывая ноги, как прогрессивные паралитики с двадцатилетним стажем, ответственно выводят хором «Партия наш рулевой», — и это никому не кажется смешным. И тут под звуки домбры (один палка — два струна) выпорхнула на сцену прелестная узкоглазая девочка в расшитой бархатной тюбетеечке и таком же бархатном (бордовом?) платьице. Стреляя пасленовыми глазками и сверкая улыбкой, она закружилась по эшафоту, поочередно вертя перед нами и перебрасывая из руки в руку невидимое, но все равно живое яблочко. И тут зал как захохочет, засвистит, заулюлюкает… Она расплакалась и навеки скрылась за тяжкими складками раздвинутого занавеса — бархат растворился в бархате.
Всего и делов. Правда, меня и тогда чуточку покоробливала неловкость, — но обнаружить эти корчи было бы еще более неловко: так уж мир устроен. Когда в первомайской колонне школа имени Сталина запевает про стены древнего Кремля — это нормально, а когда школа имени Абая заводит «Партия, кайда балсан», — это смешно, и ничего тут не поделаешь.
Когда на нас в школе время от времени спускали казахский язык, мы в ответ отводили душу на «казачке» с университетским ромбиком: у мастеров любое казахское слово выходило полуматом. И наши классные казахи ничего не имели (вроде бы?) против. А когда их же казахский язык оставляли только для казахов, они драпали, как с горящего парохода. Когда молодая врачиха-казашка в очень достойном тоне отказалась нас принять (не помню, кто там был прав), тетка в очереди прямо подытожила: «Калбитка», а мама только уже на улице сказала вполголоса: «Научили их разговаривать…»
Моя добрейшая алматинская тетя, маясь под скрипучий скрипичный телеконцерт, произнесла растроганно: «Какие тонкие люди есть — находят же в этом что-то!» Но казахская музыка для нее же была — «В ведро поварешкой колотит — байбише свою будит».
Нет, ту девчушку мне было жалко больше за ее наивность — зачем уж выставлять себя на смех? Что бы ей подобрать к расшитой тюбетеечке булыжник по размеру, завернуть в бархатное платьице, хорошенько перетянуть дедовским арканом из конского волоса, подыскать колодец поглубже и ночью, когда все добрые люди спят заслуженным сном, спустить все это к дяде Зяме!.. (Дядя Зяма — погибший на войне дядя героя-рассказчика, чьего имени он страшно стыдился. — А.М.)
Нет, я не сознавал, насколько то улюлюканье было не только гнусным, но и смертельно опасным (не наноси малых обид!), — я с горечью ощущал его чуть ли не наполовину заслуженным. А что — вон на районных соревнованиях наши девчонки бежали в баллонных сатиновых трусах, а юная физкультурница из совхоза Сауле — в бабских нижних штанах (тоже по колено): она не видела разницы между черным сатином и ядовито-зеленым трикотажем, — зато народ просто валился со скамеек. Мое роевое сознание ощущало некую ответственность бархатной тюбетейки за трикотажные панталоны.
Но почему же сейчас (и уже Бог знает, сколько лет) мне так нестерпимо стыдно? Неужто ничего более мерзкого я в жизни не совершал? Обижаете — откалывал я штуки и похуже. Просто на моем счету нет жертв, до такой степени безвинных — ибо девчушка эта была только «одной из»; и сам я никогда больше не бывал до такой степени могуч и неуязвим — ибо в тот раз я был только «одним из».
Сейчас от казахских песен по мне рябью бегут мурашки — такая в них диковатая сила и красота, а тогда они не казались мне даже экзотическими: экзотика должна быть заграничной. Чтоб тебя зауважали в России, надо сделаться иностранцем».
И когда в прошлом году меня пригласили выступить в Астане, я согласился с превеликой радостью: мне хотелось не просто побывать на родине, но и покаяться перед кем-то в своей слепоте. Эту слепоту можно было бы назвать великорусским или имперским высокомерием, но самое грустное то, что в нашей семье никакими высокомериями не пахло. Тем более что мой папа был и вовсе еврей и уж великорусским шовинистом не мог быть никак, а мама вообще национальностей не замечала, оттого-то так легко и вышла за ссыльного еврея. Они оба были вдохновенными преподавателями — мама учила физике, папа истории, и казахов выделяли разве что потому, что больше радовались их успехам, их огорчало только, что наверх пробиваются более лояльные, а не более талантливые. Мои родители были убеждены, что несут казахам науку и культуру, и они их действительно несли. Но им, а мне тем более не могло прийти и в голову, что культуру бы неплохо не только нести, но и получать — как-то самом собой было ясно, что культура есть только одна, примерно как и физика, — европейская, та, где Ньютон и Фарадей, Шекспир и Толстой, Бетховен и Чайковский…
А между тем, европейцы, успешно «преодолев» свои национальные особенности, давно разыскивают по всему миру какую-нибудь романтическую архаику, чтобы написать о ней очередной бестселлер. А у меня эта романтика была почти в руках, но я ее упустил, завороженный европейской культурой. Единственной, как мне казалось. Но в Астане меня поразило, с какой быстротой вырос в степи впечатляющий современнейший город. Архитектура которого намного интереснее, чем новая архитектура Петербурга, штампующего в основном помеси сундука и аквариума. Но, пожалуй, еще больше порадовали люди. Обслуживание в роскошном отеле на двух языках не уступит никакому европейскому, а еда так даже интереснее, потому что в Европе невозможно понять, в какой стране ты оказался, а в Астане присутствуют и национальные блюда.
И все же самое восхитительное, что мне открылось, это интеллигентная молодежь. Красивая, вежливая, владеющая двумя-тремя языками, а казахские песни под домбру непрестанно обдавали меня морозом восхищения — это так прекрасно и так не залакировано, так подлинно… К стыду моему, в детстве по радио я слушал их вполуха, при том что я был очень музыкален, еще до школы сам выучился играть на гармошке, от классических хитов по репродуктору у меня всегда выступали слезы. Но кто-то мне-таки внушил, что чего они там могут, один палка — два струна…
То есть идиот я был отменный. Слава Богу, были в России и умные люди. Вот умного еврея Евгения Брусиловского после Ленинградской консерватории еще до войны направили в Казахстан, и он принялся записывать народные казахские мелодии — и сделался национальным классиком. А в Ленинграде бы почти наверняка затерялся за всякими Шостаковичами.
И так мне было радостно, что эта музыка теперь постоянно звучит и в быту, и с экрана, и никакому идиоту больше не приходит в голову насмешничать над этой красотой.
Наверняка в стране много проблем, без этого столь масштабных сдвигов и быть не может, но у меня возникла полная уверенность, что мне посчастливилось присутствовать при самом настоящем национальном возрождении.
И у меня зародился замысел новой книги.
О талантливом казахском парне, которому его родной Целиноград представлялся какой-то обочиной истории, и он устремился в Ленинград, где, как ему казалось, творится большая и красивая жизнь. Он закончил институт, сделался крупным инженером, доктором технических наук, лауреатом Государственной премии, но вот его однажды как знаменитого земляка пригласили на родину, в Астану. И он был поражен и городом, и людьми и почувствовал себя проигравшим: оказалось, что история творилась именно здесь, а как раз он-то и оказался на обочине. Он принялся изучать историю Казахского народа и обнаружил, что она полна героики и романтики, которую он упустил, отвернувшись от собственного народа ради блистательной далекой жизни. А те, кто остался со своим народом, — те выиграли. Именно они оказались творцами истории, продолжателями героических деяний своих предков.
И что же заставило его уйти со своего национального пути, с горечью задумался он, и сам себе ответил — соблазн. Угроза бы не заставила его отвернуться от своего народа, а соблазн заставил. И тогда, сорок лет назад, носителем соблазна была Россия.
Но сейчас, продолжал он размышлять, возникли новые соблазны, угрожающие одновременно и Казахстану, и России — это соблазны глобализации. Растворения и той, и другой культуры. И против этой новой угрозы Казахстан и Россия должны объединиться, им теперь нужна какая-то общая греза — поиск этой грезы и будет одной из идейных тем будущей книги.
Как Вам такой замысел? Как замысел книги и как геополитическая фантазия? Имеет ли смысл хранить национальные культуры, являющиеся источником межнациональных конфликтов, или лучше отдаться во власть наиболее могущественных культур? А прочие, включая подавляющее большинство национальных классиков, — их к дяде Зяме, уж слишком высокой платы требует их сохранение.
Что Вы об этом думаете? Ведь главные бедствия 20-го века породил именно национализм, — коммунизм и фашизм утвердились лишь на развалинах мира, взорванного национализмом, то есть самообожествлением наций. А без такого самообожествления противостоять напору глобализации будет очень трудно — какой грезой еще можно мобилизовать массы, кроме национальной? Ведь все социальные грезы ориентированы не на народ целиком, а на какие-то соперничающие группы…
Черникова – Мелихову
17 июля 2018, Москва
Дорогой А. М.,
в щедром Вашем письме три вопроса. Они кровоточат – каждый. Если с последнего, то: национализм, на мой взгляд, требует определения, приложимого к современности, научного, то есть нейтрального и бесстрастного. А в науке уже есть хорошее слово «трибализация», то есть консолидация этносов в ответ на нивелирующее воздействие глобализации. «Трибализация» слово незатасканное. Малоупотребительное. Однажды журнал «Октябрь» попросил меня написать о книге эстонской прозы. Я книгу взяла, с большим любопытством прочитала, статью написала, журнал её напечатал. Я была потрясена главной мелодией сборника рассказов, написанных эстонцами самых разных возрастов. Вся книга («Казус пристального взгляда. Эстонская новелла 2000-2012») – о поиске эстонскости. Не американскости, не всемирногражданскости, а своих черт. Особенно – метафизических, надсловных, надземных, никому не заметных извне.
Я не бывала в Эстонии, посему эксперимент журнала «Октябрь» можно считать чистым. Взглянула со стороны, поняла насколько могла. Но – через художественные тексты. Новеллы. Случись мне читать прессу, я не пролезла бы в мистику этноса, в надежды нации, не услышала бы горьких стонов, и всё по одной простой причине: язык политики во всей мировой медии одинаково пользуется шаблонами. Где-то ярче, где-то тусклее, но все близняшки. Вздумай я завтра возглавить какую-нибудь националистическую партию а ля рюс, у меня не было бы нанятых пиарщиков. Я сама могу минут за двадцать набросать текст, который ещё через час выведет на митинг человек так пятьсот для начала. Делать этого я не буду, но знаю как.
Из Ваших цитат: «Ну, скажем, стоит компания, болтают, пересмеиваются, все равны как братья — и вдруг у кого-то срывается слово «казах» (слово «еврей» не могло сорваться случайно — оно было слишком тяжким оскорблением) — и все бросают молниеносный взгляд на какого-нибудь Айдарбека. А тот на миг потупливается и краснеет».
Я выросла в Москве, но сначала родилась в Воронеже, прожила в нём семнадцать лет, после чего успешно вырвалась из грядушек, кутней, дробушечек и кундюбочки, поступив в Литературный институт. Там на меня навалился новый лексикон, неведомый, фиолетовый, с тяжёлым дымком: цензура, диссиденты, стукач, минет (в те годы перед «е» звучал мягкий знак, а у иных и твёрдый, и это не шутка) и ныне забытый лекар.
Температура по еврейской лексико-семантической линии как-то синусоидничала. У меня был родственник-антисемит – и абсолютно широкая, всемирная, всеохватная бабушка Александра Моисеевна, крещёная, русская, из донских казаков. В крещении имя Моисей её отцу дал священник, сообщив праотцу, что имя египетское. Однако запасец для пошутить всегда имелся.
В Воронеже беды мира, включая национальные, не доносились до меня вообще. Только личные трагедии вроде никому не интересного сиротства, травм и тяжёлых болезней, а также чрезвычайно опасной неразделённой любви, приведшей к жертвам, и прочая чушь. Зато в Москве, понятно, кругозор разросся, а уж когда нарисовался еврей-любовник, а потом русский муж, пришлось что-то раскладывать.
Я разобралась с истоками антисемитизма простенько и со вкусом: пошла в хорошую библиотеку и взяла Талмуд. В сокращении, понятно. Читаю себе, а там всё не так, как я привыкла. И стало мне впервые в жизни ясно, что чужое – если ты ощущаешь его как чужое – принять невозможно. Понять и сделать выписки – сколько угодно. Цитировать в трудах, включая научные, да за милую душу. У меня дома сейчас два перевода Корана, зелёная кожа и золотое тиснение. Читала и перечитывала. Вообще в результате болезненно поисковой деятельности, нацеленной на самоидентификацию, я перечитала чуть не всю конфессиональную литературу, какую смогла найти на русском языке. В результате моя нынешняя русскость оборудована всесторонне, и она абсолютно миролюбива. Ни капли национализма: он смешон и глуп. Но это для меня. А для глобализации, радикальный сценарий которой обосновали, например, в книге «Мощь и взаимозависимость» (1977) американские политологи Р. Кеохане и Дж. Най, новое – в глобальной эре – обязательно сопровождается эрозией старых иерархий, а мощь национальных правительств обязана ослабеть и распасться. Суммарно – заканчивается историческая релевантность нации-государства. Так написано у идеологов.
Конечно, по ходу реализации интеллектуального проекта неизбежно вскрываются сложные человеческие вводные; они создают обстоятельства включая трагикомический крах мультикультурализма. Но ввиду неодновременности процессов осознания – где-то застревает, где-то прорыв, и всегда находится прекрасноумный интеллектуал, который идёт в обход в полной ясности, что любые носители традиции подерутся непременно, но у человечества нет времени ждать финала свары. Умный идёт в обход, чтоб уже не объявлять граду и миру, что пришёл лесник. По моему представлению, сейчас в обход идёт ИИ (artificial intelligence, AI), и неспроста там всё непрозрачно и медиатоксично. Точнее, у спецов по ИИ медиабоязнь страшной силы: как у больных порфирией – реакция на солнечные лучи.
Цитата из диалога Ваших персонажей о социально-экономическом развитии казахов: «…скажи, зародыш развивается по стадиям? Да, говорит, по стадиям. А если он какую-то стадию пропустит…» и так далее. Для диалога хорошо, всех видно, а по поводу зародыша не могу не припомнить. Аналогия с развитием казаха до европейца требует ласкового прищура, поскольку аналогия его вообще требует. Смотрите.
Зародыш по стадиям придумал биолог Эрнст Геккель (по-моему, из зависти к Дарвину), за что получил лавры, а потом изгнание из Академии за подложные научные результаты. Тем паче аналогия «зародыш – нация» хромает, что схема Геккеля до сих пор висит в школьных учебниках биологии, создавая у детей ложные воспоминания о своей внутриутробной рыбскости. Червяк на плакате становится рыбкой. Рыбка задышала, крыльями взмахнула – и вот человек через девять месяцев. Ecce homo практически, чего уж там скромничать. Геккелеву ложь преподавали долго-долго, и она жива по сей день, висит в школах. Плацентарно-реликтовое излучение зависти к Дарвину. Морок. Нечто наведённое. И даже в диалог Ваших героев пролезла чёртова рыбка по стадиям, породив аналогию, которую могут позволить себе только простецы.
Ввиду неопределённости понятия человек я, пожалуй, соглашусь с Вашей мыслью, что «забота о правах человека — удел отщепенцев», но лишь в том контексте, что великая идея теряет энергию сразу же, на апостолах, и доходя до тиража, превращается в свою противоположность. Ещё в 2005 году в романе «Вишнёвый луч» я грустно пошутила, что Дарвин не был дарвинистом, а Маркс марксистом. Подумав ещё несколько лет, я поняла, что и Христос не был христианином.
Подводя итог сказанному сумбурно и враздробь, скажу Вам, что думаю о Вашей реперной казахской точке биографии. Вы мысль отправили в казахскую командировку, а меня (лукаво?) спрашиваете, что бы случилось, не польстись Вы на Ленинград. Пишите свой роман, конечно, он в любом случае будет прекрасным.
А сейчас два слова на любимую мозоль.
Покрасневший, потупившийся Ваш казах мне понятен до слёз глубины души. Sic. В нашей культуре казахом является женщина. «Но кто-то мне-таки внушил, что чего они там могут, один палка — два струна…» — вспоминает Ваш герой, и ему нестерпимо стыдно. У нас никому не стыдно, и я, как Вы понимаете, не про деньги.
Да что у нас! Помните, как мило осваивает театральную Америку бодрый юный Чаплин?
«Здесь царила «чисто мужская» атмосфера, насыщенная враждебностью ко всему женскому. Чикаго был переполнен подобного рода зрелищами. В одном из них под названием «Говяжий трест Уотсона» показывали двадцать чудовищно толстых немолодых женщин, чьи могучие формы были обтянуты трико. Зрителям объявляли, что общий вес этих дам достигает скольких-то тонн. Их фотографии, выставленные на улице, для которых они позировали с грубым жеманством, производили грустное и довольно безотрадное впечатление». Это из книги «Моя биография».
Чаплинский бродяжка, кажется, родился от публичного соединения социального уродства и личного человеческого протеста. И я понимаю, что кентавр, но какой милый. Я всю дорогу, смеясь и плача, уворачиваюсь от «мужского шовинизма» (термин для домохозяек). Причём осуждать публично национализм – социально одобряемое дело, а пытаться отвлечь мужчин от шовинистической системообразующей центральной грёзы, будто им больше дано и потому больше позволено (логично, правда?) – дело бессмысленное. Вызывает сардоническую ухмылку на брутализирующемся лице и стремительный коитус-налево-на-яйце. В мире грустно-смешной кризис идентичности: евреи уточняют о еврействе, эстонцы об эстонскости, женщины никак не вывернутся из-под решения достопамятного Вселенского собора и пассажей яростного публициста Павла, в девичестве Савла, брошенных Ефесянам. Ошибки живут долго. Надо написать о них роман. Давно собираюсь, и герой в наличии, но интонации пока не хватает, я ещё немножко злюсь на Павла, глобализатора в каком-то смысле.
Кстати, современные отцы глобализации уже схватились за голову: у них лажа с экспортом демократии, поскольку в социально-философскую основу было положение ложное утверждение. Знаете, как оно звучит? «Демократии не воюют друг с другом». То бишь если всех демократизировать, то воцарится мир. Я пересказываю книгу Амитаи Этциони «От империи к сообществу». Он гуру социологии, США, по самые наши дни. Умные давно поняли: различия божественны, провиденциальны, а стандартизация необходима для вращения денег усилиями простецов. Только вслух сказать боятся.
Человек белковый, полагаю, будет до последней капли крови отстаивать свою инакость, и с этим ничего нельзя сделать, и потому радикальный сценарий глобализации никогда не победит. Быть иным – не грёза. Быть иным – высшая задача. Увы, отстаивать свою инакость в рамках приличий и уголовного кодекса человечество не умеет. Видимо, преодолеть несговорчивость глупо неодинакового белкового человека тоже попросят ИИ.
Теперь о реперной точке. Вы трогательно делитесь со мной трагическим замыслом: «И что же заставило его уйти со своего национального пути, с горечью задумался он, и сам себе ответил — соблазн. Угроза бы не заставила его отвернуться от своего народа, а соблазн заставил. И тогда, сорок лет назад, носителем соблазна была Россия».
Я могу представить себе первую половину Вашего будущего романа, где герой уходит из казахов прямо в европейцы, соблазнённый Россией и культурой. Я представляю вторую, где он получает то в лоб то по лбу, а потом узнаёт о глобализации, причём не из газет, а из базовых книг. У него от ужаса выпадают все волосы. Но третью часть, где читатель, предположительно, ищет ответ, особенно о возможных братских союзах между казахами и русскими в деле сопротивления глобализации, не представляю. Ответа нет. Мой: различия даны свыше. Их нельзя трогать. Но и против глобализации объединиться невозможно: она слишком хорошо продумана. Против глобализации можно только разъединиться, договорившись не воевать.
Я своим студентам давала такое задание: вернитесь мысленно в поворотную точку и представьте, что вы или пропустили поворот, или взяли иной курс сознательно. Напишите мне свою биографию после поворота-не-туда.
Все кидались играть, морща лобик, в судьбинушку, а потом оказывались именно в той точке, в которой и оказались на самом деле, то есть предо мной, в студии, в институте, который они, оказывается, безумно любят.
То же самое спросила я у себя: надо было уезжать из Воронежа? Может, была бы я крупным Центрально-Чернозёмным деятелем, писала бы неспешно, масштабно, а за спиной в моём рабочем кабинете на дубовых полках млели б от восторга полнособранные классики. Цветными рядами. Да сам Горький втягивал бы голову в плечи, смущённый моей плодовитостью. Был же в Воронеже классный, роскошный Троепольский! А Кольцов и Никитин – это вам тоже не фунт изюму. И другие.
Но Вы-то классик уже. Вам положено писать очередную книгу века. Можете о чём угодно.
А мне как быть? Дописываю свою печальную повесть «Русская женщина в городе», и чем толще становится рукопись, тем дальше в космос улетает тот типографский станок, о котором моя грёза. В моём тексте нет самообожествления. Ни капли русского национализма. Но есть ощущения, невыносимые для читателя любой другой национальности. Может быть, как-нибудь расскажу.
А без «такого самообожествления противостоять напору глобализации будет очень трудно — какой грезой еще можно мобилизовать массы, кроме национальной?» — говорите Вы совершенно справедливо. Массы! Но потом: «Ведь все социальные грезы ориентированы не на народ целиком, а на какие-то соперничающие группы…», — пишете Вы простодушно-провокационно, зная наверняка, и давно, что так и есть и что народ – самое блестящее прикрытие для мерзавцев, всегда готовых пожертвовать неопределённой частью народа включая ребёнка с его закаменевшей слезинкой, ради другой части, оккультно мыслящей, точной в расчётах и достаточно озабоченной своим посмертием, чтобы никому и здесь не дать прорваться без очереди. Дело, полагаю, в том, что они верят в реинкарнацию и пытаются управлять ею отсюда. Встревоженные биомассы для этого просто необходимы.
Мелихов – Черниковой
18 июля 2018, Петербург
Национализм и трибализация вещи, конечно, родственные, но все-таки трибализация скорее полуинстинктивный процесс, — сходным образом и какие-нибудь лошади при приближении волков сбиваются в кучу копытами наружу, — а национализм — идеология, то есть греза, приписывающая нации какие-то сверхчеловеческие достоинства, ради которых не жаль пожертвовать и жизнью, тем более что без включенности в нацию и жизнь якобы превращается в какое-то тусклое и жалкое прозябание. Более подробно я об этом уже писал.
А вот в начале 90-х, когда окончательно развеялась иллюзия, будто национальную вражду порождают власти, а не народы, я написал свою «Исповедь еврея», где предельно обиженный герой выкладывает обо всех Народах с большой буквы и Народных Единствах все, что представляется ему правдой-маткой. Он утверждает, что все утонченное и благородное порождают одиночки, а нации порождают лишь спесь и жестокость, и сами они, нации, создаются общим запасом воодушевляющего вранья.
Ему кажется, что ничто хорошее не может стоять на вранье, но вот в следующем моем романе «Нам целый мир чужбина» я вывел героя, уверенного, что все возвышенное и благородное может стоять только на лжи, только ложь может объединять и вдохновлять, а правда всегда вызывает споры и раздоры, и причина самоубийств, алкоголизма, наркомании и прочих прелестей, порожденных психикой, это утрата веры в какие-то возвышающие грезы, которые в как бы философской книжке «Броня из облака» я назвал экзистенциальной защитой. И национальная принадлежность, вера в национальные сказки, пожалуй, единственная экзистенциальная защита громадных человеческих масс. Которые задешево ее не отдадут.
Но вот о том, что женщины нуждаются в отдельной защите, я не догадывался. Вроде бы возможность ощущать себя красивыми у них есть, — стихотворений, воспевающих женщин, наверно, побольше, чем стихов — хороших, — воспевающих родину, но, во-первых, одно дело декларации и декорации, а другое — суровые будни. Во-вторых же, а, может быть и в-главных, женщина почти всегда, если не всегда, воспевается как предмет мужского поклонения и благодарности, но не как самостоятельный субъект. Однако сам я никогда об этом не задумывался, поскольку моей собственной шкуры это не касалось, а женщины, с которыми меня близко сводила судьба, были вполне довольны своей женской участью. Одна моя подруга говорила, что быть мужчиной слишком ответственно, другая со смехом признавалась, что женщины присваивают заслуги своих мужчин и гордятся ими как собственными, так что и мои женские образы вырастали из подобного личного опыта. Мне не раз говорили, что я идеализирую женщин, но что делать, если я и впрямь ощущаю их созданиями более чувствительными и бескорыстными, а потому и более нуждающимися в защите, чем мужчины.
Героиню повести «В родном углу», мучительно любящую отца, истязающего ее нравоучениями, я писал с любовью и состраданием. Героине «Свидания с Квазимодо» я отдал собственные размышления о власти красоты, но вот мужчиной я ее сделать не мог, потому что мужчин вопрос, красивы они или нет, волнует гораздо меньше — им почти всегда удается компенсировать свою некрасивость социальными заслугами. А вот мать героини, несмотря на все заслуги, все равно остается униженной. И моя «Бессмертная Валька», современная «душечка», растрачивает океаны своей любви и нежности опять-таки на мужчин, как будто для женщины нет иного поприща.
В общем, видимо, и меня можно при желании обвинить к сексизме: я действительно не ощущаю женщин равными себе; мне кажется, что они лучше. Поэтому с нетерпением жду книги, в которой бы женщине приходилось уворачиваться от мужского шовинизма. Это для меня будет воистину новым словом, поскольку речь будет идти, как понимаю, об интеллигентной среде, а не о доярках и трактористах или о начальниках, которые от трактористов ушли не очень далеко, если вообще ушли.
Черникова – Мелихову
20 июля 2018 года, Химки
Многозаботливый друг мой!
Вы решили отделаться обзором идей, выраженных некогда Вами же в других сочинениях, и стоит лишь пройти по ссылке, и вся мудрость откроется мне вместе с путями ее обретения. О, запасливый и ленивый мастер слова и мысли! Мой внутренний Ахтакыч (который однажды взвивается под потолок и громогласно заявляет «Ах, так?») решил ответить той же любезностью. Но сначала о соотношении личной тонкости, высоты, мощи таланта и национальной привязки. Все евреи шахматисты.
Вы говорите, что «…национальная принадлежность, вера в национальные сказки, пожалуй, единственная экзистенциальная защита громадных человеческих масс. Которые задешево ее не отдадут». Я с Вами согласна («не отдадут»), но с уточнением понятия «сказки». Вы имеете в виду и фольклор, и свод сочинений, принимаемых за научную историю, и все иные поглаживания каноническими текстами по объединенной голове суперсущества, жаждущего принадлежности? Видимо, так. Мифология может сплотить кого угодно и вокруг чего угодно, она могущественна. И теперь, когда примерно ясен механизм закрепления идей в голове (нейронные цепочки), отмирает вера в аргументы. Должна отмереть надежда на рациональное рассуждение, якобы способное переменить точку зрения. Факты тоже ни о чем не говорят. Они ещё немощнее, чем аргументы. Миф можно перебить только другим мифом, и степень его близости к реальности не имеет значения ни для коллективного сознания, ни для индивидуального.
Я на распутье: поговорить ли о моём ощущении русскости, о моём ли понимании русского еврейства и вообще еврейскости – или сразу прыгнуть в женскость, нуждающуюся в защите (от распавшейся мужескости, по инерции питающейся сказками о первосортности мужчины, которого она пусть «да убоится»). Один мой роман, считай, сатирический, Вы уже читали: «Золотая ослица» есть бунт против основных мужеско-женских стереотипов. Бунт яростный, безнадёжный, а по возвратам сюжетов в судьбу автора – исключительно кровопролитный.
Разбежались глазоньки. И того хочется, и другого. А можно я сделаю, как Вы? По небольшой цитатке из давно написанного и многократно опубликованного.
Книгу «Русская женщина в городе» я задумала давно, регулярно что-то пишу в неё и недавно поняла, что хоть двадцать пять лет пиши, хоть сто, но мой заголовок понимают неправильно по первому же звуку. Крошечный набросок пятилетней давности:
О русскости городской женщины как о полезном ресурсе нигде не говорят, поскольку не видят темы. О потенциале сложной системы русская женщина в городе зачастую не подозревает и сама женщина. У мужчин, практикующих интеллектом, подобное словосочетание – уверена – даже не мелькает. Бритвы Оккама не туплю, тема не на пустом месте. Я, что заметно, мыслю, – ergo… И субъект – я: русская женщина в городе. Значит, есть о-ком-о-чём.
Твёрд и несокрушим забор о четырех высоких стенах: с одной стороны, русская женщина есть мускулистая пожарная из некрасовского родео, с другой – интеллигентской – она там, где коржавинские кони всё скачут и скачут; с третьей – в большом городе, как известно, живут одни тридцатилетние читательницы космо, у которых городская идентичность давно перебила национальную, любовь преобразована в отношения, а эти последние, как и положено Барби, никогда не ведут к браку, поскольку с экономической точки зрения брак невыгоден магазинам, потому что семейные покупают меньше и осторожнее, а этого нельзя допустить. С четвёртой стороны – лязгают зубами такие капканы, как: конфессионально-догматический, гендерный и пр. Мне проще: ни в одном из сообществ не замеченная, могу свободно бросить поводья.
«Если я буду на Марсе, можно молиться нашему Богу?» – спрашивает девочка бабушку, выходя из церкви.
Я давно не езжу в метро стоя. Когда понаехавшие мужчины принялись уступать место в метро понаостававшимся женщинам, ни статейки в СМИ, ни постика в бложике каком-нить я не нашла.
Лет семь назад вставали только темноволосые, с раскосыми очами. Года два как вдруг завставали бледнолицые славяноподобные. На днях дюжина разновозрастных москвичек, в приватной обстановке, заметили мне, что мест для сидения в вагонах им тоже стало больше. Они сказали это почти шёпотом, поскольку как такое скажешь. Кто ж поверит. В такие же прятки играют, например, многодетные женщины, когда участвуют в разговоре, откуда дети берутся. Только расслабив их до доверия, можно получить ответы да, этот ребёнок выбрал меня и он сам уговорил нас его родить.
Защищать культурновиноватых (то есть иных, других, заморских) у московской пишущей братии не принято. Все в белом. Но как практически простить другому его инакость? За что ухватиться в самом себе? Не даёт ответа.
Темпераментно. Чего я хотела тогда! Сейчас я пишу о русской женщине в городе по-другому. Спокойнее, да и вообще я поумерила брыкливость. Более того, хочу найти другой стиль. (Это возможно?)
Вторая цитата много старше первой. Называется «Сказка о русском народе» и расположена внутри романа «Вишнёвый луч».
СКАЗКА О РУССКОМ НАРОДЕ
Жил-был Бог. И всё было хорошо. Была Библия: Закон и Благодать.
После Творения Он дал Закон одному избранному народу, а потом Благодать – другому избранному народу. И всё было понятно.
Потом была история человечества.
Народ Закона ввиду своей малочисленности постоянно боялся вымереть, поэтому окаменел и стал вечным.
Народ Благодати ничего не боялся, поэтому не окаменел. Он был много моложе, очень живой и тёплый, мягкий, любознательный: всё пробовал, как ребёнок, и собирал окрестные земли, отчего накопились у него разнообразные диковинные традиции. Например, любовь.
Остальные народы как могли терпели два избранных народа и время от времени принимали то Закон от первого, то Благодать от второго. От этих приёмов и примыканий история полнилась культурой.
Потом сама культура переполнилась и родила многочисленные цивилизации. Эти последние обычно не верили в Того, кто всё это сделал, и пахали землю, всё больше и больше земель, полагая, что жизнь – это наслаждение, и в этом её смысл.
Долго удивлялся Бог. Наслаждение землян было так ничтожно по сравнению с тем, что было Им предуготовано в самом начале, когда было Слово. Люди самодеятельно наслаждались буйно, убивали Бога и учили этому детей.
Бог знал, что непрерывное наслаждение опасно для новорождённых людей, поскольку тела от него уплотняются, и души в них уже не помещаются, почему и вышла некрасивая картина: тела сами по себе, а души где-то рядом мельтешат и молят о спасении.
И тогда Бог, всё ещё любя людей, положил на Землю очень большой охранительный Крест. Из космоса его хорошо видно: поперечина – Уральские горы.
Весь народ Благодати почувствовал, что ему придётся очень долго беречь ту часть Земли, на которую Бог положил Свой Крест, чтобы сохранить сотворённую Им жизнь, и сушу, и твердь.
Народ Благодати был доверчив: он принял Крест и спросил у других, не возражают ли они, что Крест полежит на его земле, пока Богу это угодно.
И тогда другие народы решительно разделились. Одни сказали, что согласны, дескать, храните свой Крест сколько надо. Другие сказали, что категорически против, поскольку ещё неизвестно, когда Бог заберёт свой Крест и вообще неплохо бы доказать, что Он есть и что мир тварен. А то народ Благодати возомнит о себе и скажет. А Слово материально.
Мудрый народ Закона был единственный, кто не вмешивался в глупые споры: народ Закона лучше всех знал, что всё будет точно по Слову Божию. Старейшины мудрого народа решили помочь народу Благодати выдержать испытание.
Они послали в самую гущу народа Благодати опытных жрецов и две идеи. Первая идея была такова: хранить будем вместе, без нас не обойдётесь. Вторая идея: молчите, а будете болтать про свою избранность – оклевещем. А слово материально.
Народ Благодати не понял предупреждения, поскольку был действительно очень доверчив и не боялся ничего, даже окаменения. Наоборот, он всем рассказал, что Бог приходил, Крест положил и велел беречь.
И тогда нестерпимая человеческая зависть родилась во многих сердцах: почему это именно к вам приходил Бог? Когда это было? У вас и холодно, и пусто, и сами вы какие-то нецивилизованные! Несправедливо получается.
Страдая душевной болью, завистники упросили жрецов из народа Закона: сделайте что-нибудь, чтобы мы народу Благодати не завидовали, а то мы при нём наслаждаться не можем!
И тогда проверенные жрецы вспомнили самое ужасное, что было в истории первого избранного народа, и переписали постыдные сюжеты на счёт второго избранного народа, и прежде всего рабство.
Они заявили всему миру: народ Благодати – рабы. Пусть у них вымрут все, кто помнит рабство.
От обвинений в рабстве народ Благодати так удивился, что многие тут же умерли в великой печали. Народ Закона окаменел ещё больше, поскольку всё произошло мгновенно. Слово материально.
Страшная смута в умах и сердцах охватила всех на свете.
Задрожал Урал, поднялся Крест, и воды Океана поднялись, и вся Земля сдвинулась, поскольку всегда так и бывает, когда люди не слышат Бога.
Безумно перепугались все народы Земли без исключения. «Что теперь будет? Жрецы! Прекратите выдумывать, а то вообще всех смоет! Где же ваш Бог?».
А Бог смотрел на людей и крепко держал над холодной пустыней свой Крест и подумывал о Втором Сотворении Мира.
В ожидании Его решения уцелевший народ Благодати выметал мусор, оставшийся от последней глобальной цивилизации.
И только потом стало совсем хорошо.
Вот такая смешная была я в начале XXI века.
Дорогой А. М.!
Ввиду отсутствия между нами принципиальных разногласий по национальному вопросу можно ли попросить Вас сосредоточиться – ненадолго – на женском? Мне тут недавно один милый друг вылепил: «В тебе нет ни грамма женской мудрости!» Я тут же согласилась: нет и не было. И не предвидится. А говоря, подумала, что женской мудростью обычно называют разновидность персонализированной копрофилии. А ещё подумала, что мне вполне хватает мужской мудрости. А ещё подумала, что с удовольствием встретилась бы с автором упоительно удобного и лукавого выражения где-нибудь в хорошо освещённом месте с целью поговорить публично. Поклявшись, что и пальцем его не трону. Ни одного глазика не выцарапаю.
Мелихов – Черниковой
20 июля 2018, Петербург
Очень сильная притча, хорошо, что взяли из готового — отделка уж очень хороша. Я тоже предпочитаю делиться готовыми изделиями, ибо, импровизируя, легко сказать еще большую глупость, чем при тщательном обдумывании. Так что надеюсь, что и женский вопрос у Вас заранее обдуман и отделан. Что же до женской мудрости, то давняя подруга и даже платоническая любовь моей юности — умная, романтичная — отдала свою жизнь самовлюбленному павлину (я сделал из этого любовную историю «В долине блаженных») и как-то с грустью сказала о своей невестке, живущей с ее сыном-алкоголиком: «У нее нет женского ума». Не знаю, что она имела в виду, но мужского ума у ее невестки точно нет, иначе бы она бежала куда глаза глядят. Видимо, женской мудростью называется умение подлаживаться к мужчинам, что бы те ни вытворяли, или уж не знаю что. В общем, сосредоточусь на женском вопросе с величайшей готовностью.
Черникова – Мелихову
22 июля 2018, Москва
Прекрасно, дорогой А. М., что готовности сосредоточиться на женском вопросе исполнен мужчина, добровольно вошедший со мной в открытую переписку.
Мне хотелось поговорить о мужчинах и женском вопросе, но не всю жизнь хотелось, не с самого детского сада, ибо в те годы я любила, и вопросов у меня не было, а с первой измены.
Разделим вопрос на две удобьсказуемые части. Раз уж Вы инициатор нашего общего дела, начнём с меня.
Часть первая, эмоциональная; годится для любого глянцевого СМИ
В чём, собственно, дело? Если не перечислять обычные глупости про большую дозу даров духовности и прочего, данную Богом мужской части Его изделий, то что остаётся для доминирования, кроме глянцевитой выпуклости, стремящейся войти в клаустрофобогенное углубление – причем с неведомой ныне целью, ибо инстинкт продолжения рода у человека уже даже учёные поставили под вопрос, – что? Читала всё возможное, поверьте. Поэт всяческих губ В. Розанов. Поэт мужского идиотизма Блок. Все гении. Что ж такое…
Часть вторая, сакральная
Я стала писателем года в три. До сего дня ничто не затмило сияние книги. Пирамидион, украденный с верхушки пирамиды Хеопса, сиял облицовкой, как Вы помните, беломраморно, досылая царский сигнал до самого Сириуса, и фараон становился богом.
Моя любовь – книга, ныне украденная у человека цифровыми бандитами, – сияла мне в любой ночи, оправдывала всё, объясняла и спасала, досылая мой сигнал до источника моей любви. Я не оговорилась: мужчина изначально был синонимом книги и любви. Какое чудо – мужчина. Он сам есть книга. Я настойчиво писала, сидя под столом, эротический боевик.
В четырёхлетнем возрасте тема спасения, предваряющего свадьбу, казалась мне единственной верной нотой бытия. То есть надо его сначала спасти, а потом можно выходить замуж. Я не видела никакой путаницы ролей, поскольку душа беспола, и какая разница.
Начитанность вундеркинда – леопардовый плащ жреца: я знала, что недостижима ввиду сословной принадлежности книге.
В 2018 году в предисловии к моему «Харону Советского Союза» написано, см.:
Я Елена Черникова, автор пяти романов, пяти учебников по журналистике, пяти вагонов публицистики, то есть обладаю уникальным природным даром, давшим громадное бумажное наследие, за каждую — sic — букву которого получен гонорар.
Издревле я повелась как писатель-подстольщик. Пишу, чтоб узнать, о чём я думаю. Первый кабинет, под столом полированным, рукотворился из квадратных диванных подушек, затянутых в красно-чёрный жаккард.
Хорошо жилось в моём трёхстенном самострое. Приняв порцию сказок откровенного содержания — в дежурное меню ребёнка входили «Спящая красавица», «Красная Шапочка» и «Золушка» — пишешь эротическую прозу в укрытии, априори любя мужчину. В трёхлетнем возрасте свежая, первоначальная, чистая любовь к вовочке, затем мишеньке прохватывает, помню, от затылка до пят, от суставов до Луны — с неповторимой лёгкостью: карандаш, тетрадка, одна мысль — и звенит космос у тебя весь под столом, сгущается солнечная пыль, обтягивая растущие органы трёхлетнего писателя золотыми фасциями.
На втором курсе Литературного института разными способами выяснилось, что любовно-буйно-праздничное разлучение души с телом, по фасону синусоиды на приборах измерения совпадающее с эпилептическим приступом, называется оргазм, считается лакомым куском свободы, и он бессмыслен для зачатия, посему запрещён традицией. Смешные, подумала я сочувственно: он же для Бога. Форма молитвенной благодарности. При сочинительстве подстольной прозы он мгновенен, ибо сопутствует выходу буквы, я же помню с детства, с из-под стола. Странные взрослые: сложно ищут свою хилую агонию философскими путями, включая механические, социально-политические, химические, да ещё торгуются, хотя можно мигом устроиться и божественно, и с изяществом выгоды: влюбиться в вовочку-мишеньку из средней группы, забраться дома под полированный стол, обнести каморку тремя подушками, театрально распахнув четвёртую стену, и ежедневно переписывать возлюбленного в прозе; одна мысль о нём — и дрожат в гравитационно-волновом полёте семь тел человека, и душа становится телом, а тело душой, гармония живёт в буквах, а буквы соединяют всё, и что тут непонятного, если повсюду есть роскошь — любовь и буквы.
***
Мой пирамидион – книга. Её больше нет, умыкнута моя межпланетная станция-передатчик – блистающее навершие Хеопса – слямзили её черные ангелы рынка земного.
Моя пирамида – мужчина, космический корабль, фараон, и его тоже больше нет, поскольку в тех сакральных сферах, где ему надлежит быть, он не водится. Не долетает. А если долетает, у него потом то грыжа, то камни. Уровень собственного земного таланта и то не выдерживает. А мне нужен был жреческий уровень. Земные таланты тут – в изобилии.
Претенденты на субжречество стояли, как правило, в очереди. Я была чрезвычайно красива и сексапильна, поэтому они даже не успевали сообразить, за чем именно встали в очередь. У меня ведь ещё и голос ангельский. Я им долго зарабатывала деньги в прямом эфире радио.
Вытерпеть предложенную социумом арифметику, со всей шелухой земных терзаний и взаимного перетягивания сонных артерий – а ведь было время, когда я, наслушавшись психоаналитиков, действительно поверила, что можно изменить отношение к чему-то, – нет у меня такого чувства юмора. Они все предлагают один совет колоссальной силы: раз уж, как всем известно, ничего нельзя изменить в событиях, надо менять своё отношение. И будет вам счастье.
Прожив длинный ряд мужских судеб, а все поголовно были гении, я стою между зеркалами, уносящими друг в друга две ритмично уменьшающиеся бесконечности. Вспоминаю фразу моего второго мужа. Когда мы с ним были ещё на «вы», летом 1984, он сказал: «Елена Вячеславовна, в этой стране на вас нет мужчины». Крупный сноб, сын дипломата, золотая молодёжь, первым браком он был женат – представьте – на внучке Молотова. Вскоре мы поженились, и я забыла историческую фразу. Перед свадьбой мне позвонила его мать, жена генерал-лейтенанта дипслужбы, прожившая одну большую интересную судьбу, и почему-то сказала: «Леночка, запомните: никогда не надо спасать мужчину!» Абсолютно на ровном месте. Она ведь не читала мне сказок в детстве. Тему спасения надыбала я сама лично. Всякие спящие красавицы были мной примерены как своё дело, моё. Принцем моего сознания была я, фирменный спасатель жреческого сословия мужчин. Но свекровь, царство ей и сыну её небесное, предупредила меня в 1984 году открытым текстом. Я не расслышала ни тогда, ни потом, и сегодня я понимаю причину моей глухости.
Кстати, в тупую заздравную эволюцию с её проблемой выживания вида и популяции, в генетическую охоту за сильными-красивыми – я не только не верю, когда речь о людях, но и знаю, что эти земные задачи были решены сразу. Человек не воевал с природой, накапливая наследственные признаки для естественного отбора. Никакая обезьяна в человека не превращалась. (Дарвина я читала всего. Полное собрание.) Человек – не лосось. Идея другая.
И что мне скажете Вы в ответ на то, что я написала словами и междусловьями?
Мелихов – Черниковой
23 июля 2018, Петербург
Ужасно интересно. Хочу еще. Я тоже не верю в хоть сколько-нибудь заметную биологическую пользу любви, мне кажется, она побочная сестра религии, стремления психики освободиться от власти материи, хотя высказать это от собственного имени я не решился — отдал Юле из «Свидания с Квазимодо». Чем и хороша литература для закрытого человека — можно и высказаться без оглядки, и отпереться в случает чего. Но Вы, похоже, не страшитесь высказываться без оглядки и от собственного имени. Так что жду и предвкушаю.
Черникова – Мелихову
23-24 июля 2018, Москва
Ввиду любого 24 июля – хочу не хочу – я говорю об отце. На памятнике указано, что 25 июля, но точно никто не знает, кроме его убийцы.
Мне внушили, что он меня не хотел. Вроде как мама сказала ему, что предохраняется, а на четвёртом месяце было поздно абортировать.
Открываем Ваш «Роман с простатитом». И что видим:
«Уже мое рождение было бунтом против материи: я был зачат сквозь два презерватива.
Плод бессеменного зачатия, почему же я не остался пророком – провозглашать истиной то, что нравится, а не стелиться жалким ученым червем перед тем, что есть на самом деле? Собаки знают: каждый носит с собой свою атмосферу. Космонавтам известно еще непреложное: если не заковать ее в скафандр, она будет тут же высосана и развеяна мировым вакуумом… Но самое главное – каждый носит с собой целый мир, который можно создать и удержать только усилием собственной души».
Самое время впасть в ересь предзаданности всего, в том числе писательского предназначения. Вы, там же:
«А что, собственно, самое паскудное в обнажении наших тайных устройств? Да наша прозрачность (до кишок), познаваемость, уничтожение тайны».
Тайна смерти, например, моего отца, самого восхитительного мужчины на свете, она же, видимо, и тайна его жизни – так и осталась вне компетенции людской, за пределом тотальной прозрачности мира. Кто-то знает. Ну, его убийца точно знает, как ухитрился выпить с ним по сто граммов красного, зайти со спины и ударить так, что дважды проломил череп – до переносицы. Затем заботливо надеть пакет на пробитую голову и завязать изолентой на шее, чтоб задохнулся. В свидетельстве о смерти две причины: пролом и асфиксия. С того июльского дня 1983 года прошло 35 лет. То же 24 июля – мой день ангела (святые Елена и Ольга в этот день совпадают) и день рожденья моей бабушки Оли, матери отца. Утром он подарил ей цветы, вечером его убили. Она потом уехала в Нальчик и ещё раз вышла замуж. В 82 года бабушка Оля была любима и красива.
Отец мой был умён, красив, талантлив и чрезвычайно осторожен. Как он дался убить себя в своей собственной квартире!
…Да, спасибо за «ужасно интересно». А что, собственно? Я говорю что-то такое, чего Вам прежде не говорили женщины? О союзе жрецов – не говорили? Ну как же так…
Мелихов – Черниковой
24 июля 2018, Петербург
Господи, какую кошмарную историю Вы рассказали!.. Даже и не знаю, как тут перейти к женскому вопросу.
Что мне на эту тему говорили женщины? Женщины, с которыми меня близко сводила судьба, не были сколько-нибудь существенно озабочены своей дискриминацией. Иногда досадовали, но другие огорчения занимали в их жизни гораздо большее место, и что всего сильнее их ранило, это, пожалуй, отвергнутая или даже обманутая любовь. Это вроде бы и сейчас главная причина женских самоубийств, но я давно оторвался от этой проблемы, а вот когда я на рубеже 90-х занимался психологической помощью людям, пытавшимся добровольно уйти из жизни, психиатресса в клинике скорой помощи говорила мне, что наших женщин бедность, служебные неудачи убить не могут, покуда они ощущают себя нужными своим близким. А вот если женщину увольняют с работы, а муж говорит: таких только дур и гонят!..
Я тогда-то и открыл, что убивают не просто несчастья, а некрасивые несчастья, сочетающие несчастье с унижением. Я понял, что если изобразить несчастье красивым, то человек наполовину спасен, и положил эту идею в основу своего метода: не преуменьшать, как мы это обычно делаем, а преувеличивать несчастье, изображать его чем-то уникальным и вместе с тем возвышенным, как у Шекспира. С тех-то пор я и стараюсь делать это в литературе — изображать мучительные будни высокой трагедией.
В одиночку, разумеется, в нашем деле никто не поможет. А тогда я старался связываться с самыми разными гуманитарными организациями, к которым можно было бы направить тех, за кого мне невольно приходилось брать какую-то ответственность. И, не помню как, я вышел на одну из первых тогда, еще экзотических феминистских организаций. Возглавляли ее, вроде бы очень немногочисленную, две образованные дамы, и для одной это было явно делом карьеры — она уже была известна на Западе, у нее я увидел первый лэптоп, сверкающие американские зубы и американские кроссовки с огромными языками. К мужчинам она относилась прекрасно, несколько раз побывала замужем и явно не отказывала себе в радостях любви, ежели подвернется подходящий партнер. Зато вторая ненавидела мужчин не по обязанности, а по зову сердца, она была всерьез убеждена, что мужчины никогда не грустят, что у них никогда не болит голова, что они не знают несчастной любви, а с ликующим ржанием вечно скачут по зеленым пастбищам бытия. Оставляя за собой униженных и оскорбленных женщин с незаконнорожденными младенцами на руках.
Когда я ей сообщил, что уровень самоубийств среди мужчин в несколько раз выше, чем среди женщин, она не задумываясь отбрила: «Безответственность». А когда я заметил, что женщины в несколько раз опережают мужчин по суицидальным попыткам, она лишь с ненавистью вздохнула: «И умереть не дадут…».
Но более всего она возненавидела меня после того, как я привел статистические данные о том, что женщины чаще кончают с собой там, где они более свободны: свобода влечет за собой и ответственность за свой выбор, а следовательно, и за неудачи (в «Горбатых атлантах» я и назвал глубинной причиной самоубийств свободу: свобода это рак). В двадцатые годы нарком Семашко вполне открыто заявлял, что рост самоубийств среди женщин свидетельствует об их возросшей социальной активности, — эти слова так ее возмутили, что она начала меня именовать товарищем Семашко: «А что скажет наш товарищ Семашко?»
Однако мне чудилась за этой ненавистью такая неизгладимая трагедия, что на все ее укусы я старался реагировать с мягкостью работника похоронного бюро и однажды сумел-таки растопить ее ледяную оборону: она вдруг с горечью рассказала, что она числилась на курсе в самых сильных, а в аспирантуру на ее место взяли парня. «Я понимаю, как это обидно, — я постарался выразить самое мучительное сострадание, — меня тоже не взяли в закрытый институт из-за пятого пункта, хотя я стоял первым в списке, я понимаю, что это такое!..»
«Как вы можете сравнивать!» — она снова замкнулась в ледяном скафандре, и я так и не узнал, какую я допустил оплошность.
Я говорю это безо всякой иронии: боль для меня всегда права. Но что за неисцелимую рану она носила в своем сердце, я понять по-видимому не в силах, ибо мои собственные обиды я рано или поздно забываю.
Видимо, я существо слишком ординарное, как и те женщины, с которыми я был близок, — они тоже поплачут-поплачут, а потом снова начинают улыбаться. Боль мира несут в себе натуры, наделенные особой чувствительностью. Именно они становятся борцами за обновление мира, поскольку остальные предпочитают не обновлять мир, а к нему приспосабливаться. Что им в конце концов обычно и удается.
Вы же явно наделены обостренной чувствительностью и нелегкой судьбой, — может быть, Вы мне подскажете, что я сделал не так? И как я должен был себя вести?
Черникова – Мелихову
25 июля 2018, Москва
Вы мне уже подсказали, что именно Вы сделали не так, когда мучительно посострадали женщине, носившей ледяной скафандр и ненавидевшей мужчин по зову сердца. Вероятно, её реплика «Как вы можете сравнивать!» является ключом. Беда её была несравненной. Для неё – истинно шекспировской. А тут Вы с каким-то нелепым пятым, номерным, как трамвай, пунктом. Будто кроме закрытых институтов у нас нет открытых либо полуоткрытых и вообще: как Вы можете! Вы не можете. Неразвитость эмпатии сделала упомянутую Вами даму ледяной статуей, а Ваша реплика про пятый пункт, внешне панибратская, подсадила статую на пьедестал. И Вы уже никак больше не должны были себя вести. Дело сделано, все счастливы. Прекрасное страдание получило признание всех участников банкета. А исходный товарищ Семашко со своей гениальной репликой был абсолютно прав: социальная активность – лучший путь в петлю.
Надо сказать, Вы великий доктор. Одно лишь чтение Ваших писем действует терапевтически, а уж ответить Вам текстом любой длины и распоясанности – зная, что у меня точно есть читатель, он гарантирован, ответствен и не подведёт и даже похвалит за что-нибудь, – это счастье.
Вернёмся, товарищ Семашко, к изображённой Вами даме-мужененавистнице. Где будем искать шекспирность? Не исключаю, что парень, которого взяли на вожделенное место аспирантом, изначально нравился ей как мужчина. Пытаюсь моделировать её беду: она его любит со школы и даже признаётся ему первая, но он её не любит, вообще ему нравится её соседка, а до кучи он в конце института женится на её лучшей подруге, они вместе – он и подруга – приглашают её на свадьбу свидетелем; coda симфонии: он идёт в аспирантуру в победительном сиянии весь.
Что я сделала на её месте? Выждала лет десять или двадцать, пока у них подрастут дети, потом соблазнила его, покрутила с годик-полтора, попутно войдя в тесную профессиональную дружбу, а потом на семейном празднике, выйдя на кухню покурить, рассказала его жене, то бишь своей бывшей лучшей подруге, как мы провели с её мужем полтора года, где и сколько раз. Их ослепительный брак ослепительно треснул по всем швам, поскольку она могла бы простить мужу соседку, но я – это чересчур. Ведь она так сильно сработала: и замуж вышла за мою первую и безответную любовь, и на свадьбу позвала свидетелем, и теперь она и вовсе жена депутата, а какие у них славные дети! А я мало того что не оценила высоты её полёта, так и роман обо всём этом написала. Нет, хуже: одну главу в большом романе. Если бы весь роман был о ней, о бывшей подруге, о том, какая она стерва! Ан нет: полстраницы о том, как у неё в школьные годы нечистые чулки морщились и подмышки пахли гнилым луком.
Засим закрываем женский вопрос, поскольку его и не было, а были простые человеческие грехи вроде зависти, гнева, уныния и прочего, а что выражались люди как умели – он! она! – это вопрос чисто стилистический. Я Вас поняла.
Если позволите, на минуту вернёмся к убийству, тридцатипятилетие которого я сегодня отмечаю. За все эти годы я ни разу не испытала ни единой эмоции по отношению к убийце моего отца. Словно убийцы нет. Сейчас-то его и вправду нет, умер, окружённый чадами и домочадцами. Ничего кроме любопытства – кто это сделал? – я не испытала ни разу. Однажды, когда мне стало ясно кто, я выпила бутылку водки, явилась к убийце домой и спросила при двух свидетелях (его жена и внучка), как он себя чувствует. Он стал говорить, что он ничего такого не делал. Ну, говорю, и ладно. Всего доброго. И ушла. Схема та же, что с неверной подругой, которая вышла замуж (это бы ладно, пустяки), но пригласила свидетелем на свадьбу, а он, аспирант и будущий депутат, подписался под приглашением. Солидаризировался с будущей супругой. Я-то уже вышла замуж за первого мужа и мне было уже плевать, свидетель я у них на базаре или так, закуска под коньячок. Но тут и вспыхивает удивление. Самое страшное – удивление типа ребяты, да как вам такое в голову пришло! Бога не боитесь? Случайное зло вроде оплошности – понимаю и ещё пойму не раз. Но намеренное, демонстративное, повелительное зло – ну и ну. Я опасаюсь себя, когда слышу в своей голове тихое ну и ну: следом просыпается везувий.
Расскажите мне, если таковые были у Вас, истории про ну и ну.
Кстати, психиатресса в клинике скорой помощи, которая говорила Вам, что «наших женщин бедность, служебные неудачи убить не могут, покуда они ощущают себя нужными своим близким», была в целом права. Для блеска следует уточнить понятие о близких. Кто такие? Дети? Муж? Сёстры-братья? Растеряв почти всех родичей, я сейчас вербую новых близких – из некровных, благо я очаровательна и гостеприимна. Мне нужны близкие как воздух. Я умею останавливать припадки душевной боли у себя и у других, я знаю, как снять приступ. Я не гарантирую пролонгированного эффекта, это было бы шарлатанством, но скорая помощь из меня хоть куда. В своё время та самая подруга, лучшая, ну которая вышла за мою первую любовь, стала моим случайным тренажёром в деле грамотного, эффективного изъявления сострадания: у неё в автокатастрофе погибли родители – и надо же! – тоже 19 октября, только моя мать умерла в 1972, а её родители погибли ровно через два года, в 1974, и мы с нею навек сплотились вокруг «нашего 19 октября», потому что когда она кричала (ей вернули часы её отца, не вытерев), я её усмиряла и у меня получилось. Ну а потом она вышла замуж за моего недоступного бога и пригласила меня свидетелем.
Как Вам версия, товарищ Семашко? Из-за одной лишь аспирантуры Ваша былая коллега ни в коем случае не прониклась бы такой ненавистью ко всему роду мужскому, даже если бы она маниакально любила науку и с пелёнок стремилась бы именно в аспирантуру. Не в академию, а в аспирантуру. Странная страсть к промежуточным ступеням? Судя по месту вашей с ней встречи науку она бросила. Значит, она в принципе могла бросить науку и не перевернуться при этом в гробу собственных надежд. Хорошо, что аспирантом взяли парня. Значит, права, скорее всего, я: она его любила, а он – и так далее.
Мелихов – Черниковой
25 июля 2018, Петербург
Читаю Вас и снова убеждаюсь, что не только моя или ваша, но и жизнь вообще складывается скорее по Шекспиру, чем по Чехову. Мне тоже пришлось видеть и великую любовь, и самопожертвование, и самоубийство, и конфликт гения и толпы, — даже и не знаю, какой Шекспир меня обошел. Правда, не в одноразовом исполнении, а в растянутом на целые годы. Поэтому при переносе в прозу это требует сюжетной концентрации — о многом я и рассказал в своих сочинениях, которые не так уж и сочинены. Так что из этих сюжетов тянет на «вопрос», то есть на проблему, которая может быть снята законодательными средствами? Проблема наркомании из «Краденого солнца»? Нет. Проблема духа, униженного плотью, из «Романа с простатитом»? Нет. Проблема ментальных инвалидов из «Долины блаженных»? Тоже нет, она может быть разве что смягчена социальными средствами. Еврейского вопроса как вопроса государственного сейчас тоже нет, но ментальные и ценностные различия никуда не делись, — и так далее.
Так существует ли в этом смысле женский вопрос? Может ли государство как-то уменьшить количество обид и унижений, сопровождающих жизнь женщин, или они главным образом порождаются человеческой природой?
Черникова – Мелихову
25 июля 2018, Москва
Сегодня ночью мой муж уезжает в Петербург на поэтический фестиваль. За ним охотится одна литераторка, умная-красивая-талантливая. Так что один женский вопрос у меня на сегодня есть: достанет она его на фестивале или нет? Других женских вопросов нет.
Что до законодательных ответов, то всё давно отвечено: равны – и всё тут. Я вот голосую каждый раз, очень люблю ходить на выборы. На стенах глянцевые плакаты с биографиями избранников. Изумительное чтение. Правда. Никогда не пропускаю, мысленно кланяясь в ноги суфражисткам и прочим энергичным гражданкам США, которые однажды устроили в Вашингтоне перед Белым домом костёр из подвязок, лифчиков и других элементов одежды, закабаляющих женщину до приличного и красивого – в глазах мужчины – состояния.
Но если серьёзно, то мне сегодня чуть-чуть грустно, поскольку муж уезжает, а люди есть люди, все хотят всего – и полагают, что могут и потребовать. А если мне развалят и эту жизнь с мужчиной, созданную из грёз и праха, то мне уже будет не подняться. Я и так ветеран травмопункта, ресурс исчерпан. Здесь для убедительности звучит Третья симфония Брамса, третья часть:
Мелихов – Черниковой
25 июля 2018, Петербург
Не смею продолжать. Пожелаю только мудрости и удачи, ибо она в конечном счете определяет все.
Черникова – Мелихову
25 июля 2018, Москва
Да разве ж так можно! Мы ещё не прояснили вопрос о существовании Бога (цитата из Белинского), а Вы уже хотите обедать (цитата из Белинского)! Зачем желать мне мудрости? Вы бы ещё женской мудрости пожелали…
Мелихов – Черниковой
25 июля 2018, Петербург
Я понял, что называют женской мудростью: притворяться, что уступаешь, и делать все по-своему, быть шеей, которая вертит головой. Такой мудрости я бы пожелал прежде всего себе. Но я только учусь.
Окончание следует
Случайно пробегал мимо, но прочитал всю переписку.