Теория Большого Взрыва и её последствия для литературной эволюции. Полемика по следам последних выпусков «Легкой кавалерии»

Дмитрий Бавильский — прозаик, критик, эссеист. Родился в Челябинске, живет в Челябинске и Москве. Автор нескольких книг прозы и многочисленных статей об искусстве. Лауреат Премии Андрея Белого и дважды лауреат премии «Нового мира». С 2014 по сентябрь 2017 работал редактором трех отделов («Музеи», «Реставрация», «Книги») в ежемесячной газете «The Art Newspaper Russia». Редактор раздела «Библиотечка эгоиста» литературно-критического и общественно-философского сетевого журнала «Топос» (2001—2012). В 2010 — 2016 годах вел отдел прозы в сетевом журнале «Окно». Член редакционного совета журналов «Урал» и «Новый берег». Проза переведена на многие языки мира. 


Теория Большого Взрыва и её последствия для литературной эволюции

Полемика по следам последних выпусков «Легкой кавалерии»

 

Когда говорят о том, что коммерческое чтиво тоже может быть «высокой литературой», вспоминают обычно «Преступление и наказание».

Детектив? Детектив.

Популярностью пользовался?

Ещё какой — раз до сих пор аж в школьной программе.

Проблема лишь в том, что такая точка зрения лишена историко-культурной корректности: литература во времена Достоевского существовала и сейчас существует в разных агрегатных состояниях.

Скажем, раньше (не то что теперь) она могла себе позволить стремление к универсальности.

Ну то есть к всеохватности, когда роман заключает в себе «целый мир».

Или же, хотя бы, претензию к такому объятью, вместо нынешней детализации и углубления отдельных тем, взятых наособицу («роман воспитания», «роман карьеры», «производственный роман», «иронический детектив» и так до бесконечности)…

Раньше-то эпос был явно шире любых жанровых обозначений.

И, если вернуться к «Преступлению и наказанию», дело, во-первых, в мировоззренческой цельности эпохи Достоевского, где если ты «почвенник» или «государственник», то уж точно глыба из «крови и почвы», «бури и натиска», а не вот это вот современное «колебание вслед за линией партии», короткими перебежками.

Недавно читал замечательную книгу Анджея Валицкого «В кругу консервативной утопии» («НЛО», 2019), поляка, написавшего наиболее полную и последовательную историю российского славянофильства.

И, несмотря на свои ярко выраженные либеральные устремления, постоянно поражался тонкости и точности замечаний, например, Хомякова и Ивана Киреевского, Чаадаева или Константина Аксакова.

Обаяние и сила ума, стремящихся объяснить строение мира с помощью универсальной отмычки, разумеется, увлекает — но ровно до тех времён, пока не пересядешь в карету мыслителей иной направленности, чтобы стать экзистенциалистом вместе с Кьеркегором или же диалектиком с Гегелем.

Однажды я уже писал, что современному человеку, заполненному избытком доступной информации, невозможно оставаться в рамках одной идеологической (философской, эстетической) доктрины.

Даже и пытаться не следует.

Хотя бы из-за синтетичности главных медиумов эпохи и особенностей ее структуры, которая ещё не отошла от комбинаторики постмодерна, жонглировавшего готовыми информационными блоками.

Просто есть «бедные времена» с минимальным набором медиумов, тем и культурных соблазнов, из-за чего культуре и искусству можно расти вглубь, а есть такие, как наша, — когда, с одной стороны, видно, вроде бы, во все стороны света и любой текст доступен, руку только протяни, но, с другой, хочется прожить не одну, а сразу несколько параллельных жизней, раз уж выдалась такая возможность.

Для начала побывав славянофилом, затем экзистенциалистом и потом уже, ну, например, диалектиком. Или же материалистом.

Или интуитивистом, начитавшись Бергсона и Пруста.

Или же дзен-буддистом….

Поскольку, во-вторых, эпоха Достоевского лежит ближе к точке «большого взрыва» петровских реформ, из которого вся нынешняя российская цивилизация и расходится, а мы, соответственно, находимся от неё значительно дальше.

И потому продукты нашей эпохи складываются более специальными и нишевыми, менее универсальными и объёмными.

И это общая закономерность развития всего.

Наверняка в науке есть точное название процесса, описывающего становление материи (а в нашем случае, социальных институций и литературных жанров, так как процессы эти всегда параллельны и по одной схеме проходят), которая после большого взрыва самообразования начинает расходиться на детали специализации.

Ну то есть сначала из первородного хаоса нарождается вся монада, поначалу лишённая структуры, затем внутри неё прорезаются общие частности, которые, по мере взросления, становятся всё более и более чёткими, но и отдельными.

И вселенные проходят такой путь, и планеты, и материки, и самые разные сообщества, а также социальные формации, не говоря уже о каждом живом организме.

Эпос универсален, потом из него выплывают менее всеобъемлющие формы, вроде трагедий и комедий, чтобы, в свою очередь, породить ещё более дифференцированную линейку из романов, отдалённых от лирики, басни и каких-нибудь од.

Меняются не только задачи искусства, но и формы его.

Каждая из таких форм развивается по собственной траектории, эволюционируя в сторону всё более «крупных планов», то есть локальных концептов и решений с всё меньшей амплитудой возможностей для технического размаха.

Массовые сцены в живописи и в литературе становятся всё архаичнее, так как человеческий индивид эмансипировался наконец до такой степени, что вытеснил из собственной картины мира всё, что только можно, — от бога и до солнца, поместив себя в самый центр.

После модернистского романа, окончательно забравшегося персонажу «под кожу» и поселившегося в том числе и в бессознательном, мы всё чаще и чаще сталкиваемся с одинокими портретами.

Автопортретами.

А ещё ж есть реклама и маркетинг, предлагающие нам за идеал детализацию западного книжного рынка, где все новинки строго сегментированы и разобраны по полкам.

Чем дальше в лес — тем больше ниш и особенно заковыристых полок, поскольку изучение и описание мира не останавливается ни на минуту.

Стремление к универсальности, конечно, свойственно лучшим нашим художникам (и им тоже), но следует понимать, что по некоторым объективным причинам (роль и место искусства в актуальной реальности) такие мастера тоже ведь оказываются заперты в границах своей эпохи, накладывающей на их технологии чёткие ограничения, точно так же, как это было у писателей любых других эпох и мировоззрений.

И только классики существуют вне времени и любезны любой эпохе, поскольку универсальны и всеобъемлющи, но, несмотря на уверения маркетологов, сплошь и рядом торгующих «современной классикой», попадание в канон — прерогатива весьма отдалённого времени.

Достоевский написал не детектив и не «коммерческое чтиво», не иронический детектив и не роман идей, но универсальный шедевр на все времена.

С тех пор этих самых времён стало как собак нерезаных, а писателей, претендующих на вековечную славу, бесчисленное количество, всех не учтёшь и даже не запомнишь.

Сознание и восприятие постоянно эволюционируют; приплетать «Преступление и наказание» к разговорам о криминальном янгадалте как минимум методологически некорректно, а как максимум — ну, бесплодно, что ли.

Но я сейчас говорю даже не об этом процессе постоянной детализации и уточнения дефиниций, которых становится всё больше и больше: в конечном счёте, что мне Гекуба? Мне, с помощью и определением этой самой жанровой разницы вчера и сегодня, интересно определить дух нашего текущего момента, разительно отличающегося от того, что было раньше.

В позапрошлом выпуске «Лёгкой кавалерии», принципиально полемической критической рубрике журнала «Вопросы литературы» я предположил, что одной из черт переживаемого нами периода является доселе небывалая доступность текстов сразу же всех времён и народов, из-за чего конкуренция между авторами идёт не по синхронии, но по диахронии.

Доступность эта, впрочем, никуда не денется и для последующих поколений, выросших уже при царствии интернета как единственно возможной данности, а вот умения и представления, сформированные ещё в тотальном литературоцентризме, но сочетающиеся с новыми возможностями, — эксклюзив лишь нашей переходной эпохи.

И как-то странно манкировать такими неповторимыми сочетаниями обстоятельств и людей, тем более что актуальная словесность, как это бывает практически всегда, на 99% состоит из нефильтрованного белого шума, что отойдёт вместе с эпохой.

В другом выпуске «Лёгкой кавалерии» я призвал читать классиков, так как нет ничего современнее вечных ценностей — только они и способны противостоять валу пластмассы, ежедневно наступающей на наше бытие по всем буквально фронтам.

Поколенчески близкий мне Роман Сенчин, тоже участвующий в работе «Лёгкой кавалерии», эту мысль поддержал, а вот от более молодых коллег я дождался констатаций в консерватизме.

Так, Борис Кутенков в одном из своих регулярных обзоров литературной прессы на «Годе литературы» предположил, что тезисы моей колонки идеально совпадают с консервативным настроем «Воплей», ну а Сергей Морозов, с которым мы разговорились об этом в ФБ, дошел до того, что написал: «Толстой это 18 век почти, полный неадекват…»

Надеюсь, Сергей не будет против того, что я процитировал наш с ним публичный диалог, показавшийся мне достаточно симптоматичным и важным.

Дело даже не в том, что круче Толстого никто, за исключением, может быть, Достоевского, никто не пишет и писать не в состоянии, особенно теперь, когда универсальность не доступна по определению, а в том, что дух нашего времени как раз и связан с замедлениями и отступлениями в неусвоенный опыт прошлого.

Если, конечно, к этому духу времени относиться по-гегельянски диалектически, а не прямолинейно.

«Хорошо, когда опаздываешь, немного замедлить шаг», — написал якобы Андрей Синявский.

В «Кто, что я?» («НЛО», 2018), своей последней книге, Ирина Паперно убедительно показывает, что «в своих дневниках, письмах, воспоминаниях, трактатах» (во всём, что получило теперь дифференцирующий ярлык «нон-фикшн») Лев Толстой пользуется нормами и достижениями предыдущих эпох. В этом она, безусловно, следует наблюдениям Бориса Эйхенбаума, писавшего в «Молодом Толстом» о стиле его дневника, что «самые обороты речи и общий стиль — всё типично для философских построений XVIII века и может быть приписано скорее Карамзину, чем Толстому, человеку второй половины XIX века, за спиной которого стоят и Шеллинг, и Гегель, и Шопенгауэр, и наши романтики со Станкевичем во главе. Точно никакой связи с Толстого с предыдущим поколением нет — точно он решительно отворачивается от отцов и возвращается к дедам…»

Так что, отправляя Льва Николаевича в XVIII век, Сергей Морозов в чем-то справедлив.

Но не во всём, если вспомнить Пушкина с его устарелыми к тому времени Шекспиром и Ричардсоном, или того же Достоевского, начинавшего с переводов Бальзака.

Кажется неслучайным, что Вальтер Беньямин, стоявший у истоков определения модерности, искал её в Париже периода первых стеклянных пассажей и в творчестве Бодлера, к началу Второй мировой давным-давно переставшего быть новостью.

В недавней, максимально полной биографии Беньямина, вышедшей в издательском доме «Дело», американские исследователи его жизни и творчества обнаружили формообразующую роль «взгляда назад» и демонстративного обращения к опыту предшественников:

«В ”Неаполе“ не содержится дискурсивной сквозной аргументации. Вместо этого наблюдения и размышления подаются здесь сгустками мысли размером в абзац, вращающимися вокруг центральной идеи. Эти центральные идеи регулярно появляются на протяжении эссе, предлагая читателю отказываться от конструктов, основанных на линейном нарративе, ради созвездий литературных фигур и идей. В этом отношении Беньямин опирался на двух мастеров германского прозаического стиля — Георга Кристофа Лихтенберга (1742—1799) и Фридриха Ницше…»

Я не очень понимаю презумпции «современное значит лучшее», да с какого перепугу тексты, пережившие века, будут слабее новинок, начинающих отсчёт времени не от близости к моменту Большого взрыва, но от самих себя?

Где гарантия, что наши потомки будут пристрастны к этим модным книгам точно так же, как издательские лоббисты, навязывающие нам эти новинки в качестве безальтернативно модных?

Отрекаясь от устаревшего, «неадекватного Толстого», Сергей Морозов не хочет понимать, что Лев Николаевич уже давно отфильтрован цивилизацией, поместившей его в красный угол своего канона отнюдь не за красивые глаза.

Современность растёт из позавчерашних достижений, иначе продолжить традицию невозможно.

А вне традиции искусства не существует.

Современные кутюрье призывают людей носить то, что им идёт и подчёркивает их индивидуальность, вне оглядки на модные тренды.

Современность это то, что востребовано конкретным человеком вне привязки к новизне, — и этим актуальные тенденции в нынешней моде напоминают мне библиотечные возможности нашего времени, позволяющие дотянуться до любого текста из любой эпохи парой кликов.

Да, это не способствует «глубине проработки», зато создаёт ощущение захватывающего разнообразия, которым наши («посттравматические», как формулируют некоторые определители) времена отличаются от всех прочих.

Понимая суть своей эпохи, проще использовать её возможности, которые нужно оседлать, как волну, вместо того, чтоб городить на своём берегу искусственные замки из песка, намытого волной именно в эту конкретную минуту.

Ведь много и прочно из песка не построишь.

 

Спасибо за то, что читаете Текстуру! Приглашаем вас подписаться на нашу рассылку. Новые публикации, свежие новости, приглашения на мероприятия (в том числе закрытые), а также кое-что, о чем мы не говорим широкой публике, — только в рассылке портала Textura!

 

А это вы читали?

Leave a Comment