Донкихоты советского образа. О книге Романа Сенчина

Алексей Колобродов

Прозаик, литературный критик. Родился в Камышине, живёт в Саратове. Учился на историческом факультете Саратовского госуниверситета и в Литературном институте им. А. М. Горького. Автор книг «Алюминиевый Голливуд», «Культурный герой», «Здравые смыслы. Настоящая литература настоящего времени», «Вежливый герой. Путин, революции, литература» и др. Публиковался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Волга», «Дружба народов», «Октябрь», «Лиterraтура» и др. Лауреат премии Артёма Боровика (2009 г.), премии газеты «Литературная Россия» (2013 г.)


 

Донкихоты советского образа

 

(О книге: Роман Сенчин. Дождь в Париже. М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2018. — 416 с.)

 

«Дождь в Париже» – новая большая проза Романа Сенчина, в которой, на первый читательский взгляд, нет ничего принципиально нового.

Впрочем, для писательского портфолио Сенчина это если не комплимент, то утешительная констатация. Роман Валерьевич – хмурый бытописатель и традиционалист – продолжает двигаться привычным маршрутом в окружении давно знакомых персонажей. Как и во всех подобных компаниях, спаянных общими проблемами, трудами и пьянками, создаётся унифицированный стиль общения, транслируемый вовне. У Сенчина подобная статика компенсируется актуальностью темы – как правило, выбранной безошибочно, хотя и реализуемой с разным успехом. Равно как особенностями писательской манеры автора: он – скажу вещь неожиданную – писатель вполне увлекательный; технология вовлечения, магия взаимного понимания – в числе главных достоинств его прозы.

 

I.

Однако попробуем посмотреть глубже и даже заявить: «Дождь в Париже» – серьёзный прорыв как для самого Сенчина в плане строительства и оснащения крупных текстов, так и для современной русской литературы, где теснимый нон-фикшн и публицистикой худлит пребывает в заметном кризисе; сенчинский «Дождь» эту тенденцию, конечно, не отменяет, но оттеняет.

Географическая, а точнее, гравитационная инверсия, сообщающая роману глубину и объём: титульный Париж, куда, изрядно потратившись, прибывает на туристическую пятидневку 41-летний установщик стеклопакетов Андрей Топкин, становится отнюдь не праздником (тут ещё и погода), но мощным катализатором процесса «с отвращением прочесть жизнь свою», которая, безвылазная практически, случилась в городе Кызыле. В восьмидесятых, девяностых и далее, до 2014-го принципиального года, откуда стартует роман. Этому «чтению жизни с отвращением» Топкин и предаётся, когда пьёт, лежа в номере, либо короткими пробежками двигается по собственной, чрезвычайно редуцированной, экскурсионной программе, подолгу зависая в кафе и ресторанчиках. Вспоминает и рефлексирует. И отвлекается от этого занятия, кажется, единственный раз – на алкогольный уличный харрасмент. Безуспешный, естественно.

Столица республики Тува, центр Азии, заменяет и отменяет столицу Европы и культурного мира.

Нет, и раньше персонажи Сенчина любили устраивать себе «самосуд неожиданной зрелости», но это был приём из области писательской медицины, вскрытие характера. Рефлексия не рождала альтернативного нарратива. Сенчин соблюдал единство времени и места и не выстраивал из flash back`ов отдельной хронологической реальности. В «Дожде в Париже» – создал и обустроил.

 

II.

В свое время я назвал его «фирменных» персонажей «сенчинцами». По аналогии с «достоевцами» Эдуарда Лимонова, который остроумно утверждает, будто Фёдор Михайлович описал не русских, но изобрёл особую нацию, чем фатально обманул Запад. Позволю себе автоцитату из рецензии на другого автора: «…сенчинский герой – с его мучительными рефлексиями, семейными и служебными конфликтами, книгами, пьянством, блядством, музыкой, травмированной психикой в стадии полураспада личности¸ вызверившимся бытом, одолеваемый мелкими бесами и сатанеющими согражданами – размножился в повестях N, в иных географических и почти аналогичных хронологических обстоятельствах».

Личная история Топкина накладывается на историю территории последних тридцати лет, с её логистикой, экономикой, социальным и национальным вопросом. С конца 80-х Кызыл и окрестности последовательно, массово, потоками, покидают русские, «некоренные», друзья, родители, жены, семьи жён… Этот драматический симбиоз, частное на фоне общего, придаёт личности героя неожиданное измерение, масштабирует эту личность, поначалу кажущуюся ничем не примечательной. Годную лишь для общих воспоминаний и злорадства/сочувствия относительно топкинских жизненных обстоятельств – тут всё зависит от настроя читателя. Пока последний не обнаруживает, что этот Топкин, человек ни-о-чём и без особых свойств, уверенно покидает ряды классических «сенчинцев». Вяловатых, траченных жизнью ребят сорок плюс-минус (теперь уже только плюс), терпящих в борьбе с ней неизменное поражение.

Потому что Топкин… нет, не выигрывает – он определяется, а это важнее. Он остаётся в родном городе (то есть даже не родном, своём – Андрея, сына офицера, привезли в Кызыл в четырёхлетнем возрасте). Поначалу его заземление имеет природу чисто инстинктивную, но затем, на «волне моей памяти», оформляется в идею. Хотя, даже с маленькой буквы, слово «идея» звучит для сенчинского героя весьма пафосно. Здесь ни в коей мере не патриотическая и тем более национальная демонстрация, которых, в исполнении других русских персонажей, в романе много – и наиболее шумные тоже в обязательном порядке сливаются и бегут.

Даже не воспалённое чувство родины; тут скорее тихая, но твёрдая правота одиночества. Ровное, щемящее и светлое ощущение дома, который нельзя предать.

Мерцающая эта идеологема в исполнении Сенчина и Топкина, по сути, архаична и антипрогрессивна. Оба предстают адептами социал-анти-дарвинизма; печальными дон-кихотами позднесоветского образа. И образца, кстати.       

«Пора было возвращаться домой». Финальная фраза романа, равно как ироническая аллюзия на «Поезд» в огне БГ. Как полагают писатели Дмитрий Быков и Олег Кашин, с этой песни по-настоящему и началась перестройка.

 

III.

В «Дожде в Париже» Сенчин, что твой Валентин Катаев («Разбитая жизнь, или волшебный рог Оберона»), увлёкся каталогизацией знаковых для поколения символов и предметов недавнего прошлого. Особенно выпуклы и вещественны 80-е: школьные дискотеки, штаны-бананы, войны кварталОв, группа «Мираж», мафоны – советские «Легенда», «Романтик» и вожделенные двухкассетники, дворовые и школьные «бугры» («шишкари», «авторы», от «авторитета», говорили в других провинциях тогдашней Империи); ГДРовские ковбои и индейцы, брейк-данс, верхний и нижний, «Доктор Живаго» и «Чевенгур»;  видеосалоны с почасовым набором от «Тома и Джерри» через Брюса Ли к «Эммануэли», двухскоростные мопеды «Верховина» и «Карпаты», студии звукозаписи, бражка по собственной подростковой рецептуре, танец маленьких утят и др. Катаевской пластики Роман не достиг (а кто достиг?), но о густой насыщенности тогдашней жизни передал очень многое.

Каталоги и прейскуранты разбавляются любопытными историософскими наблюдениями. Вот, например, экономическое – Сенчин утверждает, что содержание ребёнка/подростка в советские 80-е (марки, солдатики, аквариум, велик, модельки автомобилей etc.) обходилось куда дороже, чем в нынешнюю тотально потребительскую эпоху. И не возразишь его консьюмеристским выкладкам.

Или – политическое, о последствиях молодёжных войн аналогичного периода, знакомых, пожалуй, всей огромной провинции.

«Драки порой заканчивались серьёзными травмами, а то и смертью. Кого-нибудь сажали. Позже подростковое хулиганство, бескорыстное по сути, переросло в бандитизм. И суды, сроки стали случаться чаще…

Всё это происходило в то время, когда Кызыл был «русским» процентов восемьдесят населения составляли люди некоренной национальности. А когда году в девяностом молодые воинственные тувинцы из районов «злые бесы», как их называла русская молодежь, — начнут нашествие на город, тех решительных, смелых, драчливых парней уже не останется. Переведутся. Перебьют друг друга, будут сидеть по зонам. И русские — «ёные орусы» по определению «злых бесов» — без сопротивления побегут на север в Красноярский край или еще дальше по распадающемуся Советскому Союзу. Побегут и многие одноклассники Андрея Топкина…»

Тут вообще интересный тренд: если по 50-м и 60-м народ ностальгировал в основном посредством телевизора («наше старое кино», «Старая квартира» etc), а тему 90-х в том или ином виде закрывает кинематограф, то за подробно и любовно выписанные 80-е взяла ответственность литература. Андрей Рубанов («Великая мечта», «Стыдные подвиги»), Шамиль Идиатуллин («Город Брежнев»), Алексей Никитин (Victory Park). Сенчин – один из отцов-основателей направления.

 

IV.

Я сразу заподозрил в этой вещи римейк, а прочитав до конца, свидетельствую о нём со всей ответственностью. Хотя он в «Дожде» не главное.

Вкус к римейкам у Сенчина ощутимо проявился на этапе «Зоны затопления» (Распутин, «Прощание с Матёрой»; атмосфера классического произведения воспроизведена почтительно и местами пронзительно, на близком и практически документальном современном материале). Равно как и повесть о болотном сезоне «Чего вы хотите?» (тут понятно – полемика с охранительным памфлетом Всеволода Кочетова, через десятилетия и зубовный скрежет). Я как-то определил прозу Сенчина как «похмельный реализм», и вот это увлечение римейками в дефиницию вполне вписывается; абстинентное состояние, помимо прочего, почти в обязательном порядке предполагает внутреннюю (и не только) инвентаризацию.

Так вот, «Дождь в Париже», скорее, крипторимейк, зашифрованная на многих уровнях объёмная аллюзия на «Обломова» Ивана Гончарова.  Русского (как мы убедились, момент этот для фабулы принципиален) парня Андрея Топкина мы находим в основном лежащим на гостиничной кровати, но это ничуть не мешает достаточно напряжённому сюжету. Собственно, аналогична романная история Ильи Ильича (с поправкой на исторический календарь); «Обломов», надо сказать, роман острого и жёсткого действия, глупо этого не замечать. И, надо сказать, перекатить через статичного героя внушительный кусок разноцветного мира и времени – замечательное мастерство.

А то, что герой в обычной, вне Парижа, жизни много работает и (за)гоняется, оно обломовскому контексту и типу никак не противоречит – его определяют другие вещи. Одна из них – болезненное чувство если не Родины, то родного дивана, пусть и ограниченного размерами. (Или, в случае сенчинского героя, повторюсь, – республиканской столицы в центре Азии, которую покинули все близкие и партнеры по бизнесу незаметно и насыщенно прожитой жизни. «Трогает жизнь, везде достаёт» – говорил Илья Ильич).

Любопытно, что Штольц у Сенчина троится в образах, распадается на трёх женских персонажей – это жёны героя (у него три распавшихся брака). Здесь есть какая-то мрачная догадка о сегодняшней невозможности штольцев-мужчин. Кстати, чем штольцевского больше в героине, тем сильнее мизогиния не персонажа даже, но автора. Однако здесь он наследует уже не Гончарову, а Шукшину.

 

V.

Удивительно, но я не обнаружил «Дождь в Париже» в лонг-листах «Национального бестселлера» и «Большой книги». Как, к слову, и другую сильнейшую прозу последних сезонов – роман «Тобол» Алексея Иванова. Из разговоров с издателями и писателями выяснилось, что Иванов, в очередной раз разочарованный отечественным премиальным процессом, просил себя по возможности не выдвигать. (Может, и Нобель поэтому взял годичную паузу – ждут, что передумает?). Отсутствие же Сенчина с новым романом обескураживает – он, кажется, дверьми не хлопал и о заведомых отказах не заявлял.

Что ж, как часто бывает в последние годы, это больше говорит о премиальных раскладах, чем о писателе и его книге.

А это вы читали?

Leave a Comment