Два эссе

Алексей Чипига

Поэт, эссеист. Родился в 1986 г. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького, живёт в Таганроге. Стихи публиковались в журналах «Воздух», «Text Only», «Пролог», «Новая реальность», на сайте «Полутона», эссе и критические статьи – в журнале «Лиterraтура», на сайте «Арт-Бухта», «Сетевая Словесность» и др. В 2015 г. вышла книга стихов «С видом на утро», в 2017-м – «Кто-то небо приводит в окно».

О себе:«Люблю родной город за трамваи, море и ощущение домашнего. Считаю себя, несмотря на литературное образование, простодушным читателем, ибо сначала – чувство, а потом уж – анализирующая его мысль».


ДВА ЭССЕ

 

 

НЕВНИМАНИЕ К НЕУЛОВИМОСТИ

 

Время. Мы жалеем, что его не хватает, жалеем, что не уделяем времени близким. Мы не успеваем вовремя проститься с умершими и вовремя встретиться с героями наших грёз, однако вовремя приходим на работу, потому что работаем по расписанию. Стоит только подумать о времени, как нас охватывает гипнотическое переживание сопричастности, окрашенное в меланхоличные тона. «В наше время было по-другому» – кто не знает этой присказки вольно или невольно хвалящихся немалым опытом бабушек, дедушек, родни? Уже царь Соломон говорит, что говорящие так делают это не от большого ума. И всё же, становясь старше, трудно не поддаваться соблазну критиковать новый день, в котором ты новичок, несмотря на возраст и накопившуюся усталость. Не правда ли, выглядит так, будто время – суровый тренер, объединяющий нас в спортивные команды поколений, отвоёвывающих неведомый приз друг у друга и попутно обучающихся навыкам игры? И поскольку тренер один для всех команд, мы начинаем испытывать к противнику братское чувство. Говорим «старомодно» вместо «старовременно» – нет, время одно, нас не сбить с толку, вот только у нас должен быть другой новый стиль, чтобы соответствовать вечной стихии сиюминутности. Человек будто просит время оценить то новое, что он принёс с собой, и если его просьба будет исполнена, то он станет знаменит, его оценят современники и, может быть, даже воздвигнут ему памятник после смерти. Жажда славы, неоднократно отмечалось, есть род жажды бессмертия, ведь невозможно представить вечную славу без остановившегося мига.

Копнув глубже, увидим во времени странное вещество, удерживающее на плаву наши сожаления по поводу упущенного. Все эти «слишком рано», «слишком поздно», «не уберегли» располагаются, если задуматься, вне области смысла и вовсе бы ничего для нас не означали, когда бы не было времени и его переживания в себе. Повторяя слова сочувствия и сожаления, мы заворожены тем, что не всё от нас зависит и отправляемся на поиски утраченного времени, убеждаясь, что, оказывается, не всё от нас зависело и тогда, хотя мы держались другого мнения. Я, ты, мы не видели по отдельности, как жизнь идёт своим чередом и как прекрасна такая независимость нашей собственной жизни от нас, предпочитая погружаться в мир мелочей, которые ушли безвозвратно.

Не потому ли так разработан в культуре образ блистательного злодея, поражающего обаянием и хитростью, что он порождён воображением тоскующих по неуловимости жизни людей, погружённых в ту же суету, что и мы? Людей – настойчиво невнимательных к неуловимости, видящих в ней даже оскорбление своему желанию получить всё и сразу. Итак, именно время сигнализирует о таком невнимании. Получается, жизнь неизбежно расходуется на побрякушки, а наше внимание остаётся почти нетронутым? Возможно, мы готовим его для более высокой миссии, чем та, что назначена нам здесь и сейчас? Чтобы попытаться ответить, вернусь к словам сожаления: в них перекликаются чувство общности с ушедшим моментом – «я так и чувствовал», часто признаются люди, испытавшие беду – и признание беспомощности поздних умозаключений. Человек постиг нечто между своим ранним предчувствием или чувством грозящей опасности и поздним выводом из сложившейся ситуации – и это нечто назвал жизнью, он обнаружил, что его чувств ещё недостаточно для пребывания в мире, но говорить о них на языке разума не научился. Время тут становится призывом объединить в потоке существования сердце и разум, найти исток свободы каждого из нас. И понять его.

 

 

В НЕТОЧНОСТИ САМОЗАБВЕНИЯ

 

Почему мы радуемся, когда одерживаем победу, достигаем успеха? На первый взгляд, вопрос, не требующий длительных размышлений: потому что нам важно добиваться поставленных задач, нам важно через посредство своего успеха становиться замеченными. Вдруг кто-то подойдёт к нам и скажет, как хорошо мы повели себя, как кому-то понравилось исполнение нашего замысла. И даже не вдруг, а наверняка: если мы будем, что называется, на коне, люди к нам потянутся, а для этого необходимо не упускать возможностей одержать верх над ситуацией, в которой мы оказались. Однако спросим себя, всегда ли мы испытывали одну лишь приподнятость, когда достигали задуманного? Мой опыт свидетельствует, что пик радостного возбуждения и приподнятости приходится как раз на начало нового предприятия, память о первоначальном азарте поддерживает меня в середине и, когда достигаю намеченного, радость как будто не узнаёт себя в кажущемся внезапном облегчении: неужели я смог совершить это. Не покидает ощущение, что моё «я» и успех, которого я достиг, поменялись местами: когда я ещё только примерялся к покорению новой вершины, моё «я» было на месте, оно было уверенно и целенаправленно, а цель была крохотной и зыбкой, когда же настал триумф, моё «я» почувствовало присутствие какого-то несравненного величия за достигнутой целью и испугалось своей собственной неопределённости. Но и радость в победе сохраняется, куда-то от меня отступив, распространяясь на людей (так отчего-то хочется думать), увлечённых моим примером. Но точно ли пример – мой? А если не мой, означает ли это, что, радуясь и своей и чужой победе, мы радуемся, сопереживаем не человеку, а чему-то, от чего зависит его жизнь, что и придаёт нашей радости такое громадное измерение?

Мы знаем: слово «беда» помещается в слово «победа», но ещё оно родственно слову «убедить». Логично, ведь победа в войне и есть убеждение врага силой, убеждение его бедой в превосходстве неприятеля. В словарях тоже победа толкуется в качестве преодоления неких мешающих нам сил, препятствий. И мы также знаем, насколько нуждаемся в уверенности в себе, чтобы думать о своём успехе – ведь, побеждая обаянием ли, численным превосходством, военной мощью, мы прежде всего доказываем себе свою компетентность. Думая о неприятеле, думаешь о себе, о собственной характеристике, выигрышной на его фоне, какой бы ничтожной она не казалась окружающим. Из лекций Владимира Бибихина: «Откуда мы всегда знаем, что правильно и что неправильно, справедливо и несправедливо, с детства знаем – нам неизвестно. Именно потому что мы не спрашиваем, не разбираемся в себе, тайное незнание за нашим знанием взрывает нас изнутри, сдавленная, спрятанная война нас с самими собой превращается в воинственность. Механика и особенности этого процесса не очень важны. Важно одно: мы упустили начало войны, столкновение нас самих с самими же собой, и упустили, что война, так сказать, сильнее нас, что бытие и ничто, добро и зло в войне раньше нас и шире нас, с большим размахом, чем мы, и не нам её решать, не мы победим, не нам познать добро и зло, как сказано в Библии. Мы упустили, что с самого начала в самом своём существе уже взвихрены войной, вспаханы войной («война отец всего», Гераклит) и приняли свою интимную включённость в войну за знание, с кем, как и когда надо воевать».

«Не мы победим» – значит, победа не наш удел и не надо радоваться?  Оказавшись на войне и узнав, что мы не победители, уместно предположить, что мы солдаты, которых ведут на убой, что нами играют как пешками и так далее, что же здесь весёлого. Умрём ли мы ради добра или ради зла – не всё ли равно, конец одинаков. Но что, если конца в любом смысле нет, как только мы прикасаемся к настоящему моменту через сопереживание победившей нас жизни и это зовём победой? Говорят, для победы нужна удача. Удача же этимологически – то, что дано. У героев исландских саг обнаруживаются добрая удача и удача дурная. Древними людьми удача понимается в качестве воли для решительного поступка.

Воля направляется на то, чтобы такой поступок совершить и о нём поведать, рассказать. Воля направляется на мечту, на её обслуживание домыслами и догадками об упущенных подробностях. В самом деле, само наше общение с окружающей средой наверняка не существовало бы без нашего внутреннего мира, из которого вырастают симпатии и антипатии по отношению к конкретным людям, ни на чём внешнем не основанные (слово «отношение» в нашем языке изменяется на множественное число «отношения», как только речь заходит о разрастании личного чувства в сторону раскрывания в нём себя навстречу другому). Меня преследует эпизод из испанского мультфильма о Дон Кихоте, увиденный в детстве. Это конец его истории: Дон Кихот уже раскаялся после неудачного поединка с Рыцарем Белой Луны и вот он умирает в своей постели в окружении служанки, священника и цирюльника – давних друзей, решивших сражаться с безумием Алонсо Кихано до конца. Меня не оставляла мысль, что эта сцена каким-то образом связана с понятием победы, пока я не узнал, что для современников Сервантеса такой печальный конец романа, в котором я узнавал свет, и есть победа: Дон Кихот сумел вовремя увидеть заблуждение фантазии, приводящей к исцелению правдой, но не бывшей самоцелью. Но победа прикрыта поражением. Здесь мы видим: победитель и проигравший – одно и то же лицо – Алонсо Кихано выигрывает, потому что проигрывает Дон Кихот, потому что была воля снять маску с лица так же, как была воля и нацепить её на себя, пустившись в столь долгий путь.

В рассказе Чехова «Святой ночью» собеседник главного героя вопрошает: «но отчего душа скорбит и не хочет слушать разума? Отчего горько плакать хочется?» Этот собеседник – монах Иероним, перевозящий в пасхальную ночь на плоту героя в монастырь за рекой. Речь идёт о смерти монастырского друга Иеронима, Николая, произошедшей накануне. У покойного Николая «был дар акафисты писать», выбирая для них слова так, «чтоб в каждой строчечке была мягкость, ласковость и нежность, чтоб ни одного слова не было грубого, жесткого или несоответствующего». Не правда ли, мы можем заподозрить в чеховском Николае похожий дар мечты, что и в сервантесовском герое, предполагающий внутреннюю борьбу за соответствие упомянутым ласковости и нежности? Главное дело фантазии – одевать уже данные образы в одежды благодарности за их присутствие в человеческом существе. Но вот Николай умирает, как умирает Дон Кихот, и его друг-монах рассказывает о нём сокрушённо и умилённо человеку, пользующемуся его услугами. Николай писал акафисты, благодаря Бога, но, пользуясь человеческим лексиконом, после его смерти его друг благодарит того, кого с ним уже нет, пользуясь теми же средствами, наверняка впадая в неточность самозабвения, как обычно бывает – похоже, Николай оставил людям память и фантазию для вдохновенных рассказов. О ком, о нём, о Боге, стоящем, как можно предположить, у истоков благодарностей, побед и поражений? Вглядимся попристальней в высокое рядом с нами и расскажем о нём, поражаясь своей вдохновенной неточности.

А это вы читали?

Leave a Comment