А в доме музыка жила. Стихи Владимира Полетаева

Владимир Полетаев (1951 — 1970)

Родился в Саратове. Окончил московскую школу. Учился в Литературном институте им. А. М. Горького (семинар Льва Озерова). При жизни три стихотворения были опубликованы в «Московском комсомольце» (февраль 1969 года), в сборнике «Тропинка на Парнас». Переводил стихи с белорусского, грузинского (Николоз Бараташвили, Иосиф Гришашвили, Георгий Леонидзе, Галактион Табидзе, Симон Чиковани и др.), немецкого (Райнер Мария Рильке) и украинского (Богдан-Игорь Антонич, Виталий Коротич, Василь Симоненко, Павел Тычина, Тарас Шевченко и др.). Покончил с собой, выбросившись из окна пятого этажа своего дома по Ленинградскому проспекту. Похоронен на Востряковском кладбище. В 1983 году в тбилисском издательстве «Мерани» вышла книга «Небо возвращается к земле» (составитель Олег Чухонцев, предисловия Льва Озерова, Георгия Маргвелашвили), в которой собраны почти все стихи и переводы.


См. также эссе Виктора Санчука о Владимире Полетаеве

 

А В ДОМЕ МУЗЫКА ЖИЛА

 

* * *

   …оно написано лиловым,

   оно ещё не стало словом,

   случайный выдох или вдох,

   прозреньем поднятый врасплох.

   А как потом бывает сладко,

   когда лукавая тетрадка

   смежит лукавые глаза,

   когда погаснут голоса

   божественного беспорядка…

   И не разгадана загадка…

 

* * *

   Небо начинается с земли,

   с лепета последнего былинок,

   с огонька случайного вдали,

   с жёлтых Якиманок и Ордынок.

   Как страницы, листья шелестят.

   Где-то рядом, где-то очень рядом,

   слышишь, подступает листопад,

   мы с тобой стоим под листопадом.

   Задыхающаяся жара

   торопливо обжигает щёки,

   дождь зарядит с самого утра,

   глухо забормочут водостоки.

   Дождь зарядит с самого утра.

   Эта осень на дожди щедра.

   Капли расплывутся на стекле –

   небо возвращается к земле.

 

 * * *

   …Я заучил вас наизусть,

   дожди, похожие на грусть…

   Я прислоняюсь к фонарю,

   я с фонарём заговорю,

   неосторожная звезда,

   свалившаяся из гнезда,

   покатится по рукаву, –

   живу я или не живу? –

   часы, прозрачный циферблат,

   идут они или стоят?..

 

* * *

   Кружился снег, стократ воспетый,

   кружился медленно и строго,

   и под полозьями рассвета

   плыла январская дорога.

   Неприбранная мостовая

   лежала в белом беспорядке,

   мучительно напоминая

   об ученической тетрадке.

   Ах, сколько снега, сколько снега,

   какая чистая страница –

   пройти, не оставляя следа,

   и в пустоту не оступиться.

   Ах, детство, детство, моё детство,

   моё фарфоровое блюдце,

   мне на тебя не наглядеться,

   мне до тебя не дотянуться.

   Над розовыми фонарями,

   над фонарями голубыми

   кружился снег, и губы сами

   произносили чьё-то имя.

 

     * * *

   А у нас на Зубовском бульваре

   рупора играют во дворах.

   А у нас на Зубовском бульваре

   дождь вразброд и окна нараспах.

   Дождь вразброд и улица – вкосую,

   светофор вкосую на углу.

   Женщину поющую рисую,

   осторожно – пальцем по стеклу…

   Не наказывая, не прощая,

   тихо наклоняется ко мне

   молодость моя или чужая –

   женщина – поющая в окне.

 

* * *

   Сегодня белый плоский теплоход

   (над ним зигзаг – реки изображенье)

   нам предлагает странствия начать.

   …А где-нибудь играют Мендельсона,

   и это время выпускных балов

   и всяких глупостей. Теперь ведь лето

   и можно делать глупости. И окна

   распахнуты. И каждое окно –

   цветной фонарик. Улицей плывёт

   чудесный запах булочных, молочных,

   кондитерских. До локтя рукава

   закатаны. Сливаются кварталы

   в зелёное и шумное пятно.

   А на вокзалах в мокром целлофане

   серебряную продают сирень,

   и, осыпаясь, тёмные соцветья

   таинственное обещают счастье,

   и мокрые уходят электрички

   за железнодорожный горизонт,

   и где-нибудь захочется сойти

   и больше никуда не возвращаться.

   Вы знаете, что я чуть-чуть романтик,

   чуть-чуть нахал. Вы знаете, что я

   разглядываю с равным изумленьем

   созвездья Девы хрупкую звезду

   и ваши осторожные колени…

 

* * *

   Ах, как накурено в тёмном подъезде,

   ах, как натоптано, ах, как темно.

   Черная лестница, белая песня –

   чёрное, белое – словно в кино.

   Прямо из горлышка – горько и сладко,

   жарко и холодно – пей без остатка!

   Катится вечер, гремя и звеня,

   девочка в губы целует меня!!!

 

* * *

   …когда приметы листопада

   закопошатся там и сям,

   когда незваная прохлада

   уже бежит по волосам,

   когда над городом упорно

   играет чёрная валторна,

   и на развалинах жары

   пируют старые дворы,

   и розовая Поварская,

   заученная наизусть,

   закружится, а я смеюсь,

   и рук твоих не выпускаю,

   и недоделаны дела,

   а ты проста и весела…

   Вот небо хлынуло потоком

   и нам загородило путь,

   и так легко его потрогать –

   лишь только руку протянуть.

 

* * *

   Тряская бричка с фольварка.

   Полдень. Дорога. Стога.

   Ах, как на масленой ярко

   заполыхают снега…

   Съехались. Заночевали.

   Тихо поёт снегопад.

   В жарком натопленном зале

   толстые свечи горят…

   Хлынет мазурка из окон,

   словно в небытиё…

   Смотрит пылающим оком

   в прошлое сердце твоё.

   Нет ни гостей и ни сцены,

   ты у рояля один.

   Творчество – вечная смена

   клавишей, мыслей, картин.

 

В НОВГОРОДЕ

 

   I

   Сентябрь бледно-лилов

   в преддверьи листопада,

   и ветер вдоль ограды

   свистит, как птицелов.

   И сторож по утрам,

   попивши и поевши,

   за гривенник приезжих

   пускает в божий храм.

   А в храме полумгла –

   по крохам храм растаскан,

   и пахнет алебастром,

   и дует из угла.

   Века, века, века,

   когда-то, всё когда-то,

   и только Пантократор,

   суровый Пантократор

   взывает с потолка.

   Листва скользит с дерев

   и оседает в воду –

   как будто позолота

   сползает с куполов.

   II

   Архангелы трубили в трубы,

   и кровь блестела, как трава,

   и жёлтый месяц скалил зубы

   над самым храмом Покрова.

   А храм гудел и плыл над ночью

   семиголовый, как дракон,

   и девки непутёвых зодчих

   глядели из его икон.

   И государь стонал – не спится,

   и шёл на ощупь, как слепой,

   и верещали половицы

   под государевой стопой.

   А в щели демоны свистели:

   «Пошто казниша божьих чад?»

   И он не мог найти постели,

   и щупал стены, и кричал.

   Крик разносился по палатам –

   и ночь качалась и текла,

   и диким маревом цветастым

   неслись сквозь сумрак купола…

   А поутру в библиотеке

   царь размышлял, тоской объят:

   «Пошто латиняне

   и греки

   Меня жесточе во сто крат?»

   III

   Ворот на горле распахнут,

   хворост шуршит за стеной.

   О, как томительно пахнет

   свежей доской смоляной.

   Ветром суровым и грубым,

   северным ветром гоним,

   в серое небо над срубом

   чёрный поднимется дым.

   Голодно в городе стольном,

   холодно на небеси.

   Ветром холодным и вольным

   буду гулять по Руси.

   А нагулявшись, обратно

   прахом на землю вернусь, –

   дымом холодным и смрадным

   мы разлетаемся, Русь…

   Колокол гулко ударит.

   Хлынет толпа из ворот.

   Быстро закрестится скаред

   да загундосит юрод:

   «Ох и запоют

   дикие ветра

   возле царских врат

   у того двора.

   Задымится снег,

   заклубится прах,

   на его на всех

   на семи холмах»…

   IV

   Купецкое благообразье,

   звон колокольный по утрам,

   суровой византийской вязью

   весь изукрашен божий храм.

   Горит на солнце позолота,

   налипшая на купола.

   Плывут сквозь белые ворота

   девичьи ладные тела.

   Платки опущены на брови –

   господень дом не для потех,

   но в каждой малой капле крови

   живёт и бродит тёмный грех.

   V

   …а женщина проходит полем –

   трава колен не достаёт,

   и звон бесовских колоколен

   над полем медленно плывёт.

   И если смертное затишье

   нахлынет с четырёх сторон,

   я знаю: я тогда услышу

   все тот же отдалённый звон.

   Последним напряженьем воли,

   полуодолевая боль,

   я ухвачусь за это поле

   и унесу его с собой.

   VI

   Вставали белые туманы,

   вставали, таяли вдали.

   Полянами в чужие страны

   березы босые брели.

   И монастырская прохлада,

   белее мела и стекла,

   под сутолокой листопада

   покачивалась и плыла…

   Там высоко и одиноко,

   за долгим криком журавлей,

   легла последняя дорога

   славянской вольности твоей.

 

* * *

   Ну что ты? Видишь, мир Господень

   сегодня снова беззаботен,

   а улицами – листопад,

   а у него такие струны,

   а у него такие струи

   такую музыку струят.

   А где-нибудь в Замоскворечье

   найдётся двор, найдётся вечер,

   глаза найдутся и слова,

   смывающие все заботы.

   Свет расплывётся, голова

   закружится… Но что ты? Что ты?

 

  * * *

   …заговори же поскорей

   посередине тротуара,

   свояченица снегирей –

   шарманка, дудочка, гитара.

   Заговори, заговори,

   окраинная, гулевая –

   смотри, какие фонари,

   какие звонкие трамваи:

   как будто нотную тетрадь,

   раскрыли вдруг на середине…

   Заговори…

  А мне отныне

   твои напевы повторять.

 

  * * *

   Вот снег неумелый и мокрый

   по горло дворы завалил.

   О, привкус живительной охры

   на синьке февральских белил.

   А большего нам и не надо,

   такая у нас благодать,

   такая простая отрада

   снежки в мирозданье кидать.

 

* * *

   А в январе – как в январе,

   не первый снег и не последний,

   а во дворе, как во дворе,

   все те же хлопоты и сплетни.

   А где-то шестнадцатилетний,

   неосторожный человек

   идёт моим неверным следом –

   неверным следом – белым светом…

   Кому-то станет первым снегом,

   быть может, мой последний снег…

 

   * * *

   …а жизнь моя была проста

   во власти чистого листа,

   во власти благостной, во власти

   нетерпеливого пера,

   в неумолкающем соблазне,

   а жизнь моя была щедра.

   Зима ворота раскрывала

   заворожённого двора,

   укутанного в одеяло

   до самого полуподвала,

   и абажура кожура,

   оранжевая, проплывала,

   и удивлённая строка

   дрожала в пальцах чудака,

   и ускользала за ограду

   захолодалая щека,

   прижавшаяся к снегопаду,

   а жизнь моя была легка…

 

* * *

   А в доме глухо и темно.

   О. Чиладзе

   …а в доме музыка жила, –

   когда она входила в двери,

   вставали мы из-за стола,

   себе уже почти не веря.

   Не глядя, не смотря вокруг,

   она протягивала руку,

   и от руки тянулся звук

   или, верней, подобье звука.

   Он возникал помимо фраз,

   обетов наших и обедов,

   и знали мы, что он от нас

   не утаит своих секретов.

   Что он, правдивый до конца,

   рыдая и смеясь над нами,

   летит, как бабочка на пламя,

   на руки наши и сердца.

   Он открывал нам в нас самих,

   такие стороны и струны,

   что становился старец юным,

   а юный – мудрым, как старик.

 

* * *

   …но вы забыли, что в итоге

   стихи становятся травой,

   обочинами вдоль дороги

   да облаком над головой.

   И мы уходим без оглядки

   в неведенье и простоту

   затем, что давние загадки

   разглядывать невмоготу.

   А ветер длинными руками

   раскачивает дерева,

   и листья кружатся над нами,

   и превращаются в слова.

 

А это вы читали?

Leave a Comment