Утро. Рассказ

Наталия Соколовская – писатель, переводчик грузинской поэзии.

 Проза печаталась в журналах «Новый мир», «Звезда», «Нева», «Знамя».

 Автор книг «Литературная рабыня: будни и праздники», «Любовный канон», «Вид с Монблана», «Рисовать Бога».

 Живет в Санкт-Петербурге.


 

УТРО

 

Когда не спалось, он включал радиоприемник, стоявший на прикроватной тумбочке. Приемник был иностранный, одетый в красное дерево. Раньше, когда приемника не было, он во время бессонницы лежал, не открывая глаз, и слушал дыхание спящей жены. Размеренное и кроткое, оно было — как шорох набегающих волн в счастливый солнечный день. И сейчас оно было таким же. За стенкой, в соседней комнате, спали две девочки, его дочери, восьми и одиннадцати лет. Но их дыхания не было слышно, даже если подойти близко, точно они всё еще существовали в нетях, и вопрос об их рождении не был решен.

Он убавил звук и лежал, внимательно слушая приемник и рассматривая фотографию в рамке, стоящую тут же, на тумбочке. Фотография была сделана прошлым летом в Керчи, у брата: кипарисовая аллея в парке, кусты акации, киоск с газированной водой, скамейки, море, мерцающее в конце аллеи, он, она и девочки. Все щурятся от горячего солнца, бьющего в лицо. Она — в белом открытом сарафане на тонких бретельках, с забранными на затылке уже выцветшими волосами, — обхватывает его одной рукой, прижимает к себе, а другой закрывает от солнца глаза. Он — в светлых широких брюках с кожаным ремнем и в белой майке, — обнимает ее одной рукой за плечи, а другой удерживает с трудом стоящих на месте девочек, голенастых и загорелых, в пузырящихся белых трусиках.

Он и она были похожи на этой фотографии. Они и в жизни были похожи, и радовались этому: стройные, тонкокостные, с высокими скулами и темно-русыми волосами, оба светлоглазые.  Даром что она была дочкой диакона, а он внуком раввина. Антонина и Эммануил.

Перед отъездом брат подарил ему приемник. И звал следующим летом снова приезжать всем семейством.

Он слушал доносящийся сквозь помехи голос и смотрел теперь на лицо жены, обращенное к нему, на ее руку, ту, что обнимала его на фотографии, а теперь спокойно лежала, повторяя изгиб тела.

Жена пошевелилась, вздохнула, и он еще убавил звук.

Был шестой час утра. Время материализовалось. Оно медленно двигалось вдоль стены и подбиралось к их кровати, приняв образ острого солнечного луча.

…Он выключил приемник, встал, и, прихватив одежду, отправился на кухню. Половицы, крашеные коричневой краской, сияли. Соседей не было: глава семьи, занимавшей комнату в конце коридора, инженер-технолог с той же фабрики, на которой работал плановиком и он, еще вечером уехал навестить жену и сына в Детское, где они снимали дачу.

Это утро предстояло как-то прожить. Он c жадностью, точно проталкивая ком в горле, напился холодной воды из-под крана, умылся и вышел на улицу.

Город был пуст и прекрасен. В раскрытых окнах тихо шевелились занавески. Он свернул со своей Мичуринской на Куйбышева и пошел в сторону Кировского проспекта. Возле дворца Кшесинской его нагнали и обогнали две идущие друг за другом поливальные машины. С Невы, как всегда, задувал ветер. Шпиль Петропавловского собора горел в пологих лучах восходящего солнца. На остановке несколько человек дожидались трамвая. Проехал фургон с хлебом.

С улицы Горького он свернул к Народному дому, обогнул его слева и на берегу протоки наломал холодной лиловой сирени.

На обратном пути, переходя Кировский, он остановился, пропуская колонну открытых полуторатонок. Милиционеры с сумками-противогазами через плечо стояли, держась за борта машин, и сомнамбулически покачивались в такт движению. Лица их, безучастные и одинаковые, были обращены вперед и озарены солнцем. У поворота звякнул трамвай.

Когда он вернулся, Антонина уже встала и теперь плескалась посреди кухни в большом белом тазу. Он всегда так делала, когда соседей не было.

Увидев сирень, она спросила:

— Браконьерничаешь? — Он не ответил, стоял, смотрел на нее. — Да что с тобой, Манила, очнись!

 Она любила называть его этим домашним именем.

— Разбуди девочек, — попросил он. — И пойдем гулять. Очень хорошо сегодня.

— Еще нет и семи, пусть поспят.

— Я соскучился.

— Дай полотенце, пожалуйста. — Сказала Антонина, тихо смеясь.

Он прижал ее к себе, и потом они еще лежали в постели, пока не услышали шлепанье босых детских ступней в коридоре. И все равно еще было рано, и утро только начиналось.

Он сказал, что им надо много успеть, и что завтракать они будут в городе, а потом пойдут на пляж, загорать. Пляж у них был свой, домашний, в Петропавловской крепости.

— Загорать! — одновременно воскликнули девочки. Они любили говорить одновременно. Как-то, проходя мимо зоомагазина, они остановились перед витриной с аквариумом, в котором картинно зависли золотые рыбки, и, не сговариваясь, сказали: «Шпроты!»  Такие они были у него забавные.

Антонина хотела отговориться тем, что надо готовить обед, но он достал из шкафа крепдешиновую юбку и новую блузку, и деваться уже было некуда. «А пообедаем у сестер. У них всегда обед есть», — сказал он. Ее сестры, Александра, Серафима и Мария — две старшие и одна младшая — жили вместе, неподалеку, на Большой Пушкарской, и с ними дочь Александры — Нинуха.

Они сели на трамвай «двоечку», вышли у Инженерной улицы, а потом по Садовой дошли до Невского и свернули направо.

Из тюльпана-репродуктора неслась музыка. Народу было на удивленье много для этого часа.

Он повел их в ресторан, куда изредка ходил с друзьями, когда еще был студентом. В первую половину дня ресторан работал как столовая.

— Почти что обещание жизни вечной, — сказал он.

— Что? — спросила Антонина.

— Название. — Он кивнул на вывеску. — Такое название. «Квисисана». Означает — «здесь выздоравливают».

…На пляже Антонина скинула блузку и осталась в сатиновом белом лифчике, а он, сняв рубашку, остался в белой майке.

И тут народу было много. Кто расположился у крепостных стен, кто на песке. Кто плескался в холодной воде.

Они нашли местечко, и стояли, прижавшись спинами к нагретым камням Екатерининской куртины. Погода была ясная и ветреная. А тут, в углублении между Нарышкинским и Трубецким бастионами, даже припекало. Девочки возились в песке возле их ног, а они стояли, касаясь друг друга, и он чувствовал, как пахнет ее напитанная солнцем кожа.

— Какое счастье… — сказала она.

Он вздохнул и не ответил, а продолжал смотреть сквозь сомкнутые веки на солнце.

В левой стороне пляжа послышался крик, а он все смотрел на разноцветные горячие сполохи. Жена взяла его руку и сжала. Он нехотя разлепил глаза, и еще несколько секунд привыкал к свету. Потом он увидел человека, бежавшего вдоль берега. Первая часть слова, которое кричал человек, осталась за выступом Нарышкинского бастиона, и теперь один только звук —  «…а-а-а-а!»  плескался на ветру, как полотнище флага.

— Что-что? — одновременно спросили девочки.

Человек бежал, размахивая руками, и песок фонтанчиками брызгал из-под его пяток.

…Они быстро оделись и вскоре были уже на Большой Пушкарской, у сестер.

 

***                                       

Умер он тоже у сестер, в начале февраля сорок второго года, от дистрофии. Через месяц после Александриной Нинухи.

Сестры перевезли его к себе на саночках в середине января. В вымерзшей квартире на Мичуринской никого не осталось: соседи уехали в эвакуацию еще в середине августа, и Антонина с девочками тоже успела эвакуироваться.

Перед тем как умереть, он приподнял голову и сказал: «Семью жалко». Под подушкой у него остались несколько леденцовых конфеток: выдача за первую декаду по талону на сахар.

Письмо с известием о его смерти Антонина получила только в конце марта. Она легла на кровать лицом к шершавым бревнам деревенского сруба и пролежала так три дня и три ночи, а потом встала и пошла на работу.

 

…Спустя годы, разбирая старый семейный архив, а точнее то, что от него с годами осталось, ее старшая дочь нашла два письма, отправленные по адресу Свердловская область, Тугулымский район, село Заводоуспенское. Первое от своей тетки Серафимы. Второе, написанное в день последнего понижения хлебной нормы и начала «смертного времени», — от отца.

 

«15 / XI. 41

Дорогие мои Тося, Иришка и Маришка!

Я пишу вам второе письмо, а от вас я ничего не получила еще ни одного, хотя на это претендовать не приходится, так как сейчас почта вообще работает плохо.

Ну, что вам написать. Хорошего, радостного у нас ничего нет. Живем впроголодь, получаем мы все по 150 гр. хлеба в день, по несколько сот грамм крупы и по 100 гр. масла растительного на декаду — вот такая наша пища. Понемногу худеем, тощаем, а что будет дальше, и сами не знаем. Каждый день тревоги, пальба из дальнобойных орудий, а по ночам несколько раз приходится спускаться в бомбоубежище. Мы-то с Александрой можем еще днем поспать, а каково Манечке и Нинухе… Манечка через каждые два дня дежурит на заводе сутки.

Все изнервничались, измучились, а в особенности Александра, жить с ней прямо никому не под силу.

Лично про себя. Я, как писала тебе в первом письме, не работаю, сижу дома. Наше учреждение расформировали, часть работников передали на завод. Я никак не могу вылечить руку, у меня застужен нерв и воспаление сухожилий, результат окопных работ.

Вчера был Эммануил, он уходит по сокращению штатов и хочет устраиваться на завод, где Манечка работает, удастся ли ему это или нет, не знаю.

В наш дом упала бомба, вылетели все стекла, повреждена парадная, когда дойдет очередь до нас — не знаем. Так не хочется умирать, жить хочется, а останемся ли в живых? Смерть нас ждет на каждом шагу.

Вы всё хотели бы быть в Ленинграде, с нами? Нет, не советую. Вам там, хотя и вдали от родного города, но все же спокойнее. Хоть ваши жизни там в безопасности…

Ну, да ладно, дальнейшее покажет, а верить в победу и жить очень хочется.

Крепко вас всех целую, желаю жизни и здравия.

Ваша тетя Кока».

 

«20 / XI. 41

Дорогие мои сибиряки! Недавно пришел с работы и хочу успеть написать вам, наконец, письмо. Вряд ли смогу закончить его сегодня. Верней всего пошлю его послезавтра утром.

Прежде всего, о себе. Как вы уже знаете из моих прошлых писем, я собирался уйти с фабрики. Все вышло лучше, чем я ожидал. 15 / XI меня уволили по сокращению штатов, а 17 / XI я поступил на работу, на завод. Я доволен. Приходится много работать, с 8 утра до 8 вечера с часовым обеденным перерывом, или в ночь с 8 вечера до 8 утра. Отдых бывает еженедельно только во время ломки смен, каждая происходит через каждые шесть дней. Этот отдых составляет только 24 часа. Работаю я на револьверном станке и получаю зарплату как токарь 3го разряда. С работой быстро осваиваюсь, работаю добросовестно, и не только не хуже, но даже лучше других, которые работают дольше меня. И, ей-богу, я чувствую себя человеком, приносящим пользу родине. Уже одно это чего-либо да стоит. Сейчас я получаю продукты по первой категории, а, кроме того, на заводе я на один и тот же талон карточки получаю вдвое больше, чем получал бы, работая кем угодно на фабрике. Это, конечно, тоже не много, но вполне терпимо. И денег, чтобы отоварить карточки, хватает. На заводе я могу иметь ежедневно тарелку супа, порцию каши и пару котлеток с гарниром. Все это меньше обычных размеров, к которым вы привыкли, но все же способно поддерживать силы. А дома у меня остается ежедневно хлеб, который я получаю по норме 250 грамм в день (служащий получает только 125 гр.), кроме того, на эту декаду я получу около 300 гр. сливочного масла (служащие — ничего), 200-250 гр. кокосового, 400-450 гр. сахару и конфет и немного чаю.  Вот и всё. Кокосовое я перетапливаю хлопковым и мажу на хлеб. Выходит неплохо.

Уходя с фабрики, я получил двухнедельное выходное пособие по сокращению штатов, и смог послать вам 15 / XI «молнией» 500 руб., а 18 / XI тоже «молнией» еще 300 руб. Всего я послал вам уже 1580 руб. Получили ли вы эти деньги? Я давно уже не имею от вас весточки, в последний раз я получил, Тонечка, твою телеграмму от 21 / X (на фабрику пришла только 12 / XI). Получите ли вы это письмо и когда, может быть, к Новому году. Пишите мне теперь только на домашний адрес.

На Пушкарской все худеют. Хочу попытаться устроить их на постоянную работу в качестве работниц. Не знаю, удастся ли. Жду ваших писем. Побольше пиши о вашей жизни и о детях. Верю в лучшее будущее, и живу с надеждой. Пишите! Крепко целую вас, дорогие мои, всегда с вами

Любящий вас Эммануил.

P.S.

Письмо отправилось только сегодня, 26 / XI. Пишите о себе. Тонечка, больше пиши о вашей жизни, о детях и еще раз о детях. Страшно скучаю без детей. Пиши о девочках наших, очень прошу, и о вашей жизни. Это меня поддерживает».

 

…Кроме писем, нашла она и старые фотографии, которые были сделаны в Берлине, во время международного шахматного турнира в 1926 году. На самой большой был запечатлен сеанс одновременной игры (она насчитала двенадцать досок), который давал совсем молодой тогда отец, еще до ее рождения.  Он стоял, сосредоточенно опустив красивую голову и опираясь рукой на стол.

В общей связке находились и почтовые открытки 1927 года с изображением города Лейпцига. Рыночная площадь и Ратуша. Улица Петерсштрассе во время ярмарки. Лейпциг-Конневитц: перекресток Зюдштрассе и Кохштрассе. На этой третьей открытке, с расходящимися улицами и часовенкой между ними, была фиолетовыми чернилами пририсована стрелочка-указатель, ведущая вглубь квартала. Надпись по-немецки гласила: «Тут я живу».

Тексты на внутренней стороне содержали приветственные слова и столбики ответных шахматных ходов. На одной открытке сбоку было приписано: «Дорогой друг, спешу сообщить тебе следующий ход с тем, чтобы мы закончили все до Пасхи. Эрвин Вайс».

…Спустя еще годы его внучка, дочь его старшей дочери, погуглив, легко нашла перекресток Зюдштрассе и Кохштрассе (которая носила теперь имя Карла Либкнехта). Сверху на «гугл-карте» улицы напоминали, так же, как на открытке, пересекающиеся русла рек, а на месте часовенки значилось кафе. Кликнув на «гугл-земля», она обнаружила, что ни того дома, на который указал фиолетовой стрелочкой неведомый Эрвин Вайс, ни других красивых и прочных домов нет, а есть сплошь новые, построенные взамен уничтоженных ковровыми бомбардировками.

 

***

…В то длинное воскресное утро, в самом его начале, он лежал и слушал радиоприемник. Сначала взволнованную чересполосицу французских, итальянских и английских радиостанций, потом немецкую речь. Далеко находящийся человек размеренно говорил: «Прерывая многомесячное вынужденное молчание, мы можем теперь заявить…»  Рядом тихо спала жена. И за стеной — две девочки. Он следил за лучом солнца, похожим на часовую стрелку, за его медленным и неуклонным движением вдоль комнаты. «…В данный момент осуществляется величайшее по своей протяженности и объему выступление войск, какое только видел мир…».

 Это утро предстояло как-то прожить. Он выключил радиоприемник, встал, и, прихватив одежду, отправился на кухню…

…Зимой сорок четвертого Антонина с дочерьми вернулась в город. Жить они стали у сестер: в их комнаты на Мичуринской въехал военный, а заводить тяжбу Антонина не хотела. Сестры отдали ей свидетельство о смерти Эммануила. В графе «причины» было написано: «Крупозное воспаление легких». Писать про дистрофию не разрешалось. Вместо радиоприемника, сданного по законам военного времени на специальный пункт, Антонине вернули деньги, семнадцать рублей, эту цифру она помнила до конца своей долгой жизни.

А это вы читали?

Leave a Comment