Умалишенко. Рассказ Елены Данченко

Елена Данченко — поэт, прозаик, переводчик, рецензент, журналист, редактор. Окончила факультет журналистики КГУ (Кишинёв), училась в Высшей школе переводчиков г. Утрехта (Нидерланды). Автор шести книг стихов и одной книги переводов (совместно с американским коллегой).

Лауреат и финалист многих конкурсов: имени Ольги Бешенковской (Германия), Дюка Ришелье (Германия-Одесса), Международного литературного фестиваля (Прага), «Музыка перевода» (Москва), «Лучшая книга года» (Германия), Премии имени Игоря Царева, лонг-листер Бунинской премии, Волошинского конкурса, Премии «Белла» и других.

Автор публикаций стихов, переводов, прозы и публицистики в журналах «Дружба Народов», «Новая Юность», «Знамя», «Смена», «Москва», «Иностранная литература», «День и Ночь», «Урал», «Зарубежные Записки», «Интерпоэзия», «Дарьял», «Нёман» и др.


 

Умалишенко

 

Скучные университетские будни тянулись давно пережеванной резиновой жвачкой, которую и жевать не хочется, и выплюнуть жалко — а как же диплом и мама с папой? Я читала запоем, держа книгу на коленках под партой на лекциях и получала систематическое наколенное образование.  Ну не слушать же тот бред, который нам несли на лекциях по истории партии или партийной и советской печати? Читать под партой исподтишка я научилась у Светы Сергеевой, которую образовывал известный в Кишинёве человек по имени Михаил Дрейзлер. По профессии он был журналист и я частенько встречала его в Доме печати и на книжном рынке. Маленький, подвижный, с черными глазами-буравчиками, которые оправдывали фамилию, напоминающую слово «дрель», Дрейзлер, кажется, знал все на свете. Интеллектуал, книгочей, он был влюблен в нашу Свету, по-моему, безответно, но зачем-то упорно её образовывал, пичкая философской, литературоведческой, классической и запрещённой литературой, которую он где-то свободно добывал, за что однажды подвергся кэгэбешному шмону и исключению из комсомола, а заодно и увольнению из газеты — а уволили его так, на всякий случай: чекисты явились за Мишей прямо в редакцию и повели его в его же дом — обыскивать.

А как же обстояло дело с моей личной жизнью, или, говоря языком моего поколения, личнухой?  Очень долго ничего интересного… Кишинёвки моего поколения выходили замуж рано, в восемнадцать-двадцать лет, первенца рожали в девятнадцать-двадцать, а я всё сидела в девицах. Молодые люди подкатывали время от времени, и даже с серьёзными намерениями, но из этого ничего не получалось. Грешна: мне всю жизнь нравились высокие мужчины, а ко мне подкатывала мальчики-мальки.  Не знаю почему, но в Молдавии в те годы было очень много маленьких, прямо-таки миниатюрных мужчин, а я была девушкой крупной — в классе вечно самая высокая, а в университете одна из трёх высоченных, до неприличия, девиц: у нас имелись еще Света Кудрявцева, дочка министра легкой промышленности и Оля Тимофеева, дочь железнодорожного начальника города Оргеева. Справедливости ради скажу, что Света и Оля были еще на пару сантиметров выше меня. Точного роста Оли и Светы не знаю, но мой тогда составлял сто семьдесят один сантиметр.

Из вереницы моих невысоких воздыхателей — а невысокими были все — один человек стоял особняком. Его звали Михаил Азарович Мелешенко. Позднее из интернета я узнала, что его отчество звучало по-другому: Азрилович, но я никогда не называла его по отчеству, а мою маму, величавшую его полным именем, он ни разу не поправил. Я же звала его просто Мишей несмотря на четырнадцать лет разницы: Миша был старше. Он заприметил меня в Доме печати, когда я пришла к завотделом «Молодежи Молдавии» Марьяшу свататься в юнкоры. Мне было неполных семнадцать, а Мише — почти тридцать один, когда он зачем-то заглянул к Марьяшу в отдел, где я, десятиклассница, переминалась с ноги на ногу и познакомился со мной.  Наше знакомство вылилось в дружбу. Миша был с меня ростом, но когда я шла на каблуках — каблуки я носила в то время часто — он оказывался ниже. Чуть курносый короткий нос, маленький рот с тонкой верхней губой, приподнятые над переносицей брови а-ля Пьеро, медвежьи, расположенные близко к переносице карие круглые глаза, коренастая фигура с намечающимся брюшком, короткие ноги делали его человеком из толпы. Таких не замечают. Выдающимися были взгляд — умного, пожившего человека — и умение говорить. Мишка был журналистом центральной молдавской газеты и разговорить умел любого. Он был  давно женат, у него подрастала  дочь, поэтому Миша никогда за мной не ухаживал в традиционном смысле этого слова: никакой ерунды, типа цветов, конфет и глупых комплиментов; для начитанных девушек трудно придумать не банальный комплимент, а, кроме того, любой из них насторожил бы меня. Будучи человеком умным, Мишка понимал, что я в него не влюблена и интим ему не светит ни при каких обстоятельствах. Но… поделать с собой ничего не мог: дружил со мной по-мушкетерски. Он был единственным человеком в моей жизни, кроме мамы с папой, который помогал мне нешуточно. Учил писать статьи в «партийно-советском» стиле, который я ненавидела всеми фибрами, но который надо было освоить, чтобы работать в отечественной журналистике тех лет, объяснял, как надо подходить к той или другой теме, просил, чтобы я позвонила ему, вернувшись из командировки. Был навигатором для кинематографических утех — советовал фильмы и часами их со мной обсуждал.  И… таскал меня по барам и ресторанам. Сколько же кишинёвских баров мы с ним обошли! Кажется, все, что были в наличии. Я пила, в основном, кофе, он пил, в основном, спиртное. Иногда мы заказывали легкие коктейли на пару, тогда было модно цедить коктейли из пластмассовых трубочек. Позже к нам присоединилась Ленка Янкова, моя закадычная подружка. Миша был щедр, как Гарун-ар-Рашид, средневековый арабский халиф-меценат, и так же, как он, поощрял мои занятия поэзией. И если моя мама считала, что мне пора прекратить заниматься дурью, то есть писать стишки, то Миша, наоборот, похваливал мои неуклюжие строчки.

Зная, что я к нему зайду в редакцию после лекций, Миша оставлял для меня записку, например такую: «Мы со Стариком в Молдове, ждем тебя». «Стариками» в Кишинёве тогда называли всех подряд: женщин и мужчин, юношей и девушек. Записка означала следующее: «Мы с Леной Янковой ждем тебя в ресторане «Молдова». Знаменитый кишинёвский ресторан состоял при гостинице в центре города — на проспекте Ленина. Гостиница в стиле конструктивизма была построена, а, вернее, перестроена из незаконченного и, в конце концов, так и не случившегося в столице Советской Молдавии здания — румынского Офицерского Собрания, потому что Кишинёв перестал быть румынским. Ресторан, в который с небольшой круглой площади вели ступени, располагался на первом этаже, за четырехугольными колоннами, увенчанными флористическими капителями в виде каких-то лопухов. Наша компания пристрастилась туда ходить днём, после моей и ленкиной отсидки на лекциях, ну а Мишка из редакции всегда мог свинтить. У Миши в «Молдове» был блат: знакомые супруги, работавшие в баре. Днем там не было посетителей, можно было не задорого поесть и выпить, а еще там выпекали свой фирменный хлеб. Душистые караваи мягкого белого хлеба с аппетитной корочкой всегда украшали наши обеды, и две проголодавшиеся молодые девчонки с удовольствием уписывали солянки, жареное мясо с картошкой и салаты. Миша ел мало, больше пил.

Однажды я встретила его возле магазина пластинок «Мелодия», когда я выходила оттуда с трофеем: виниловым диском Поля Мориа. Он шел с незнакомыми мне людьми. Мы поздоровались и разошлись. Миша потом рассказывал:

—  А знаешь, что сказали мне люди, с которыми я тебя встретил у «Мелодии»? Что ты похожа на лань. Причем это сказала женщина! Это потрясающий комплимент, запомни: женщины обычно не хвалят других женщин, и, кроме того, это правда: ты похожа на лань. Ну, не отнекивайся, не отнекивайся…

Миша пытался меня воспитывать:

—  Зачем ты держишь сумочку под мышкой, вцепившись в нее как куркуль? Тебе это так не идет. Свободнее надо быть, у сумки есть длинная ручка.

И я училась носить сумки, писать статьи, говорить с людьми.

Однажды вечером мы вышли из бара на улицу. Миша зачем-то пригласил меня поехать в какую-то квартиру к его другу, на Рышкановку. Сдуру я согласилась.

В квартире не было никого, друг, как выяснилось на месте, уехал в отпуск. Мишка был уже поддатый, но спросил:

—  Выпьешь?

—  Не-а.

—- А я выпью.

Выпил (в квартире нашелся алкоголь), из кресла переместился на кушетку: лег на спину, заложив руки за голову. Он был одет в красную рубашку. Под мышками проступали тёмные круги пота — Миша всегда носил рубашки с длинными рукавами и часто почему-то красные. Разговор не клеился.

—  Миша, я пойду, пожалуй.

—  Иди, я тебя не держу.

Выглядел Мишка обиженным и грустным. И я ушла, смутно догадываясь, зачем Мелешенко пригласил меня в ту пустую квартиру. Он еще раз проверил меня, понял, что я его не люблю, а вступить в отношения просто так не смогу.

Не знаю, как он отреагировал на мое замужество, я его не оповещала, но много позже он бросит мне в сердцах: «Зато у тебя красивый муж». Мой муж был интересным парнем, с харизмой, но на красавца не тянул. Но как объяснить необъяснимое? У каждого свой типаж, смотришь на человека и понимаешь: твой — не твой. На свадьбу Мишу, понятное дело, я не позвала: это было бы жестоко. Мы виделись много раз и после моей эмиграции в Москву, а когда я приехала в Кишинёв рожать ребенка, Миша устроил меня по блату в роддом — блат у него был везде, даже среди гинекологов, а главврач роддома на Карманова был его товарищем. И когда через три недели после родов я засобиралась с новорождённым сыном в Москву, Мишка, по просьбе мамы примчался меня отговаривать: дело было в декабре, до Нового года. Не отговорил и даже приехал на редакционной чёрной «Волге» провожать меня с младенцем в Москву.

—  Сто лет не держал такие конверты! — сказал он, лихо перехватив у меня одеяло с Вовкой, перевязанное лентой.

Следующий раз Миша увидел Вову в Москве, когда сыну было уже лет шесть. Миша жил в гостинице «Россия». Пригласил нас, как обычно, в ресторан, заказал обед на троих, вино, минералку. Удивился, что мой сын мало есть и много пьет:

—  Что ж ты такой водохлёб и малоежка, а, Вовка?

Вовка рассмеялся, определение ему понравилось, и он потом часто его воспроизводил дома, веселя гостей.

Вторично Миша женился на Ольге Тимофеевой, той самой высокой и крупной Оле из нашей группы. Об этом я узнала при нашей очередной встрече в Кишинёве, куда я часто приезжала на побывку в первые годы столичной своей жизни. Миша увидел меня, сообщил новость и обронил, как бы невзначай:

—  И зачем мне понадобилась эта Оля?

—  Миша, но ты же второй раз женат! Зачем ты развелся с первой женой?

—  Ты умная девочка, догадайся с трёх раз почему.

«Умная девочка» догадалась с первого: Олю, высокую, крупную, красивую, Миша взял в жены взамен меня. Ну что он хотел этим доказать —  что на него западают красивые высокие девушки?  Ну, западают. Но сердцу не прикажешь…

У Миши и Оли родился сын Митька, красивый, как Оля и умный, как Миша. Довольно долго вся семья жила в Ашхабаде, потому что Миша устроился на работу в газету «Советская культура» собкором по Туркмении. Мы с ним виделись пару раз в редакции «Совкультуры». Когда я увидела его первый раз после отъезда на постоянное местожительство в Туркмению, то не узнала: натуральный Турменбаши! Медвежьи круглые глаза сузились, превратившись в щелочки, наружные края век, по-восточному, поднялись кверху, так что глаза ещё и закосели, живот вырос раза в три, а коричневый загар придал Мишке явный азиатский колорит.

—  Миша, это ты? — воскликнула я.

—  Да я это, я. У нас там солнца много, приходится щуриться.

В 1987-88 годы наша семья не бедствовала, муж занимался бизнесом и неплохо зарабатывал. Но при Горбачеве из Москвы начали исчезать все непродовольственные товары. В помощь народу появились официально разрешенные кооперативы по пошиву одежды и обуви. Зимние сапоги у меня были, но они быстро развалились, поскольку были сшиты в конторе «Рога и копыта», а на смену я не успела ничего купить. Мишка заметил потертые серые носки опорок, в которые превратилась мои бывшие белые сапоги, и предложил прийти через неделю.

Через неделю я появилась в редакции и увидела большую обувную коробку на письменном столе:

—  Миша, что это?

—  Ленка, вот ты вроде жена бизнесмена, а живёшь не очень, — прозвучала прелюдия моего заботливого земляка, — меряй, я тебе сапоги принес, югославские. И открыл коробку с вкусно пахнущими натуральной кожей новенькими темно-коричневыми сапогами, как раз под мою шубу из нутрии. То была настоящая фирма! Юговская обувь в Союзе всегда числилась дефицитом. Ух ты!..

Я померила. Сапоги оказались малы.

—  Миш, у меня сложная нога, не расстраивайся, что не подошли. Да куплю я себе сапоги, это дело времени. А эту пару пристроишь, в редакции кто-нибудь найдется, и тебе еще спасибо скажут. За попытку меня приобуть — спасибо, друг!

Мишка вздохнул и отодвинул коробку в сторону.

—  Ну как ты там, в Туркмении? — поинтересовалась я.

Миша жил в Туркмении хорошо. Трёхкомнатная квартира, дача в Фирюзе — в горах с райским климатом и бирюзовой водой. Оля занималась хозяйством и ребенком, освободив Мишу для ленивого азиатского времяпровождения в чайханах и кофейнях, попивания коньяка и поедания сочных шашлыков из рубленого мяса. Материал для заметок и статей, Миша добывал, в основном, по телефону. Культурную тематику он обожал, статьи и очерки лились из-под его пера быстрее, чем коньяк в рюмки, и свободного времени было предостаточно. Свободно текущего азиатского времени в тени чинар под офигенно голубым и ярким как шёлк, небом.  «Бирюза-Фирюза, дастархан-туркменский хан, хурма-бастурма-арба» — мы рифмовали азиатские слова и веселились.

Кое-кто из знакомых его спрашивал, как он мог поменять европейский Кишинёв на азиатский Ашхабад.

—  Я поменял «Cоветскую Молдавию» на «Советскую культуру», —  спокойно реагировал Мишка. Любопытствующие понимающе кивали и отставали.

С легкой Мишиной руки я должна была познакомиться с самой Ахмадулиной. Вот как это было.  В 1995 году в Москве в издательстве Риф-Рой я выпустила на свои средства первую книжечку стихов. Маленькую такую книжечку в шестьдесят три странички, скреплённую двумя скрепками как школьная тетрадка, с черно-белым портретом на обложке и неоригинальным названием «Стихи». И в том же 1995 году подарила экземпляр Михаилу. Я была никому не известной поэткой без   публикаций, если не считать нескольких подборок, напечатанных в республиканских газетах. Барахталась в столице как могла, очень тяжело отболела, искала работу, года два как была разведена, короче, выживала. И вот незадача — ко всему прочему, пережила неудачную личную историю.

С Беллой Ахмадулиной и ее мужем Борисом Мессерером Миша Мелешенко дружил. История их дружбы любопытна.
В середине восьмидесятых годов Ахмадулина приехала в Кишинёв на гастроли. В Доме печати её приняли со всеми почестями. Миша, который всю жизнь писал стихи, о чем знали далеко не все (я сама узнала об этом довольно поздно), хорошую поэзию понимал и любил. Он познакомился с Беллой Ахатовной и сумел ей понравиться. Миша завернул красивый комплимент о том, что в русской поэзии были две великие женщины-поэта с однокоренными фамилиями, и преподнес его поэтессе, как роскошный букет. Вместе с роскошным букетом живых цветов, разумеется.
Наверняка он показывал ей город и окрестности, наверняка угощал отборными молдавскими  винами и коньяками — что-что, а злачные места Кишинёва он знал назубок — но, возможно, знакомство их не переросло бы в дружбу, если бы не одна история.
Однажды Белла Ахатовна вышла из гостиницы, спеша на встречу с читателями,  и забыла в номере одну вещь, с которой никогда не расставалась. Той вещью был не больше не меньше как нагрудный крест Высоцкого, полученный от него в подарок. Не то распятие, которое все знают по фотографиям в интернете и растиражированное в спекулятивных целях, а настоящий православный крест. В полном расстройстве поэтесса позвонила Мише, и он отреагировал как опытный журналист. Успокоив Ахмадулину, выехал на место. Нашел администратора гостиницы, рассказал, что случилось. Администратор поднял списки всех, кто работал на уборке номеров в тот день и вместе с Мелешенко (а может быть, это пришло исключительно в светлую Мишину голову; он был мастер на подобные штуки) придумал нестандартное решение проблемы. Построив горничных в ряд, администратор  сказал краткую речь:
«Товарищи, пропала вещь из номера такого-то, а именно православный крест. Крест этот заговоренный. Он обладает магической силой и приносит несчастье всем, кто его возьмет без ведома хозяйки. Давайте мы поступим так. Если через час крест окажется в номере, я прекращаю поиски виновного и никогда больше не поднимаю эту тему.  Следить за вами мы не будем. Если нет — пусть взявший крест и не вернувший его хозяйке пеняет на себя. Эта персона скоро умрет, потому что крест заговорен именно на гибель вора. И протокола составлять не надо».
Через час крест был на месте!
Потом в газете появилась статья за подписью Мелешенко: «Крест Высоцкого».
Ахмадулина была счастлива, что крест нашёлся, и пригласила Мишу к себе в гости, в Москву. Он туда, разумеется, попал, и бывал там неоднократно. Прилетая из Ашхабада, звонил Ахмадулиной и Мессереру и его принимали как родного.
Ничего мне не говоря, Мишка заявился с моей свежеиспеченной книжечкой к Ахмадулиной. И очень попросил Беллу Ахатовну уединиться на время с книжечкой, полистать-почитать и высказать мнение, только честно. Белла Ахатовна уединилась с моей книжкой с незатейливым названием «Стихи», в то время, как Миша с Борисом Асафовичем попивали чаёк с коньяком.
—  Если бы ты знала, что я тогда пережил, —  рассказывал Михаил позже. — Боялся, что книжка ей не понравится, что ты недостаточно талантлива. Или какая-нибудь эпигонка.
Белла вышла из дверей другой комнаты и сказала хорошие слова:
—  Эта девочка будет писать, и ей надо писать стихи.
У Миши отлегло от сердца.
А когда я слушала его, у меня тоже отлегло от сердца. Так получилось, что я почти всегда варилась в собственном соку. Друзей-поэтов было немного и почему-то про поэзию мы мало говорили. А поэтическая компания, в которую была вхожа, мои стихи не читала (а многие и не знали, что я их пишу). Они не просили, я не навязывалась. К моим стихам благожелательно относились те, кто читали — Ира Хролова и Наташа Беккерман, хозяйка дома на «Аэропорте», сколотившая компанию литинститутских и примкнувших к ним поэтов и прозаиков. А в 1996 году, когда я попросила Александра Ерёменко благословить  меня на вступление в Союз писателей  Москвы, то он почитал мои стихи, сказал, что я способная и написал рекомендацию, в которой, правда, было написано  не про мое литературное дарование, а про то, какой я хороший человек. Еременко так и написал: «Будет лучше, если в нашем Союзе писателей появится еще один хороший человек». Наверное, за хорошесть и приняли.
После показа моей книжицы Миша снова пришел к Ахмадулиной и Мессереру и попросил разрешения пригласить меня к ним. Они разрешили. Миша немедленно набрал меня, застал дома и сказал, чтобы я бросала всё и ехала к ним. Жила я не так уж далеко — в Лианозово, а именитая пара — в районе Белорусского вокзала.
И… я не двинулась с места. Это было глупо и нелогично, но у меня была депрессия и как-то никого не хотелось видеть. Миша уговаривал, но я не поддалась на уговоры… Это сейчас, задним числом, я понимаю, что надо было ехать. Вытереть сопли, умыться, одеться, причесаться и выдвинуться к Мессерерам.
Что упущено, то упущено. Миша попросил разрешения дать мне их номер телефона, с тем чтобы я сумела приехать без него. Телефон я получила, он до сих пор в записной книжке.
Через некоторое время я набралась храбрости и позвонила. В трубке прозвучал неподражаемый серебристый голос, слышенный доселе только с экрана телевизора. Представилась. Сказала, что я приятельница журналиста Мелешенко.
Белла Ахатовна вспомнила меня и мою первую книжку, но не пригласила. Сказала, что, во-первых, живёт в режиме врачей: проходит лечение. А во-вторых, что если я приеду без повода, то это будет искусственное знакомство, а этого она не понимает. Я ответила, что, пожалуй, она права.
На этом мы попрощались.
До сих пор жалею, что не поехала к Ахмадулиной, когда звали.
Жизнь предлагает такие встречи только один раз.

Последний раз я виделась с Мишей в 1997 году. Прилетев в Москву из Ашхабада, он поселился почему-то в гостинице постпредства Молдовы. Щеку его рассекал шрам. Миша взял мою руку в свою, приложил ладонь к шраму и спросил:

—  Помнишь, четыре года назад ты пригласила меня к себе, а я не приехал.

—  Ну да. Я еще тогда удивилась, что ты не приехал, мы готовили стол…

—  Лена, я поехал к вам на такси. Такси не доехало до твоего Лианозово пару километров и врезалось в грузовик. Меня ранило. Водитель и я остались живы, но к тебе ездить, пока ты замужем, я зарекся, даже если ты поселишься во дворце.

Я онемела.

—  Ладно, пойдем поедим.

Вид у меня был понурый, я только что пережила тяжелую любовную историю и есть особо не могла. Не столько ела, сколько рассказывала Мишке о своей истории в жанре «все мужчины — сволочи».

—  По-моему, я сейчас ем со своей будущей женой, — вдруг сказал мой друг и я поперхнулась.

—  А как же любовь?

— Любовь — дело наживное. А пока моей любви к тебе хватит на нас двоих, — заявил Миша.

—  Миша, твоя фамилия — Умалишенко.

Мне было тридцать семь лет. Я была разведенной матерью-одиночкой, без работы, без систематического дохода, без сбережений и алиментов на сына. Меня бросил человек, которого я любила. Про мужа я лучше промолчу. Родители жили далеко, отец был невменяемо болен. Я устала биться в житейских тенетах — в сетках для ловли некрупных животных — они же паутины для ловли мух, я до чертиков устала быть мелким зверьком или даже мухой. Я была одинока. И мне было все равно, за кого выходить замуж, лишь бы человек, который был рядом, не бросил, не предал, не подвёл. Мишка наверняка бы не подвёл.

И мы отправились в Лианозово. Выходя из кафе, Миша затарился водкой, пивом, вином, банками кока-колы, фанты. Как во сне, я вошла в метро, чувствуя, что что-то не так.  Мы спустились по эскалатору вниз и пошли вдоль платформы… в полиэтиленовых пакетах зазвенела стеклянная и жестяная тара. И я вдруг представила, что именно меня ждёт в Лианозово. И мне стало тошно. Неужели великая трепетная любовь моего земляка-кишинёвца, моего верного друга, с которым меня связывают двадцать лет знакомства, закончиться банальной пьянкой и постелью по пьяной лавочке, втайне от его жены и моей бывшей однокурсницы? До меня дошло, что точно таким же образом Миша уходил от первой жены к Оле — постепенно, с авоськами, полными выпивки. То был трафарет, его фирменный стиль. А у меня за плечами был не только тяжелый развод, но и нехороший роман с женатым мужчиной. И я сказала:

—  Стоп. Мы никуда не идем. Ну почему вы все считаете, что ко мне можно вот так вот — прийти с авоськой спиртного, провести время и уйти к дражайшей половине? Извини, но дальше я пойду одна.

Миша остался как вкопанный стоять на платформе, с нелепыми и лишними пакетами, и последнее, что я увидела: его опрокинутое, как после удара, лицо, на котором читалось дикое недоумение, как будто он хотел спросить: «За что?» Лицо было серым, шрам — коричневым.

Больше я его не видела.

Через неделю Миша позвонил. Он был заметно пьян, иначе мне не пришлось бы услышать слова, сопровождаемые междометиями:

—  Ты на меня хрен положила! Ты знаешь, кто ты! Ты на всех хрен положила!

Тут я не могла с ним не согласиться, ну да, почти.

—  Миша, остановись. Я ни на кого не положила хрен хотя бы потому, что у меня его нет. А сейчас я просто положу трубку.

Через пять лет, когда Неля Стате позвонила мне, чтобы позвать в Кишинёв на двадцатилетие нашего университетского выпуска, я услышала страшную новость:

—  А, знаешь, Миша Мелешенко умер.

—  Неля, как, почему?

—  Они с Олей вернулись на ПМЖ в Кишинев, он работал в газетной редакции. С Олей они почему-то не жили вместе. Миша пил по-чёрному и многим женщинам в Доме печати делал официальное предложение. Но за него никто не пошел. И однажды он напился так, что не проснулся. Оля его похоронила, а сама засобиралась с Митькой в Израиль, ты же знаешь, у Миши были еврейские корни.

Я слушала Нелькину повесть о гибели моего товарища, и не могла ее прокомментировать. У меня не хватило бы сил рассказать Нельке или кому-то ещё о том, что случилось несколько лет назад в Москве. На самом деле, Миша погиб из-за меня, вернее, из-за очередного нелепого виража моей отдельной судьбы. Даже при наличии симпатии я не захотела бы снова иметь нелегальные дела с женатым человеком — ни на минутку, ни на секунду. Нет, нет, и еще раз — нет! Я позвала его в Лианозово, чтобы обсудить варианты: его возможного развода, нашей возможной совместной жизни. Если бы не спиртное, позвякивавшее в пакетах… До сих пор они стоят у меня перед глазами. Бедный мой Умалишенко не напился перед смертью — он отравился насмерть. Потому что не чувствовал себя счастливым. Для большинства отсутствие счастья — не повод умереть. Для Миши отсутствие счастья стало поводом не жить.

Миша был и остался единственным мужчиной, который любил меня просто так, за то, что я есть, и я не хочу думать, что это было так только потому, что у меня с ним ничего не было. А ведь в известном смысле — было: его чувство ко мне. У меня осталась память об этом чувстве и одно-единственное письмо, полученное от Михаила много лет назад, когда мне было двадцать лет. Я забежала в Дом печати по Мишиной просьбе.  Он протянул мне письмо в зелёном редакционном конверте (конверт был не запечатан), и попросил прочитать дома. Вот оно, на уже пожелтевшей бумаге, написанное от руки шариковой ручкой красивым округлым, немного ученическим почерком:

«Дай Бог, чтобы это письмо, в худшем случае, обескуражило, рассмешило, пусть даже разозлило тебя. Но только — чтобы не обидело, молю об этом. Я уже очень давно пишу его тебе, разговариваю с тобой, тебя не слыша, гляжу на тебя, тебя не видя.  Наверное, надо было этим ограничится и не посвящать тебя в свои чувства. Но если бы в эти дни у меня все складывалось несколько иначе, чуть проще и веселее, если бы не дурацкие предчувствия, в которых даже стыдно тебе признаться, я бы, наверное, не решился сказать тебе обо всем. Прости меня и выслушай.

Мне иногда кажется, что мы с тобой находимся в разных мирах, и мои попытки, жалкие, беспомощные, оказаться в твоём, обречены на провал. И дело не только в чудовищной пропасти целого десятилетия, разделяющей нас во времени. И не только в том, что я оброс своим, обязательными в мои годы, бытом, а ты — своими, оправданными в твои — привязанностями. Беда еще в том, что я вознёс тебя над своей постылой жизнью, забыв о тебе, в пылу эгоистичной увлечённости, не подумав о том, что тебе это, может быть, неприятно. Забыл я еще о многом.

Я сто лет не писал таких писем, хотя были увлечения. В последние годы я превратился в жуткого рационалиста, отвергающего такие понятия, как «мечта», «счастье», «чудо», «идеал». А сейчас — молю о чуде, верю в идеал, мечтаю о счастье. Хочу, чтобы ты была моим богом, моим горем. Хочу знать в свой смертный час, что ничем — ни словом, ни взглядом — не оскорбил тебя, не осквернил.

Мне кажется, что ты (видимо, не признаваясь себе в этом) смутно догадываешься, кто ты для меня и, быть может, тебе меня жалко, и ты, понимая, что мне приятно, обращаешься ко мне с малюсенькими просьбами. А я сижу, изобретаю, чтобы еще сделать для тебя, потому что осознанность того, что я сумел что-то сделать для тебя, переполняет меня собачьей радостью.

Я краснею, как мальчишка, когда ты появляешься в дверях, на меня наваливается непонятное чувство неловкости, робости и смятение овладевает мною и я говорю совсем не так, совсем не о том, что я хотел бы сказать. Хотел бы, но, наверное, не должен.

Не должен был, кажется, и писать об этом. Помнишь притчу о человеке, случайно узнавшем — никто до него не знал! — что у царя Ирода ослиные уши? Под страхом смерти он никому не решался рассказать об этом, но чувствуя потребность выговорится, пошел в поле, выкопал яму, и, опустив в нее лицо, начал как заклинание твердить: «У Царя Ирода — ослиные уши, у царя Ирода — ослиные уши…». Это письмо для меня — может быть, та же яма.

Прости меня, милая».

Из полинялого зелёного конверта выпало еще маленький картонный прямоугольник — приглашение на зрелище: пробег спортсменов с олимпийским факелом — через Кишинёв, к границе Молдавии, на Украину, и дальше — в Москву, куда я попаду уже через два года —  и жить в которой мне придется целых двадцать два года. На приглашении стоит дата — 5 июля 1980 года. Как оно попало в конверт? Я получила его от Миши вместе с письмом, или оно уже было в сумке? Не помню. Но символ!.. Факел Мишкиной по-олимпийски высокой любви пронесся мимо, не зацепив и, боже упаси, не обидев меня, и остался в памяти эталоном отношений. А придуманный мультипликатором олимпийский Мишка, с такими мелешенковскими круглыми и добрыми глазами, навсегда связан с образом Мишки человеческого.

 

А это вы читали?

Leave a Comment