Славьте очаг. Галина Калинкина о книгах Юрия Домбровского, Валентины Осеевой и Михаила Булгакова

Галина Калинкина родилась и живет в Москве, окончила РГГУ, работала в воздушных и подземных пассажирских перевозках. В настоящее время редактор прозы и нон-фикшен сетевого критико-литературного журнала «ДЕГУСТА.РU».

Имеет публикации в журналах «Юность», «ЭТАЖИ», «Новый Свет», «Литературный Вторник», «Клаузура», «Культурная инициатива», «СЕВЕР», «7 искусств», «ГуРу АРТ», ОРЛИТА и в интернет-журнале ЧАЙКА, на портале «Textura».

Член жюри Международной литературной премии ДИАС-2021 им. Д.Валеева (Татарстан) и V Международной премии «Волга-Перископ».


 

Славьте очаг



В мире сейчас ходит великий страх. Все всего боятся. Всем важно только одно:
высидеть и переждать… И никто ничего толком не может объяснить, что случилось с
людьми.

Юрий Домбровский

 

Есть такая игра в музыкальные поиски. Один из играющих осторожно входит в комнату и под звуки рояля ищет спрятанную вещь. А если искать требуется не вещь, а саму музыку? Попробуем сыграть в музыкальные поиски с двумя произведениями и запрятанным в них речевым (музыкальным) мотивом из третьего. Речь пойдёт о романе Юрия Домбровского «Факультет ненужных вещей», повести Валентины Осеевой «Динка» и романе Михаила Булгакова «Белая гвардия». Казалось бы, как тут найти общее? Разножанровые, разновозрастные (если смотреть по годам написания), разной авторской модальности, разные, разные. И всё же некие крохи — не доминанты, а именно отдельные ноты — сличимы и знаковы. Нащупанные параллели никоим образом не намекают на заимствование, даже частичное. Речь о перекличке, о стилевой эстафете.

Из письма Томаса Мертона Пастернаку: «Я поразился тому, что многое из написанного Вами, я мог бы написать сам. Мне вспоминается фраза из моей последней книги: «Настоящее искусство так или иначе продолжает Откровение Иоанна Богослова»… Для меня это так ясно и очевидно, что я всерьез усомнился в том, что Ренессанс внес какой-либо существенный вклад в религиозное искусство…».

 

Не совсем дневной

О романе Юрия Домбровского «Факультет ненужных вещей»

 

Вам знакомо ощущение, поезд прибыл, а вы словно еще не сбавили скорости? Вы уже в суетливом городе и с привокзальной площади подхвачены толпой, текущей в метро. Вы один из них, деловито снующих подземными переходами по насущным надобностям. Вы с ними, но вы над. Вы только делаете вид, что тут. А на самом деле вы во вне. Всё у вас невпопад. Всё ещё стучат колёса, длится та дальняя поездка, где мчали по маршруту Домбровского до станции «Факультет ненужных вещей». «Факультет» — вещь выдающаяся. Не читавшим просто необходимо её прочесть. С читавшими хочется обсудить авторские находки, приёмы, подходы, самобытность стиля. Первое, что поражает чуткое ухо — схожая мелодика финала «Факультета» (1964 г.) и начала булгаковской «Белой гвардии» (1925 г.).

Булгаков: «Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская — вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс». Домбровский: «А случилась вся эта невеселая история в лето от рождения Вождя народов Иосифа Виссарионовича Сталина пятьдесят восьмое, а от Рождества Христова в тысяча девятьсот тридцать седьмой недобрый, жаркий и чреватый страшным будущим год».

Булгаков: «Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, ёлочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?»

Домбровский: «Копали археологи землю, копали-копали, да так ничего и не выкопали. А между тем кончался уже август: над прилавками и садами пронеслись быстрые косые дожди, и времени для работы оставалось самое-самое большее месяц». «Они провозглашали, они провозглашали, они провозглашали до тех пор, пока не перестало что им провозглашать, тогда они все рухнули, пожгли города и библиотеки, высунули языки и отреклись от всего. А кончилось все это безнадежным и страшным утомлением мира».

Читаешь строки одного произведения, а в тебе рефреном звучат знакомые строки другого. И здесь нисколько не намёк на плагиат. Здесь речь о том, что настоящий писатель непременно находится в непрекращающемся диалоге с другим/другими настоящими. И здесь предположение о повторном воспроизведении не долженствующего пропасть, а подлежащего усилению звучания, многократности эха — здесь приём намеренного удержания. Удержания высокой булгаковской ноты.

Второе безусловное достоинство романа Домбровского — структурность замысла. Техника написания и инструментарий таковы, будто мелькают коклюшки в ловких пальцах автора, плетется многопластовый сюжет. История вырастает из истории, подсюжет из сюжета. И ведь без сбивчивости, без путаницы в узоре. Не даёт автор и читателю сбиться. Признак графомании, когда пишущий, распространяясь по горизонтали повествования и перескакивая с темы на тему, забросит и спутает нити сюжета, не окончив ни одной. Признак мастерства: разноплановость, многосюжетность, где каждое ответвление самостоятельно, закруглено, как движение паровозов в железнодорожном цирке, окончено и не разрушает фабулы. У Домбровского короткие подсюжеты сами по себе не настолько автономны, чтобы выбиваться из замысла, диссонировать с единой идеей; они вполне самостоятельны, но органичны основной идее романа.

История краденного из советского музея золота сменяется историей убитой княжны. Вдруг возникает история почти городского сумасшедшего — уличного художника. В воспоминаниях и снах главного героя, Хранителя древностей, открывается читателю история знакомства главных героев Зыбина и Лины. В кабинете следователя упоминается история из «идеалистических времен» — срыв Зыбиным студенческого собрания по поводу группового изнасилования. И тут же возникает отдельная история Жоры Эндинова — председателя Учкома и ячейки РКСМ. Затем следует история арестанта Буддо. Есть еще история шубы, валенок Сталина и чудесного освобождения лагерника Каландаришвили. И она не последняя в романе. Да, коклюшки мелькают, но тонкие пальцы писателя мастерски ткут сцены, в каждой технично высвечивая свой фокальный персонаж.

И третье, что невозможно не выделить — чувство меры, выверенность слога. Должно быть, эта взвешенность и составляет особую интонацию авторского стиля. Текст позволяет в него погрузиться, не дает интонационных и механических сбоев, потому что написан хорошим русским языком. Хорошим. Русским. Без склеек и сшивок, без парцелляций, без сколько-нибудь заметного монтажа. «Несло двадцатым годом, вокзалом, бараком, сборным пунктом, пропускной камерой — то есть чем-то сугубо житейским, во всяком случае сап, вылезший из тысячелетней могилы, так не пахнет. Так и стояла яма посередине сада, пахла двадцатыми годами, и, проходя мимо нее, все плевались и поминали ученых».

Многочисленные диалектизмы и сленговые слова не сбивают, а только прибавляют колорита, особости и запоминаемости. Текст проиграл бы без этих повторяющихся «маловат материален», «съём», «махрастое одеяло», «сотельные брюки», маринка нежная, «кекликов бить» и т.д.

Приёмы Домбровского — точность, образность и убедительность, лепка из глины на гончарном кругу мастерства. Фразы романа есть афоризмы, живописные картины, почти сцены спектакля, удержанные — вспомним про приём — в воображении читателя.

«…кротость — страшная сила», — ну, чем не афоризм?

«Он открыл глаза и сразу же зажмурился. Свет бил в глаза еще более наглый, нагой и обнажающий. Все предметы при нем казались стесанными как топором» — живопись, картина.

«Тамара сидела и накручивала на палец кончик скатерти, рвануть — и все посыплется на пол» — сцена спектакля.

«Она подошла к зеркалу, взглянула на себя и, отойдя, сразу забыла свое лицо» — театральный этюд.

Помимо подсмотренных внимательным читателем приёмов, подкупает композиция: не антитеза главных героев — «хороший-плохой», не сравнение, а отражение одного в другом, параллельность. Поначалу радуешься двойной силе добра и света — герой борется не в одиночку. И только по ходу повествования понимаешь, почему двух фокальных персонажей автор не противопоставлял, не сталкивал, но сюжетные линии вел синхронно. Зыбин и Корнилов — сильные личности, с чувством достоинства, с внутренней позицией. Только одному, пусть даже путем поражения в правах, удается защитить собственное «я» и сохранить свое нутряное, сокровенное, неприкасаемое. А другому предстоит разувериться в самом себе, в истинах и смыслах, стать перевертышем, сломаться. И вот Корнилов уже не герой, не победитель, а проигравший, потерявший себя имярек — протагонист мимикрировавший в антагониста. «Но все они были какие-то особые люди, совсем не похожие на тех, кого он встречал днем. Впрочем, что ж? Он ведь и сам был не совсем дневной».

Прелюбопытен образ отставного попа и подсюжет, связанный с ним. Отец Андрей не расстрига, он деклассированный элемент, священник «из бывших», при нынешней власти хлебнувший горя горького, вынужденно приобретший множество специальностей: лесоруб, землекоп, инвентаризатор, рыбак, печник. Церковное лицо — не расстрелянное, не сгинувшее в лихие годы, приноровившееся к новому порядку, но по-прежнему проповедующее веру — редкий персонаж в литературе. Чаще описаны истории гибели представителей священства или перемётчиков — попов-расстриг. У Домбровского иное. Сначала радуешься этому персонажу, доверяешь, постепенно радость утрачиваешь, и разувериваешься, и оплакиваешь — попа? себя? — прочитав поповы доносы. «Попав на крючок», поп дает слабину, сбегает, катится подальше от Алма-Аты, туда, где ещё до поры до времени не настигли его представители системы карательных органов. В беседах с Корниловым отец Андрей жарко осуждает грех библейского предательства, но затем сам становится на Иудин путь. «Никем же не мучимы, сам ся мучаху».

Представители тех самых всемогущих органов выписаны Домбровским так приближенно по-бытовому, так буднично, что их настоящесть, обычность невероятно страшны. Они грызут яблочки, попивают чаёк, рассуждают на понятные любому человеку темы и тут же поступают совершенно бесчеловечно, антихристиански, по-упыриному: выносят смертные приговоры по ложным доносам, калечат, строят изуверские схемы душевных пыток и телесных мук. Вечерами идут теми же улицами, что и обыватели, до поры не арестованные, спешат к женам, к деткам, смывая в рукомойниках чужую кровь с рук своих. «Бить тут не могли, как не могли, например, есть человеческое мясо. Орган высшего правосудия, официальная государственная инстанция, где еще жил, обитал дух рыцаря Октября Железного Феликса, — не мог, не мог, никак не мог превратиться в суд пыток. Нет-нет, как бы плохо о них он ни думал, но бить его не могут. В этом он был уверен. Но так думала, так верила только одна логичная, здоровая половина его головы — другой же, безумной и бесконтрольной, он знал так же твердо другое: нет, бьют, и бьют по-страшному!»

«Факультет» представляется программным, хребтовым произведением для самого автора, своеобразный magnum opus. Это не детектив о поиске золота, случайно попавшего в музей. Это в некотором смысле притча, исповедь, жизнеописание. На страницах романа развернута полемика о взаимоотношениях человека и богочеловека, простая история с библейским подтекстом. Рассуждения «о вечном» местами кажутся затянутыми в силу общеизвестности. Но без того, чтобы автор самому себе не разъяснил смысл той двухтысячелетней давности истории не состоялся бы и роман «Факультет ненужных вещей».

«“Это и есть истина, — сказал сегодня директор. — Если мы будем в это верить, то победим”. И верят ведь, действительно верят. Ох уж эта вера! Та самая, что горами двигает и города берет. Где бы и мне ее достать? Верую, верую, Господи, помоги же моему неверию! А впрочем, зачем тебе вера?»

Кажется, со временем ценность этого романа Домбровского только взрастает.

 

Арсенята и Турбины

О «Динке» Валентины Осеевой и «Белой гвардии» Михаила Булгакова

 

Детство запоминается историями из любимых книжек. Ты читаешь летними каникулами, зимними вечерами, на балконе, в саду, под одеялом в кровати, на гамаке, на раскаленной
крыше сарайчика, читаешь Сабатини, Купера, Рида, Моруа, Коллинза, Стендаля, Дефо, Гюго, Моэма, Диккенса, Бажова одного за другим и вперемешку. И все же в какой-то твой особенный год — год взросления — среди лимонниц и крапивниц, свидетелей мира реального, одна книжка становится единственной, главной путеводительницей.

Такой книгой смогла стать для многих «Динка» Осеевой в возрасте, совпадающем с возрастом главной героини, в их определяющее лето. Из первого прочтения навсегда запоминаются перевернувшие представление о мире открытия: оказывается, бывают сокровенные семейные посиделки на ступеньках дачного крыльца, «секретная скамеечка»
для особых разговоров с мамой, крокетная площадка, домашние литературные вечера, существование белоглазых людей («бесцветные, словно вымоченные в воде, глаза») и
начальниц гимназий, перебирающих чётки. Не все мы знали, что такое детство бывает. Не все мы постигли тогда смысл волшебно, по-заморски, звучащих слов: Афан Делейн,
Сарынь на кичку, Дон Педро, Нат Пинкертон, Лихтвейс, но сам звук той речевой музыки сохранили.

Повесть Осеевой, изданная в 1959 году, рассказывает о семье интеллигентов, где самым страшным ругательством считаются слова «интеллигент», «барышня». Где детям как будто бы внушается атеизм и при том на всем протяжении повествования возникают упоминания храмов, церковного хора, певчих, образа икон, пламя лампадок. «…Неожиданно радовал ее то цветными огоньками на катке, то сказочным Владимирским собором, где отовсюду смотрели на Динку живые глаза святых, а на хорах трогательно и складно звучали молодые голоса». И даже неряшливая городская киевская весна сопряжена с божественной силы обновлением. Главная героиня — девочка Динка — растет на идеалах родителей, ее воспитывает не отец, а его отсутствие. Бог не мешает ребенку, ему мешает царь.

А если с высоты читательского возраста вникнуть заново в слог, попробовать придраться к сюжету, поискать перебор, натяжку, неорганичность, издержки соцреализма… Тщетно! Повесть совсем не детская, всевозрастная. С любопытной фабулой, с крепким сюжетом, выверенным слогом, цельным посылом, с задатками романа-воспитания и приметами серьезной надвременной классики.

Читаешь и возникает твердое ощущение попадания на страницы классической русской прозы: «В летней кухне царил мягкий полумрак. Перед иконой Богородицы теплилась лампадка, у стены белела неубранная постель…» В осеевской прозе легко находится целый ряд слов и выражений, практически исчезнувших из употребления, сданных в утиль. Перефразируя Чуковского, вдруг осознаешь, что повесть эта — осеевская «Динка» — теперь уже старинное произведение.

И тем не менее, заново открываются слова-раритеты, слова — антикварные ценности. Находишь, перебрасываешь из ладони в ладонь, как изящно сделанную вещицу знатного ювелира, с какой не в силах расстаться. Послушайте только: глаза со светинкой называются «божий дар»; какая представленная девочка; Катя делает большие глаза; дедушка Никич снова продал свое платье; зленная какая; назола какая; темно-синий сатинет; муаровое платье; лазоревая рамка; я так делал единово; куда лезешь? не подужаешь ведь; чайное полотенце; ридикюльчик со стеклярусом; мантилька; стариковский бриль.

И есть схожесть повести «Динка» с другим выдающимся русским произведением.

Осеева: «С первым снегом Киев сразу похорошел, принарядился. Чистый, стройный, отороченный белым пухом, он, как лебедь, не спеша заплывал в Динкино сердце и неожиданно радовал ее то цветными огоньками на катке…»

Булгаков: «Дом на Алексеевском спуске, дом, накрытый шапкой белого генерала, спал давно и спал тепло. Сонная дрема ходила за шторами, колыхалась в тенях. За окнами расцветала все победоноснее студеная ночь и беззвучно плыла над землей».

Осеева: «Не зажигая огня, Марина присаживалась к пианино и начинала что-нибудь тихонько наигрывать по памяти. Собирались девочки, залезали с ногами на кушетку, Леня придвигал свой стул поближе к Васиному креслу».

Булгаков: «Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года, во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких новых туфлях, в любимой позе — в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, — столовая маленькая».

Почти через тридцать лет после создания Булгаковым романа «Белая гвардия» Осеева пишет повесть «Динка» и поселяет Арсеньевых — о, чудо! — почти на ту же улицу, где проживают Турбины (Владимирская выходит на Андреевский спуск). Пишет Осеева о происшествиях, происходящих за семь лет до вступления Петлюры в брошенный союзниками Киев. Время с точностью до месяца и дня можно определить по упомянутому событию всероссийского масштаба: «На улицах кучками собирались люди. Студенты стояли без шапок, на ходу читали газету, окаймленную траурной рамкой. Умер Лев Николаевич Толстой…»

То есть, в ноябре 1910 года Арсеньевы переезжают в новую киевскую квартиру. «На ее счастье, Лёне наконец повезло, и он нашел на Владимирской улице чистенькую, уютную и недорогую квартирку. Владимирская улица с непрерывно позванивающим трамваем, спускающимся с горы, ей очень понравилась. В этой квартире было пять маленьких, уютных комнатушек с белыми, только что оштукатуренными стенами». Конечно, Валентина Александровна не помещает своих «арсенят» прямо-таки в дом №13, но описание внутреннего устройства здания на Владимирской так схоже со знакомым нам домом Андреевского (Алексеевского) спуска: «Входная дверь была не заперта, внутренняя лестница вела на второй этаж, дверь в коридор тоже оказалась открытой…»

У Турбиных квартира также во втором этаже и всего на две комнаты больше. (Булгаковеды считают, что именно на перекрестке улиц Владимирской и Бибиковский Михаил Афанасьевич познакомился с первой женой Татьяной Лаппа). Возможно, эти неяркие совпадения в двух произведениях скептику покажутся случайными. Но если «мыслить опущенными звеньями», возможно, откроется прием намеренного удержания. Представляется, что советская действительность для Осеевой пронизана ностальгией по миру «за кремовыми шторами», где семья была вместе, где патриархальность высмеивалась, а оказалась столпом, после разрушения которого рухнул и сам дом. Говоря словами Динки, «все стали отдельные».

И даже старые революционеры с «невытравленным следом интеллигентской самоотречённости» (Гинзбург) с годами осознали, что переворот привел только к ещё большей несправедливости. Они жаждали красоты, превосходящей прежде созданную, а обрели упрощение, искажение, суррогат.

Конечно, пришла ли Осеева к переосмыслению и намеренно ли использовала в повести прием удержания, мы можем только гадать. Валентина Александровна умерла в год выхода в печать продолжения повести — «Динка прощается с детством». И оставленный завет её: последнее-распоследнее озорство возможно и прощаемо только в семье, антилозунг советскому пионеру, вторит булгаковскому: «Славьте очаг».

А мы ищем истину и подтверждения своим догадкам. И поиски эти похожи на игру: «один из играющих осторожно входит в комнату и под звуки рояля ищет спрятанную вещь. Движения его то замедленны, то порывисты и неловки. Они вызывают веселые улыбки у присутствующих. «Слушай музыку!» — кричат в этих случаях детям. Когда играющий приближается к спрятанной вещи, музыка звучит громче; когда он отдаляется, музыка затихает. И чем дальше, отходит играющий от этой вещи, тем все тише и тише звучит музыка. Но вот он снова приближается к цели, и музыка ускоряет темп; он протягивает руку, и поиски завершаются победными аккордами…» (В. Осеева).

 

А это вы читали?

Leave a Comment