Елена Погорелая (р. 1987) – поэт, литературный критик, преподаватель русского языка и литературы, возрастной психолог. Кандидат филологических наук. Редактор отдела современной литературы журнала «Вопросы литературы». Стихи и критические статьи публиковались в журналах «Новый мир», «Арион», «Октябрь», «Prosōdia» и мн. др. Автор книги стихов «Медные спицы» (М.: «Воймега», 2018).
Валерия Пустовая (р. 1982) — литературный критик, кандидат филологических наук. Публиковалась в журналах «Октябрь», «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Континент», газетах «НГ Ex libris», «Российской газете», журнале «Лехаим», на сайтах «Русский Журнал», «Свободная пресса», «Частный корреспондент», «Rara Avis», «Textura» и др. Автор книг критических статей, очерков и эссе «Толстая критика. Российская проза в актуальных обобщениях» (М.: РГГУ, 2012) и «Великая легкость. Очерки культурного движения» (М.: «РИПОЛ классик», 2015). С 2005 года сотрудник журнала «Октябрь», с 2010 года ведёт отдел критики.
Анна Жучкова (р. 1980) – литературный критик, кандидат филологических наук. Родилась в Москве. Окончила филологический факультет РУДН. Кандидат филологических наук, доцент РУДН, автор восьмидесяти научных работ. Печатается в журналах «Вопросы литературы», «Знамя», «Октябрь», «Новый мир», «Лиterraтура» и мн. др., на портале «Textura».
Валерия Пустовая и Елена Погорелая о современной литературе
Жанры, тренды, перспективы и даже список книжек mustreed
Анна Жучкова: Столько разговоров о книжной критике против литературной, о жанре книжного рецензирования, который и без филологического анализа огого! А что «огого»? Ничего, кроме предпродажной подготовки и рекламы. А вот если был бы такой жанр, который бы совмещал книжный обзор, критический контекст и филологический анализ, вот было бы действительно огого. И у нас получилось!
Елена Погорелая и Валерия Пустовая рассказывают о картине современного литературного поля – и в то же время о конкретных книгах. Об отдельных авторах – и в то же время об их эстетическом и философском вкладе в развитие современной литературы. А ещё об актуальных жанрах и направлениях, о критике и поэзии, о фольклоре и психологии.
Анна Жучкова: Валерия Пустовая – литературный критик, ворвавшийся в большую литературу сразу после окончания журфака МГУ. Без предварительной и утомительной артподготовки, обивания порогов литературных журналов, знакомств с нужными людьми. Лера, как это было?
Валерия Пустовая: Я входила в современную литературу с чувством большого к ней недоверия и даже лёгкого презрения. Это чувство, мне кажется, знакомо каждому человеку, который подступает к современной литературе после классики. В ней ведь мало красоты и нет золотых максим, по которым хочется жить. А главное, нет героев, в которых хочется играть, как, к примеру, в героев Толстого и Толкиена. Герои Толстого и Толкиена с тобой всю жизнь, ты играешь в них как в архетипы, ты в них переодеваешься, примериваешь их на своих знакомых. Это вообще свойственно героям классики – олицетворять модель жизни, поведения. В современной же литературе образ героя размыт, а главное – с подобными скользкими типами не очень хочется ассоциировать ни себя, ни своё окружение. Лица их и имена скоро стираются из памяти.
Моя первая замеченная статья в «Новом мире» была как раз посвящена проблеме героя, который тогда был очень популярен в литературе: героя-интеллигента, самоосуждающего и самоуничижающего. Этот пишущий, думающий, читающий герой, который очень гордился своими рефлексивными свойствами и выделенностью из массы, тем не менее считал, что ему нет места в жизни, и словно растирал сам себя в порошок. И я решила в это вмешаться, как-то бороться с этим мазохизмом русской интеллигенции, поправить всем мозги, так сказать. Свойственное молодости желание – всем открыть глаза на правду жизни, которую ещё не научился отличать от своего идеала. Это сильный импульс для начала критического пути: прийти в литературу, чтобы в ней что-то поправить. Современная литература дарит ощущение незаконченной истории, в которой ты можешь принять участие, на которую можешь повлиять. Критиком становится человек, который хочет вмешаться в литературу, заявить что-то своё. Тот, кому достаточно наедине с собой смаковать прочитанное, вряд ли станет критиком.
Ещё критика – это способ разобраться в себе. Как люди начинают учиться на психолога, когда им хочется разобраться в своей жизни, так и критика оказывается способом понять себя по матрице литературы, сделать какие-то выводы о современности, объяснить себе новый опыт и изменившиеся отношения между людьми.
Поэтому сначала меня в литературе и интересовало всё такое новое, молодое, только-только начавшее заявлять о себе. Я и сама была такая. А стала я, пожалуй, известна в связи с тем, что поругала писателя Романа Сенчина, герой которого как раз из разряда самоуничижающих интеллигентов, а он как благородный человек написал о том, что я правильно его поругала. Это, полагаю, уникальный случай в современной русской литературе, когда писатель находит основания поприветствовать критика, вступившего с ним в полемику.
Сегодня же меня в литературе интересует другое. То, что показывает мир меняющимся и литературу меняющейся. Такая литература, в которой я понимаю, что представления наши о том, как надо писать, как надо понимать литературу, как надо видеть современного человека, ощутимо меняются, и меняются прямо перед нашими глазами. Вот это меняющееся качество, эта текучесть современной литературы. Все накопленные знания и умения русской литературы не для нас, потому что они были приложимы к тем людям, о которых писали раньше. Сейчас нас, современных, надо ухватывать какими-то другими инструментами. Те, кто ищет такие инструменты, мне очень интересны.
Почему ещё к современной литературе, мне кажется, иногда скептически относятся, – она из способа рассказывать истории превращается в способ исследования жизни. Рассказывать истории – самое древнее волшебство литературы. Чего мы ждём от книги? Мы хотим открыть особый мир, попасть в него и пережить там некую историю. Хотим увлечься этим миром, поверить, что он подлинный, быть захваченными этой историей. Но в современной литературе очень плохо с захватыванием. С историей. С остросюжетностью и перипетиями. Плохо с героями, за которыми хочется следовать по жизненному лабиринту. Опыт сейчас важнее выдумки. В связи с этим вот о каких писателях предлагаю поговорить. Во-первых, о Дмитрии Данилове, который пишет во всех жанрах: он уже и поэт у нас, и прозаик, а главное, он стал в этом году лауреатом театральной премии «Золотая маска», потому что теперь ещё и драматург. Он не знал, как писать пьесы, а сейчас в школе Майи Кучерской ведёт семинар о том, как написать свою первую пьесу.
Елена Погорелая: Три уже написал.
Валерия Пустовая: Да, но подчеркну, это человек, который сам признаётся в том, что он не знал, как писать пьесы. И однако написал, как человека из Подольска, молодого мальчика, задержали менты и что из этого вышло. А вышло также и то, что пьесу про парня из Подольска напечатали в «Новом мире» и поставили во многих театрах по всей стране.
Литературный переворот Дмитрия Данилова совершился тогда, когда он издал роман «Горизонтальное положение», в котором нет героя как личности. В романе всё описано безличными предложениями. Это был достаточно утомительный формальный приём. Описывалась повседневность одного года жизни человека, не отличающегося от среднего горожанина. И ничего особенного в романе с ним не происходило: куда-то он ездит, что-то там готовит. А «Горизонтальное положение» – потому что каждый вечер он заканчивал свой отчёт за день в дневнике словами: всё-всё, усталость, горизонтальное положение. И критики увидели в этом изображение героя, который подавлен современностью, он не хочет в ней действовать, он такой ленивый, неинтересный. И критик Ирина Роднянская единственной написала о том, что это как раз, наоборот, очень светлый роман. Роман о том, что к жизни себя надо как-то принуждать, что в жизни всё делается вот так, потихоньку, незаметно, но самое светлое – это такие вот наши каждодневные движения к тому, чтобы не только в горизонтальном положении пребывать.
Чем мне нравится Данилов – тем, что он открывает не замечаемое движение жизни. Он сам подчёркивает в прозе, что пишет о том, что обычно не замечается. О том, о чём вам не хочется рассказать в блоге, не хочется поместить в роман, но это самое-самое волнующее, потому что из этого состоит жизнь. Не из подвигов и приключений, а из этого странного сора обыденности, который Дмитрий Данилов умеет предъявить как самое существенное содержание наших дней.
Также я хотела сказать о романе Алексея Сальникова «Петровы в гриппе и вокруг него», который многие тоже оценили как книгу о любви к не замечаемой повседневности. Это роман с героем, который утекает от привычных инструментов понимания. Герой невзрачный, у него какая-то среднестатистическая и в то же время странная семья, он в разводе – и не в разводе, пьёт – не пьёт. О нём даже ничего определенного сказать нельзя, ни плохого, ни хорошего. Он ходит по современному Екатеринбургу. И этот Екатеринбург тоже весь какой-то в сугробах, писающих собачках, неказистых строениях. И чего-то непонятное с героем в нём происходит. И, собственно, почему это должно нас интересовать? А вот цепляет. Потому что в этом во всём узнается наше такое же, как в романе, телепание в обыденности. Критик Аркадий Смолин придумал очень интересное выражение «рассыпающийся роман». Вот рассыпающийся герой, рассыпающееся время, рассыпающийся роман. Что это такое? Это значит, что современный роман не такое целое, как раньше, – воплощение стройной, законченной концепции, круглый мир, замкнутая вселенная, которую можно взять руками, приподнять и – о-хо-хо! – почувствовать: да, этот роман удался, золотой роман, золотой стандарт романа! Теперь роман что-то текучее, упускаемое сквозь хватающие его пальцы. Роман Сальникова как шаткие мостки, чувствуется в нём неопределённость, шатучесть, какая-то немножко даже тошнотворная. От «рассыпающегося» романа начинает качать и тебя.
Вот ещё примеры таких книг. Это романы Александра Снегирёва «Вера», который «Русский Букер» получил в год моего участия в жюри, и роман Владимира Данихнова «Колыбельная», который тогда же претендовал на эту премию как финалист и не получил потому, что иных экспертов напугал этот роман, страшноватый и мрачный, и не все оценили его как стилистический приём. Обе книги – это романы-сны, романы погружения в общественное бессознательное. Здесь в сон превращается сама реальность, и реальные люди ведут себя как во сне – разрывая с нашими представлениями о характере, типе, моделях поведения, вообще психологии.
«Вера» Снегирёва – это роман о том, как современная женщина под сорок пытается родить. Она странствует по разным слоям общества, ища себе кавалера, и не может зачать, потому что реальность в России не отзывается на её потребность к оплодотворению. Вроде такая простая придумка, а роман очень недёшево построен, ёмко и точно написан. Он небольшой, но каждая фраза как концентрированный рассказ. Если расписать его по канонам девятнадцатого века, из него мог бы получиться многотомник.
Елена Погорелая: Я начну с той точки, в которой Лера закончила, – с «рассыпающегося романа». И скажу про разницу критических подходов. Лера любит рассыпчатое, то, что тактильно, что можно пощупать, пересыпать руками. Я, напротив, люблю всё собирать. Мне нравится, когда всё структурно, выверенно и чётко. Поэтому я расскажу о структуре современной литературы, как я её вижу. Но это будет рассыпающаяся структура. А почему она рассыпающаяся, потому что уже давно общее место, что современная цивилизация перестала быть литературоцентричной. Это раньше литература была магистральным сюжетом, заменяла собой и философию, и психологию, и даже отчасти политику. Сейчас литература – это один из инструментов познания мира, который находится в постоянном контакте с другими способами, другими инструментами познания мира. И каждый из этих способов воздействует на литературу. Нечто подобное было сто лет назад, в Серебряном веке, когда искусство было способом познания мира и на литературу воздействовали различные смежные виды искусств. И литература рождалась в контакте с театром, в контакте с музыкой, живописью, спиритическими сеансами. Это было познание реальности через сверхреальность. Сейчас у нас в основном интеллектуальный курс и реальность познаётся прежде всего интеллектом, анализом, рефлексией. На литературный центр воздействуют методы социологического анализа, психологии, истории. Главным трендом современности ещё лет пять назад было отсутствие современности в современных романах. (Сейчас тренд меняется постепенно, и то, что назвала Лера, это уже моменты перемены). То есть 90% современных романов писалось про историю в той или иной степени приближения к современности. В лучшем случае это был советский роман, роман про лагеря, раскулачивания, пересылки (Гузель Яхина «Зулейха открывает глаза»). В худшем это был роман про какое-то далёкое прошлое.
Но так часто бывает, что далёкое оборачивается более близким, и, например, роман Евгения Водолазкина «Лавр», который посвящён русскому средневековью, житию некоего монаха Лавра, который искал свой собственный путь в тогдашней современности, оказался более современным, чем, например, роман Дениса Гуцко, который вышел в том же 2012 году. В том году в шорт-листе «Русского Букера» всего один был роман о современности. И самый слабый роман. То есть романы о средневековом Таджикистане, о средневековой России, о первой русской революции сильнее и точнее откликались на современность, чем роман Дениса Гуцко «Бета-самец». Он неплохой, я вспомнила его потому, что и «Лавр» Водолазкина, и роман Гуцко написаны фактически об одном и том же – о поиске героя. Это тоже один из трендов современности – искать героя. Потому что нужен какой-то человек, который воплотил бы в себе чаяния, искания, болезненные вопросы современности, и вдруг оказывается, что такого героя нет. В лучшем случае есть героиня, и тогда мы имеем «Веру» А. Снегирёва, а в худшем случае есть герой, который героем не является, а является бета-самцом, убегающим от роли деятеля и остающимся на периферии событий. Это современный роман, который не откликается в читателе. В нём что-то сказано про современность, но сказано не точно, она опять-таки рассыпается. А вот точный путь человека – это в романе «Лавр», который про XV век. То есть современность познаётся с помощью истории.
Также литература испытывает влияние сферы развлечений, конкурирует с ней. И в этой точке тоже происходит много всего интересного. Вообще самое интересное в современной литературе происходит на пересечении с какими-то другими методами и способами познания реальности. И вот на границе, где литература вынуждена конкурировать с квестами, с компьютерными играми, с сериалами, в ней начинает что-то происходить. Потому что, с одной стороны, она поддаётся, а с другой, усваивает что-то важное для себя самой. И вот здесь мы имеем, например, Сергея Кузнецова с его романами «Калейдоскоп. Расходные материалы» и «Хоровод воды»; всего практически Алексея Иванова. И совершенно неожиданный метафорический роман-квест Александры Николаенко «Убить Бобрыкина», лауреата Русского Букера. Здесь в фокусе нашего внимания оказывается спальный район, какая-то квартирка, в которой живёт неудачник, истерик, отчасти психически больной даже человек, который придумал себе по типу гоголевского сумасшедшего историю любви: он влюблён в свою бывшую одноклассницу, которая с ним просто приветливо здоровается в память о школьных годах, а замужем за Бобрыкиным. И он проходит свой квест по завоеванию этой Танюши. И этот квест приводит его в финале к убийству. Причём убить-то он хочет Бобрыкина: «идёт сюда Бобрыкин ненавистный». Весь роман выдержан в ритме Серебряного века. Отчасти это Васисуалий Лоханкин, конечно: «волчица ты, тебя я презираю». Но за этим Васисуалием Лоханкиным просвечивает Серебряный век, Андрей Белый и его ритмизованный «Петербург». А действие всё происходит, конечно, в спальном районе Москвы, акценты переместились. И в итоге герой убивает совсем не Бобрыкина (хотя финал открытый), а собственную мать, которая воплощает в себе консерватизм, советскость, семейность, патриархальность. Его измученное болезненное сознание бунтует против этого гнёта. Вот кто, как мне кажется, работает с метафорами, с квестами, с какими-то моделями познания мира не исконно литературными, но подсвеченными литературой.
Алексей Иванов, Сергей Кузнецов, Александра Николаенко работают с интертекстами, они берут устоявшиеся в культуре шаблоны и пытаются их трансформировать в соответствии с современностью. Кузнецов берёт, например, шаблон из семейной саги: изгнания, ссылки, войны – и переносит их на современную почву. И оказывается, что они работают совершенно иначе. Например, мальчик, сын главной героини в «Хороводе воды», берёт с полки книжку Максима Горького, рассказ про Евсейку, который провалился в подводное царство, – и провал в подводный мир становится метафорой жизни всего их рода. Или метафора калейдоскопа, в котором мелко-мелко высвечивается вся история ХХ века. По шаблону исторического романа в центре нашего внимания катастрофическая история России ХХ века, которую мы всё ещё не можем переработать и переосмыслить, а Кузнецов её переворачивает, уменьшает, микроскопизирует и рассматривает в контексте других историй: там есть Китай, есть великая депрессия, и оказывается, что это общая история, общий поток, который сознание человека попросту не вмещает целиком. А вмещает только вот в таких маленьких фрагментах-эпизодах.
Мне кажется, что этот метафорический путь в литературу с использованием приёмов квестов, сериалов, приёмов массовой культуры обещает перспективы.
А у Леры, может, будет другое мнение.
Валерия Пустовая: Николаенко, кстати, написала сейчас новую книгу. Должна в редакции АСТ Елены Шубиной выйти. И там тоже будут отношения ребёнка и взрослого, какие-то болезненные, как я понимаю. Меня тоже потрясла эта небольшая книга «Убить Бобрыкина», очень рекомендуем к прочтению.
Если сначала я говорила о рассыпающемся и неуловимом, то теперь хотела бы невод закинуть в сторону очень жёсткого и притом словно бы периферийного в современной литературе мира. Речь о произведениях, в которых реконструируются законы и установления, от века действующие в мире: законы мироздания, воля Провидения. Такой, можно сказать, высушенный до остова «Моби Дик». И сейчас мы наблюдаем такой остов: дошедшие до нас правила, суеверия, мифы, поверья, часто этнические, часто заимствованные у народов, которые ещё хранят память об этом жёстком мире правил, жёстком мире магии. О мире, в котором человек знает, как повлиять на реальность, знает, как себя вести. Мир, где человек знает, как быть, как строить семью, как договориться с духами леса, как выиграть у жизни, – это мир очень несовременный. Речь идёт о мифологическом крыле современной литературы.
Назвать хочется для начала знаменитый роман Александра Григоренко «Мэбэт», написанный по мотивам ненецких мифов. В этом романе не выследить примет современности – ни с точки зрения стиля, ни в деталях, нет тут, скажем, сверкающих в снегу бутылок из-под пепси…
Елена Погорелая: Пластиковых бутылок, выглядывающих из-под снега в XV веке.
Валерия Пустовая: Ага, все хвалили эти пластиковые бутылки у Водолазкина в «Лавре», как будто в романе ничего не сказано ни о Боге, ни о человеке, а вот только про бутылки и написано. У всех критиков эти бутылки прошли красной пластиковой нитью. А у Григоренко даже этого нет –абсолютно закукленное в прошлом повествование. Это такой роман из народной прапамяти. Неожиданная ассоциация была у Александра Чанцева – что «Мэбэт» это ницшеанский роман, но какой же ницшеанский, если тут боги живы. Роман рассказывает о том, как такой ненецкий супермен, которому всё удавалось блестяще и легко, вдруг вынужден живым посетить загробный мир и вымолить у богов помилование для себя. Его странствия по загробным чумам – такое символичное погружение в себя. Он будто входит в своё подсознание и там встречается с людьми, с кем, он думал, в жизни своей славно разобрался: с женой такой покорной, с соседом-недотёпой, со своим сыном, рано погибшим. И вдруг вскрывается бездна отчаяния, греха и простодушного зла в этом сияющем, золотом, победительном человеке, который всю жизнь прожил не оглядываясь на людей и законы, беспечно и смело. Критики усматривали в этом пародию на современную историю успеха, но нет, это глубже. Это роман прежде всего о том, что мир-то помнит, как надо жить. Пока современный человек думает, что он не знает, как надо, мечется чего-то там, ищет, рефлексирует, – мир помнит. И все от века данные законы жизни к человеку применяет. И хоть ты не знаешь закон, по которому судишься, а тебя судят по нему. Страшное давление архаического закона ощущается в таких романах. Это потрясающее чувство. Оно сродни погружению в игру, правила которой ты забыл.
Ещё пример – самобытный художественный мир Дениса Осокина. Осокина легко теперь узнать благодаря тому, что режиссёр Алексей Федорченко экранизировал самые важные его произведения. Это книги прозы, написанной в столбик, за что Осокина часто ругали: не поймёшь, это проза или поэзия, не поймёшь, про сейчас или про тогда? Осокин – это автор, который полностью отключает синхронизацию с современностью и любуется сохранившимся миром одушевлённой природы, миром магии, которая говорит в осколках мифов. Осокин фольклорист, он профессионально исследовал фольклор. Но это незаметно в его прозе, потому что его проза – это мир поэтических ассоциаций, и мы не понимаем, где здесь исконная магия, а где поэтическая фантазия Осокина, который придумывает свои новые ключи, волшебные ключи к миру.
Анна Жучкова: Лера, можно вопрос? Ильдар Абузяров говорит, что Осокин как раз ненаучно подходит к мифу. У него не исторический миф. Он берёт лекала мифа и наполняет его произвольным содержанием.
Валерия Пустовая: Да, в том и наблюдается, как мне кажется, эволюция Осокина, что в косный, жёсткий мир обрядовых установлений он вносит своё поэтическое видение. Если взять раннюю прозу Осокина, «Барышни тополя», например, там больше магии, больше грубых магических ключей к реальности, в том числе сексуальных. И в то же время есть чисто поэтические вещи, например, маленькая книга (Осокин каждое своё произведение называет «книгой») «Балконы». Балкон у Осокина –магический объект, аккумулирующий энергию влюблённости. Но какой же балкон в фольклоре, при чем тут магия? Это осокинская новая, поэтическая мифология. Миф с его жёсткими архаичными установлениями он переплавляет в живой язык поэзии. Или «Небесные жёны луговых мари», одна из книг Осокина, ставших фильмом. Это песня женственности как волшебному ключу. Это и игра, и поэзия, наполненные любованием жизнью. Это тот ключ к жизни как радости, который современная литература полностью утратила. И тот же Сальников, о романе которого Анна Жучкова пишет как о романе ада, где все умерли, – он далёк от мира Осокина, где все, несмотря на постоянное осознавание близости незримого, живы – и медведка, и пугало, и балконы, и я сам среди них, который в это верит.
И, наверное, последнее имя, которое в этом ряду сейчас хочу произнести, – Анна Старобинец. Тоже моё увлечение юности, очень сильное. В свою статью про миф и сказку я в своё время включила разбор её прозы. Особенно мне тогда понравились роман, в котором смешиваются психология бессознательного и волшебство русских сказок «Убежище 3/9», и небольшая повесть про домового «Домосед». Однажды для передачи «Игра в бисер» с Игорем Волгиным я наслушалась сказок братьев Гримм и впечатлилась тем, какой сказка жёсткий неуступчивый жанр. Сказка очень боится всего, с чем нельзя договориться. И вот современный человек, который считает, что он живёт как вздумается, и не собирается ни с кем договариваться, вдруг попадает в архаически жёсткий мир, где всё на от века обусловленных договорённостях, где каждый знает, как себя вести, и нарушать не моги, а то прилетит. Вообще Старобинец пишет о вторжении чужого в жизнь, это такая типичная фантастическая интрига в её текстах. И вторжение чужого в «Убежище 3/9» – это вторжение фольклорного мира в жизнь обычной городской женщины. Так случилось, что её брак не сложился, а сын из-за травмы лежит в коме. И нам открывается подсознательное её сына, которого, оказывается, похитили фольклорные духи. И героиня, как настоящая героиня сказки, идёт сына вызволять от этих фольклорных, страшных сил.
Вот этот жёсткий мир я хотела описать как альтернативу рассыпающемуся, текучему пониманию современности, в которой мы видим, с одной стороны, невероятную пластичность, а с другой – тоску по миру, где всё было правильно, твёрдо и понятно.
Анна Жучкова: Из этих двух обозначенных тенденций современной литературы какую ты считаешь потенциально более продуктивной? И вопрос вдогонку, у Дарьи Бобылёвой «Вьюрки», например, у Ирины Богатырёвой эта жёсткость фольклорного мира, о которой ты говоришь, сопрягается и с рассыпающейся эстетикой, и с текучестью современного сознания. Может быть, будущее за симбиозом?
Валерия Пустовая: Всё же это консервативное крыло, разумеется, это крыло тоски, тоски по тому, как было. Современная реальность – это постоянный выбор. И читать такие книги хочется именно от тоски, когда тебя утомляет постоянный выбор. Консерватизм сегодня – это «знать, как надо». Тогда как «не знать, как надо» – самое прогрессивное чувство, в том числе для современного литератора.
Елена Погорелая: Мне кажется, можно обобщить то, что сказала Лера: знать, как надо и не знать, как надо. Есть крыло литературы, в котором писатели работают с какими-то правилами. Не важно, что они с ними делают. Они их утверждают, они их развенчивают. Они рвут шаблон, они переворачивают шаблон. Но у них есть некая схема, модель, понимание того, как правильно, а дальше от этого можно плясать. В принципе, вся великая литература построена на разрыве шаблона: Пушкин «Евгений Онегин», Толстой «Анна Каренина», Солженицын «Один день Ивана Денисовича». С современностью сложно, потому что у каждого человека есть какой-то свой шаблон и у всех шаблоны не порвёшь. Кто-то работает с мифом, и для определённой группы читателей это оказывается разрывом шаблона, потому что как же так, оказывается, с мифом можно делать всё что хочешь, но нельзя же так! Для кого-то шаблон – это то, что уже было написано, то, что уже было сказано, что устоялось в культуре. Мы принимаем за некую аксиому, что, например, протест человека всегда направлен против чувства. Приходит Николаенко и говорит, что этот протест может оборачиваться на своё родное, на свою кровь, на свою плоть, на то, что ты сам не принимаешь в себе. И так далее.
А есть литература, которая от шаблонов отказывается, которая не знает, как правильно, и в которой никаких шаблонов не может быть по определению. Она работает с живой текучей жизнью. И вот Лера обозначила одну грань писательницы Старобинец: Старобинец как мифотворец, как проводник погружения в бессознательное, это и в детской прозе у неё есть. Про детскую прозу тоже можно отдельно поговорить, в этот раз мы уже не успеем. Может быть пару слов всё-таки я скажу про тех, кто работает с детской темой, но переводит её во взрослое измерение. Но есть и другая Старобинец: Старобинец, которая взорвала литературную общественность своими романом doc «Посмотри на него», и Аня, и я, и Лера, мы все про этот роман высказывались. Роман ли это? Это история документальной пережитой женщиной драмы аборта на позднем сроке. И если смотреть этот текст отдельно, то там ломались копья, там разгорались литературные скандалы. Но дело в том, что этот текст не существует сам по себе, он существует в рамках вполне определённой тенденции, когда литература всё больше и больше проигрывает нон-фикшн, когда фикшн проигрывает не-вымыслу, проигрывает doc’у. Когда это началось? С моей точки зрения, в 2006 году, когда премию «Большая книга», традиционно вручаемую за лучший роман, получил роман биографический Дмитрия Быкова «Борис Пастернак». То есть обычная биография ЖЗЛ получила премию за лучший роман года. И вот тогда, в середине нулевых годов, началось движение к жанру нон-фикшн. Тогда стали выходить биографии, мемуары, комментарии, тогда по опросам и по анализам оказывалось, что на 10 % покупаемой художественной литературы приходится 90% мемуаров, комментариев, биографий, автобиографий и прочее. То есть в нон-фикшн было что-то такое, чего в фикшн не было, за чем фикшн не успевал. Но фикшн за эти годы сделал какие-то выводы и начал оттуда брать полной горстью. И сейчас литература более всего конкурирует даже не с сериалами, не с массовой литературой, а с литературой doc, потому что в doc’е можно сказать что-то такое, чего ты никогда не скажешь в вымысле. И все последние громкие литературные новинки так или иначе пересекаются с документальной прозой. Кто у нас здесь есть? Из последних моих читательских впечатлений так называемый антропологический роман Анны Клепиковой «Наверно, я дурак». Роман-исследование жизни с позиции волонтёра, исследователя-антрополога. Рядовой, каждодневной жизни в детских домах для детей с нарушениями развития и психоневрологических интернатах, куда эти дети попадают по достижении 18-летнего возраста. Про это пытались писать нон-фикшн. Скажем, история Бенджи, человека с нарушениями развития, у Фолкнера, мы много знаем таких примеров, но это всегда был фикшн. А здесь это взгляд стороннего наблюдателя на то, что там происходит на самом деле. Это даже не Гальего (знаете наверняка роман тоже букеровского лауреата Рубена Давида Гонсалеса Гальего «Белое на чёрном», тоже история мальчика, в советском только доме-интернате). Потому что там есть герой, есть сюжет преодоления, есть хэппи-энд, потому что Рубен Давид Гонсалес вырос, нашёл своих родителей, уехал за границу, написал роман, получил Букеровскую премию, создал семью. А здесь – это живой doc, живая текучая жизнь, которая ничем не кончается, потому что в каждой главе – дурная бесконечность. Каждое утро волонтёр приходит, достаёт из кровати ребёнка в переполненном памперсе, ему нужно его помыть, покормить, поиграть, вывести гулять, и завтра в лучшем случае будет то же самое, а то и ничего не будет, потому что волонтёр не придёт, заболеет, а санитарки из кровати не вынимают. Им не надо, чтобы дети передвигались по полу. Им надо, чтобы они тихо лежали и писали в памперс. Есть только эта дурная бесконечность, как её осмыслить, как из неё выйти? Попытки выхода начинаются, когда doc преломляется в фикшн. И вот на этом фоне социальных исследований, социологических, антропологических, выходит книга, замечательная на мой взгляд, Ксении Букши «Открывается внутрь». Ксения Букша начинала как один из «новых реалистов», она писала малую прозу про современность, немножко литературу doc, немножко автобиографию, немножко скандал, немножко эпатаж. А потом ушла в исследование тёмных и тайных сторон мира и написала «Открывается внутрь» – фикшн, который основан на понимании запретного, закрываемого от всех опыта: психические болезни, проблемы в семье, того, о чём если и говорят, то на языке журналистов «Русского репортёра», а у Букши в «Открывается внутрь» это сказано с художественной точки зрения.
Что сейчас в главном тренде? Психология и детская психология. Проходят тренинги, группы, лекции. Пишутся на эту тему бестселлеры, сборники статей Людмилы Петрановской, Екатерины Мурашовой. Детская психология – в топах продаж. Как к этому подходит литература, как она освещает семейные проблемы, вопросы развития ребёнка, вопросы детско-родительских отношений? Да практически никак. Николаенко получила премию, потому что она одна об этом заговорила. Русская литература обсуждает вообще какие-то далёкие от нас проблемы, но только не нашу каждодневную жизнь. По пальцам можно пересчитать: Роман Сенчин, Александра Николаенко, кто ещё? Всё. Алексей Иванов «Ненастье», и то там это на политическом фоне.
Валерия Пустовая: У Данихнова есть об этом.
Елена Погорелая: У Данихнова, но опять же в каком-то преломлении. Прямо об этом нет романа. Нет «Анны Карениной», нет «Отцов и детей», нет того, к чему привыкли в русской литературе, когда на наши насущные вопросы есть ответ в литературе. Нет этих ответов. Они появляются, как это ни парадоксально, не во взрослой, а в детской литературе. Детская литература первая подхватывает эти темы. И то, о чём не говорит взрослая литература, сказано в детской. В повестях Дины Сабитовой «Цирк в шкатулке», «Где нет зимы», «Три твоих имени». Это про нашу современность, только с точки зрения ребёнка, и про все взрослые отношения там есть. Это сказано в стихах Маши Рупасовой. Последнее открытие в поэзии последнего десятилетия – это не взрослое имя, это имя детского поэта Марии Рупасовой, которая издала уже три книги, и в этих книгах есть и про взрослых, и про детей. Взрослый взгляд на ребёнка и детский взгляд на взрослого. Этого в русской литературе фактически не было. Потому что наши детские стихи были ориентированы за редким исключением только на детей. А здесь – двойное дно. Даже тройное. Ларчик, который открывается и навстречу детям, и навстречу их родителям. О современных вопросах повести и рассказы Виктории Лейдерман, чуть более детские, чем те, которые я упомянула, но тем не менее там тоже это всё есть. Современная литература, рассыпчатая и распылённая, начинает работать с болезненными вопросами современности не с центра, как мы привыкли, а с какой-то периферии, там, где она пересекается с другими методами познания реальности. С моей точки зрения, именно это взаимодействие с другими методами и даёт самые перспективные в современности начинания.
Валерия Пустовая: Евгений Ермолин говорит, что современный герой не поддается психологическому анализу как цельная личность. Современный герой протеистичен, как бы плавится сам в себе. И очень показательно, что роман Снегирёва «Вера» критиковали, в том числе, например, критик Майя Кучерская, за психологическую недостоверность. А просто у него новый тип героя, когда один человек сразу и кентавр, и нимфа, и догоняющий бог, и просто какой-то античный парень, ковыряющийся в носу.
Конечно, заметен уход в область массовой культуры. Всё в нашей литературе такое средненькое, незаметненькое. Формально это выражается в рассыпающейся структуре романа, в подвижности героя, вообще в подвижности литературы, в её открытости. Когда не поймёшь, например, что перед нами, проза или поэзия? Та же Букша – это одновременно драматургия, потому что повествование ведётся живыми голосами разнородных персонажей, но это и поэзия – потому что голоса у неё не doc’овские, не записанные на диктофон, а аккумулирующие речь как энергию слова, и, наконец, это проза – потому что собрано в роман.
Елена Погорелая: В чём ещё кардинальное отличие современности от большой русской литературы XIX-XX веков: большая русская литература должна была прежде всего точно и прицельно отразить то, что происходило в реальности. Отразить и дать свою трактовку. А сейчас всё уже отражено на самом деле. Отражено в журналистике, в сериалах, в массовой культуре. Теперь объективную реальность отразить невозможно. Возможно создать своё. Сейчас выигрывает тот из писателей, кто создаёт свой узнаваемый мир, куда можно зайти и понять: сейчас я нахожусь в мире Алексея Иванова, а вот этот мир, окраина Петербурга – это мир Букши, а не мир Сальникова. Они как будто бы об одном и том же, похоже очень. Но абсолютно разные миры. Опять же, когда была полемика про Сальникова, мы обсуждали, что роман Сальникова и роман букеровского лауреата Александры Николаенко – это абсолютно об одном и том же, но одна и та же история происходит в разных мирах. И чей мир выигрывает? Мир Алексея Сальникова больше похож на типичный привычный мир – эти спальные районы, ад Екатеринбурга, это то, что мы узнаём. А у Николаенко это переосмыслено иначе. У неё этот мир узнаётся, но по каким-то скользящим зыбким приметам. Мы туда должны войти и его обжить. А на мир Сальникова можно смотреть со стороны: да, как там ужасно, бедный народ угнетённый, как там всё страшно происходит. Мне кажется, что сейчас наиболее эффектны и эффективны те инструменты, который позволяют читателя взять в свой мир. Чтобы он туда зашёл и понял, по каким законам этот мир существует. Потому что когда я читаю Алексея Иванова, у меня полное ощущение, что я живу в мире Алексея Иванова. Жить приходилось в сатире, а в душе хотелось эпоса.
Валерия Пустовая: Да, это не мир Романа Сенчина.
Елена Погорелая: Действительно, Сенчин создал реально свой мир. Но нет такого в реальности.
Валерия Пустовая: Реалистический свой мир, что характерно. Полностью узнаваемый – и при этом свой мир.
Сергей Михайлович Пинаев (профессор кафедры русской и зарубежной литературы РУДН): У меня есть вопрос. Вы намеренно уходили сегодня от разговора о поэзии?
Елена Погорелая: Намеренно, да. Мы обсуждали, нужно ли говорить о современной поэзии, но это абсолютно отдельная тема.
Сергей Михайлович Пинаев: А всё-таки если бы задал вам вопрос о тенденциях в современной поэзии?
Елена Погорелая: А она уже давно разручьилась. Нет единой тенденции в современной поэзии. Вообще нет. Она очень разная.
Сергей Михайлович Пинаев: Хорошо, примечательные явления в современной поэзии?
Елена Погорелая: Она тоже вся на пересечении, вся в траекториях. Сейчас если подойти к людям, которые находятся внутри литературного процесса и спросить про современную поэзию, то вам три человека ответят абсолютно про разное. Кто-то ответит про новую деревенскую провинциальную лирику, мол, сейчас самое важное происходит в регионах. Смотри издательство «Воймега», которое издаёт поэтов разных городов. И действительно там происходит много всего интересного. Деревенская проза Наты Сучковой. Костромская лирика Ивана Волкова.
Кто-то скажет, что за глупости, это вообще всё уже давно было, самое главное происходит на острие авангарда. Смотри журнал «Воздух», «НЛО»: автописьмо, автор умер, приращение смысла, вот это всё, вот где всё самое новое. Половину имён, которые вам назовут последователи этой верлибристской традиции, не назову, например, я. То есть я их, скорее всего, слышала, но они у меня не на слуху, а на периферии сознания.
А кто-то скажет, самое главное происходит в интернете, сетевая поэзия: Вера Полозкова, Стефания Данилова. Всё там. Идите туда. Там читатели, там поклонники…
Мои несколько главных поэтических имён – это Олег Чухонцев, Сергей Гандлевский, Мария Степанова, Мария Галина…
Валерия Пустовая: Елена Погорелая, у которой недавно вышла дебютная книга стихов. И в этой книге, «Медные спицы», то же соединение психологии, социологии и литературы, тоже диалог миров взрослого и ребёнка. Книга словно бы адресована ребёнку, в том числе внутреннему ребёнку каждого читателя, но вскрывает горе и душевное перенапряжение, выпавшие на долю как реальных детей, так и ребёнка, простодушно любящего внутри нас. Здесь нашли отражение и опыт волонтёрства Елены Погорелой, и её собственный материнский опыт.
Я бы рекомендовала также недавно вышедшую книгу Елены Лапшиной «Сон златоглазки», страстно люблю её поэзию. Это лирика на стыке двух неуступчивых систем образности – христианской и фольклорно-сказочной. Стихи, которые задевают и в то же время утешают, позволяют увлечься здешним, земным, повседневным – и увидеть его с невовлечённой, духовно свободной точки зрения, и, так увидев, пожалеть.
Елена Погорелая: О разделении поэзии можно говорить бесконечно, потому что критерии не совпадают. Десять лет назад в поэзии кипели баталии, как разделиться, кто куда должен относиться. И тогда же Дмитрий Кузьмин, умный человек (при всей своей беспринципности), предложил следующий критерий: «…если, к примеру, я и профессор Шайтанов сходимся в том, что нечто – чепуха, так уж это и вправду чепуха (выбрасываем за пределы профессионального поля), но если наши мнения расходятся, то консенсус состоит в нашей общей готовности обсуждать некоторое явление». Собственно, так теперь литературная критика в поэзии и существует. Есть пул условных левых, которые пишут про своих авторов, в основном превознося. Есть пул условных правых, которые пишут про своих авторов, в основном анализируя всё-таки. У правых нет такого безоговорочного поклонения какой-то фигуре, которая воплощает в себе чаяния стиля, поколения и прочее. Иногда, очень редко, кто-то из левого, условно говоря, поля обрушивается на правого. Это скандал на много дней в Фейсбуке. Если кто-то из правого обрушивается на левое, то это скандал не только в Фейсбуке, это скандал, который доходит до рукоприкладства. Поэтому никто практически не замахивается. Я один раз написала про Горалик, что было, вы не представляете. Хотя и ничего плохого про неё не писала.
Жабмал Маратова, студентка: Каковы же всё-таки тенденции современной литературы? Неужели она вся рассыплется? Или есть более благоприятный прогноз?
Елена Погорелая: Я думаю, что современная литература научится работать с жанром doc и этот жанр её сильно обновит. Она научится писать столь же достоверно, как doc, но столь же законченно, метафорично и символично, как и фикшн. Потому что всё же русская литература, да и вообще мировая литература, построена на символах и символических тенденциях. Вот этого в литературе сейчас мало. Но я надеюсь, что будет больше. Я ставлю на апробацию восприятия опыта doc, но не просто чтобы мы научились писать как doc, а чтобы мы научились писать лучше, чем doc. Мне кажется, что и поэзия может в этом помочь, потому что поэзия как раз работает с doc’ом и осмысляя, и метафоризируя его.