Анна Аликевич
Поэт, прозаик, филолог. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького, преподаёт русскую грамматику и литературу, редактирует и рецензирует книги. Живёт в Подмосковье. Автор сборника «Изваяние в комнате белой» (Москва, 2014 г., совместно с Александрой Ангеловой (Кристиной Богдановой).
Из цикла «О матери и 90-х годах»
1
Наверное, нужно отступить в сторону и рассказать об утрате своего интереса к любым политическим пространствам. Ведь она коренится именно в том времени. В юности меня впечатлил рассказ из периодики одного журналиста, который назывался «Как моя бабка убила моего деда». Сюжет сводился к тому, что дедом публициста был высокопоставленный нацистский офицер хорошего происхождения, а бабкой — совсем юная, но красивая и умная крестьянка из Могилева. В годы войны девушка попала в плен, соблазнила военачальника и, как Юдифь, вогнав ему в горло во время сна его же собственное именное оружие, скрылась с ценностями и бумагами. От прижитого ребенка не скрывали, кто его отец, и уже внук, по иронии, журналист, нашел своих «благородных» родственников по деду в ГДР. Из любопытства, разумеется, — речи о признании родства ни с той, ни с другой стороны не было. Такие коллизии внутри одной «семьи», разумеется, в более мягкой форме, нередки и у нас. Мое происхождение не представляет какого-то особого интереса, не то чтобы оно было всесторонне крестьянским, но выше трактирщика или балаганной актрисы мещанского звания там никто не поднимался — не вижу никакого смысла измышлять на эту бесплодную тему. В связи с таким наследием странно было бы предполагать во мне тягу к диссидентству, любовь к царскому дому, особенно если учесть «здоровые», то есть не сталинистские, социалистические убеждения и моей матери, и ее отца-военного. Простое происхождение не было поводом для гордости, как у некоторых, но и стыдиться его мне никогда на ум не приходило. Скорее стыдно придумывать себе дворянство, выискивать повод для собственной исключительности «осьмушечку» в стиле «Однажды юная мама // На графский пришла сеновал», — вот что я думала, если уж честно, глядя на подобную настроенческую волну в 90-х. Настоящих дворян, встреченных мной в жизни, можно перечесть по пальцам одной руки, и никто из них почему-то не вел в себя в стиле «я кто, а ты кто» — видимо, это свойство приобретается только в комплекте с сомнительной историей, клятвенно подтвержденной кем-то из родни. Опираясь на жизненный опыт, могу сказать, что разница действительно существует, однако те, чья гордость концентрируется именно в области зазора, понимают суть различия не верно.
Тем не менее, что было таким простым и понятным в материнской семье, в семье отчима сразу стало сложным и неоднозначным. Диссиденты стародворянского происхождения, сумевшие подняться при коммунистическом режиме благодаря личному мужеству и заслугам — вот как называются такие люди простым языком, и разумеется, это совершенно другая земля. Посмотрев на новую семью внимательно, сравнив и сделав выводы, я стала понемногу приходить к мысли, что так называемые коммунисты в основной своей массе люди не самые достойные — и были, и есть. Оказывается, не все так просто в королевстве Датском, и некоторые ничего не значащие слова начинают обретать значение, если за ними что-то стоит. Однако осознание этой разницы между пролетариями, то есть, как ни иронично, нашей семьей, в которой никто кайлом и лопатой не пользовался, и людьми совершенно другого круга — невольно попавшими в такой смешанный социум, — привело также к пониманию, что диссидентская культура тоже не совсем верно видит своего оппонента. Безусловно, за ней стоят образование, религия, большая традиция, попросту древние роды, и однако, ее узкая оптика тоже несколько искаженно представляет своего противника — порождение пролетариата. Например, наш дедушка-майор был очень начитанным человеком, культурным, не агрессивным и способным к разговору почти обо всем. Хотя родился в белогорском селе и провел отрочество за работой курощупа — была такая профессия, задача «специалиста» была в выявлении кур, способных к хорошей носке, и отделении тех, кто свою задачу исполнял плохо или не регулярно. И вот он явно не походил на того, кто определяется словом «плебей». Также и другой мой дед, инженер-гидравлик, имеющий ряд патентов, хотя по происхождению он был и вовсе, как говорят, сиротой, выращенным тетками его матери, явно не мог ассоциироваться с условным Шариковым. Неотвеченных вопросов становилось все больше, пока, наконец, интерес к ним не утратился — но это что касается лично меня. Достаточно было того, что все не так, как на самом деле, и нельзя сделать простой расклад сложных вещей. А значит, само деление или противостояние по принципу дихотомии добра и зла, где эти понятия меняются в зависимости от того, кто их меняет, совершенно бесплодно. Надо смотреть на конкретного человека — и иначе никак.
2
Здесь нужно сделать отступление в сторону библиотеки: поскольку мои записки ни в коем случае не посвящены истории рода отчима, это напомнит необходимую короткую справку «постольку — поскольку». Нити купеческо-дворянских альянсов вели из Калуги, Саратова и Твери, если я не ошибаюсь, конечно, и к ХХ веку они вывели к Москве, но к этому благодатному времени все имение рода сводилось к его генеалогическому древу, знанию языков, капиталу в голове да нескольким комнатам на всех в доходном, будущем коммунальном доме в районе ГМИИ. Несмотря на прекрасное генеалогическое древо, листья все же не продашь, и его потомкам пришлось немало потрудиться и в педагогике, и в медицине, и в сельскохозяйственной отрасли, и даже в театральной, дабы обеспечить себе сносное существование интеллигента. Образование, окончившееся вместе с царской властью, по иронии, заложило основу для будущей научной и производственной карьеры тех, чьи заслуги и выслуги не спасли своих обладателей от 37-го года. Доноса на любую тематику от любого грамотного лица было достаточно, чтобы потомки старинного рода сгинули навсегда, а их малолетние отпрыски угодили в легендарные детдома для врагов народа. Однако повезло: обладая незаурядным умом, мужеством и прекрасно зная юриспруденцию, отец маминой свекрови избежал расправы над собой и в ходе следствия, и в местах заключения, и 25 лет, которые он получил по одинаковой для всех статье, разделились для него на лесоповал и ссылку. Надо сказать, что, несмотря на все несчастья, этот умнейший человек прожил долгую жизнь, вторично женился в «Нарымском Крыме» и прижил новых потомков. Последние его письма (мне довелось видеть парочку), написанные к уже пожилой дочери, когда адресанту было за 80, поражают своей стилистикой, искусностью речевых оборотов и каллиграфией. Особенно если подумать, что это писал настолько старый человек, проживший такую жизнь. Что касается матери семейства, то ее «гражданская смерть» наступила на должности ректора одного из столичных мединститутов. И единственная причина, по которой она выжила с тремя малолетними детьми в глуши, куда их выслали в 24 часа без права трудоустройства и заселения, заключалась в эпидемии холеры, а затем и тифа. Ситуация в регионе была настолько трагической, что уже даже не имело большого значения, врач какого социального происхождения окажет тебе так называемые услуги. Будучи искусной акушеркой и хорошим хирургом, женщина сумела найти тех, кто умереть боялся больше, чем сесть за сотрудничество с женой врага народа, и различными путями устроилась на полулегальную работу, давшую ей и ее детям средства на жизнь. Словом, им всем очень сильно повезло, особенно учитывая еще и крайнюю религиозность матери семейства и ее представления о гражданской чести. Из-за которых она не могла подписать бумагу об отречении от супруга, к тому времени уже состоявшего с нею в официальном разводе и намеревавшегося начать сначала в ссылке. Очевидно, хорошо понимая, что в этой жизни с прежней семьей они уже вряд ли встретятся. Но жизнь не только чудесна, она и иронична, и все участники этих перипетий прожили долго и даже успели получить пресловутые справки о реабилитации в перестройку с неоригинальной формулой «за отсутствием состава» — и разрешение жить и практически везде работать за пределами черты оседлости для репрессированных. Наверное, этой краткой информации достаточно, чтобы примерно понять, что семья отчима была незаурядной и, сколько бы мы ни восхищались своими предками, пришедшими из села в город и получившими интеллигентные специальности, «неизвестная история», которую не преподают в общей школе, тоже держалась не совсем на союзе буржуа и кулака.
3
То общественное явление, в отношении которого пользуются медицинским понятием «шизофрения культуры», на самом деле не является ни новым, ни оригинальным. Есть люди, прожившие в контексте этого феномена почти всю сознательную жизнь. И, столкнувшись в подростковом возрасте впервые с глубинами подобной реальности мышления, я была сбита с толку — не буду лгать, что мне понравилось такое состояние действительности. Это теперь я знаю, что для национальной культуры в принципе нет ничего более характерного, чем двойственность: «православный атеизм», «святой и грешный чудо-человек», «честный бизнес» и «благородный депутат», «ложь во благо» и «достойная бедность». Так стоит ли удивляться, что и ее официальные и неофициальные литературные эталоны были противоположными? Однако в юности мне была свойственна однозначная прямолинейность, и в моем сознании коммунист был атеистом, монархист верующим, юбку носила женщина, нобелевский лауреат никак не мог быть дутым, священник — завсегдатаем борделя, вор должен был сидеть не в президиуме и так далее и тому подобная Волга. Иными словами, мне была свойственна некоторая природная глупость, и тут уж ничего не поделаешь. Видимо, поэтому столь трудно было утрясти в своем сознании, что реальность не имеет отношения к представлениям о ней. И все во мне бунтовало, когда посетитель борделя учил меня безукоризненной нравственности, деляга читал нотацию о честности и пагубности любви к деньгам, любитель роскоши пытался воспитать во мне аскетизм и так далее. Все это указывает на некоторое мое детское топорное сознание, которое свойственно вовсе не всем юнцам, однако я оказалась несчастливым носителем этого негибкого достояния.
Поскольку на мои представления в основном воздействовали дедушка и бабушка, которые были «советскими интеллигентами» (то есть, как я поняла к совершеннолетию, к интеллигенции настоящей имели отношение очень условное), то и представление мое о начитанности ограничивалось синтезом из Максима Горького, Льва Толстого, Джона Стейнбека и Эрнеста Хемингуэя. Представление о сословиях же ограничивалось буржуазией и рабоче-крестьянским синтезом, а профессиональный труд виделся по определению достойным и приличным средством к самообеспечению со всех сторон. Поэзия Золотого и Серебряного века была приятным дополнением, а обширнейшая библиотека производственного романа представлялась указанием на широкий кругозор ее владельца. И потому на робкий вопрос новой маминой свекрови, что из БВЛ я читала (видимо, она хотела дать мне что-то еще незнакомое), я тупо и с апломбом переспросила: «То есть, Вы хотите сказать, из ЖЗЛ»? Думаю, это навсегда закрепило у нее представление об определенном уровне моего развития, и она не пыталась больше вмешиваться в мое «основательное образование», с гордостью пополняемое мною то Юрием Бондаревым, то Алексеем Ивановым в рамках программы девятого класса.
Все же мне хватило соображения, чтобы понять: есть два вида начитанности, и оба они имеют систему. Первый — это просоветская программа, другой — проевропейская. Совмещать их — искусство. А знать, когда и с кем какое знание нужно демонстрировать, — это уже ум. Любопытно, что моя мать, образование которой позволяло ей работать словесником, если б она пожелала, неплохо ориентировалась в зарубежной классике и фантастике, но не имела каких-то систематизированных представлений. Пример, она не могла сказать, что появилось раньше в самиздате — Солженицын или Булгаков. Для ее свекрови, человека технической специальности, такой вопрос был делом чести. Диссидентство было ее религией наравне с верой, вопрос наличия недоступного издания не был вопросом. Бесконечное потрошение и подшивание толстых журналов с дальнейшим их вывозом на дачу казалось мне душевным нездоровьем. Зачем, когда и так все есть? Первое издание, второе издание, не один ли Макар? Одним словом, такой сложный, старомодный подход к жизни был мне глубоко чужд, несмотря на все стремление к образованию, ценимому мамой на втором месте после духовности. Кстати, и духовность виделась мною очень плоско — как религиозность. «Заветы социализма» ко времени моей юности уже выглядели пародийной профанацией; иллюзии равенства и братства, коммуны и прочего вздора в устах матери, которая по факту была такой же социалисткой, как Ленин пролетарием, уважались мною исключительно из любви к ней и никак иначе. Понятие о социалистическом христианстве было для меня такой же ерундой, как и православие завсегдатая публичного дома — здесь коса нашла на камень. И потребовалось очень много лет, чтобы некоторые вещи стали доступны. Очень долго я не могла понять, как проповедник аскетизма может так трепетать о материальных благах, идеолог социализма — любить красивую жизнь, наставник благочестия вести тройную — в рамках исключения для себя. А горячий поклонник образования для своих потомков — рассуждать, что вообще-то оно нужно далеко не всем, а только некоторым, избранным индивидам, иначе не будет порядка в королевстве Датском. Потому что доступное знание для всех — это и есть самое большое зло, а вовсе не невежество. Иными словами, понятие «загадочной русской души» было усвоено мною далеко не сразу, и я была определенно не тем, кто должен был попасть в эту среду, но история иронична.
4
В настоящий жизненный период я по иронии сотрудничаю с толстыми журналами, как критик. И не могу не вспомнить, что в ранней юности, то есть более 25 лет назад, толстые журналы тоже занимали большую нишу в моей жизни, но совсем в ином качестве, увы, увы. Примерно с 15 лет я начала читать систематически и осознанно под воздействием матери, но до той поры обильное чтение тоже имело место быть. Недоброжелатель съязвил бы, что и в нем была своя система! И вот как это происходило. Дело в том, что у свекрови и отчима была огромная дача на киржачской дороге. И часть ее использовалась под журнально-книжный склад. Туда вывозилось на векованье все то, что не переплеталось с любовью и не ставилось в двухрядные книжные шкафы, то есть, говоря новомодным языком, «шлак». Эта литература шла на растопку двух больших печей в том числе. Помню, что это были груды изрядно похудевшего благодаря потрошению «Нового мира», располовиненной «Роман-газеты», выдранной «Иностранки», почти целых «Подъема», «Науки и жизни», а вот насчет «Знамени» не уверена, «Юность» была представлена скромно. Я росла в 90-е, когда подписные издания «дискредитировали» себя финансово, однако помню, что подшивки начинались с 1983-го, 75-76-й были редкостью (возможно, этот период уже обрел вторую жизнь в печном жерле). И вот, выезжая туда весенне-летней порой, мы рылись в этих коробках и набирали себе чтения, которое уже выкинули взрослые, потому что оно «совок», «лизоблюдничество», «передер» и так далее, — в этой семье правды не стеснялись, она не бывала неудобной, не по возрасту или вредной.
Поскольку в наших детских глазах это была самая низкосортная литература, то авторов мы не запоминали и читали без разбору, чтобы чем-то занять глаза и время. Часть этих сокровищ присутствовала в садовом туалете для понятной цели, но больше всего мне запомнился листок, сиротливо лежавший на раскурке, но почему-то сохраненный, это были стихи, впоследствии попавшиеся мне в вузе: «Когда отца в тридцать седьмом оклеветали и забрали…» У этого обильного, но бессмысленного чтения была и другая причина — журнальное старье оказалось единственным, что я могла понять из дачной литературы. Учебники по металлургии, химические справочники, бесконечный Захер-Мазох, книжки на немецком и французском в плохом состоянии — все это было мною забраковано. Поскольку все хорошие произведения свекровь-диссидентка методично вырывала и подшивала, как «Мастера и Маргариту» или «Черные доски», то нам оставалось вот это, относительно понятное, как они выражались (а они выражались!) «советское дерьмо». Удивительно, что, несмотря на объем прочитанного, почти ничего не сохранилось в моей памяти с тех времен. Словно это было некое безвременье.
Для нашей матери журнальная литература была «мертвым жанром», «диссидентскими причудами», у нас дома никогда ничего подобного не было. Надо — купи книгу. Помню, как презирали мы тех, кого выбросили. Вот, старый совок, сколько корпел — и зачем, чтобы его раскурили на даче? А этот, наверное, стучал на товарищей, чтобы его публиковали… Этого держали за должность… Мир совписа представлялся нам под воздействием диссидентской среды цветником пороков и конгломератом бездарности. Такое положение дел — «несправедливость» — виделось нам как естественное, потому что зло побеждает. Правда, его победа весьма неустойчива. Потому что — вот автор, но ничего не запомнилось из его длиннючего сочинения! Зачем писал, для кого?
Наверное, современному человеку наш взгляд на вещи показался бы верхом цинизма, да еще в таком юном возрасте. И однако, такое положение вещей никого не удивляло. «Принести дотопить, просырело всё», — говорил отчим, — и мы отрывали половинку «Роман-газеты» и смотрели, как она расцветала в жерле печи, нам представлялось, что там волшебные города или огромная махровая бабочка, и никого не удивляло такое применение. Ведь всё хорошее выдрали и подшили. Это те, кто не пригодился, то есть большинство. Сейчас, при трезвом размышлении, мне кажется, что это ужасно, что мне не хотелось бы, чтобы так поступили со мной, хотя лучше, наверное, превратиться в красивую бабочку и цветок, чем написать ужасный длинный талмуд, от которого невозможно запомнить ни начало, ни конец, а ведь это человек не выбирает. Таланты раздает Бог. В конце концов, цель искусства — красота, и хотя умом мы понимаем, что все это труд, чужие жизни, судьбы, усилия, самомнения, репутации, надежды, премии даже, представления о своем месте в национальной и мировой литературе, но на самом деле мы помним только огненную бабочку. Которую листает купеческая высокая печь, похожая на небесный темный свод с искрами звезд своим жерлом. Даже эти авторы превратились в красоту.
Впрочем, все это было давно, и конечно, суждения о литературе в таком зеленом возрасте вряд ли возможны в принципе. Почему-то особенно запомнились стихи Вячеслава или Всеволода Иванова, они были длинные, помпезные, как византийское искусство, отсырели, горели плохо и воняли. И мы с сестрой стали читать их, но быстро соскучились, получили по шее от отчима за фиглярство, и все полетело в поддон. Значит, наверное, так и происходит сортировка — думала я уже позднее, пытаясь и сама написать что-то. Беспристрастный или, еще хуже, пристрастный, широко образованный человек, молящийся на Ахматову или Вознесенского, брезгливо отправляет тебя в утиль, с мстительным презрением за бездарность и немного равнодушно в глубине души, в которой тебе не удалось затронуть ничего. А та жертва, то есть человек-совок, не нуждается в физической каре за жизнь, потому что его уже нет, на что он потратил отведенный ему срок — на воспевание партии? Биографию градоначальника? Если правда любил их, то смысл еще мог быть, но если это был «экономический вопрос» или должностная обязанность… Вот что ждет «советских писателей» любого времени, хотя у них были икра и водка, и дом отдыха, и машина даже — однажды их будут судить, например, эти богобоязненные и неподкупные диссиденты, прошедшие через ссылки, имеющие, как это теперь называют, «черту оседлости». Они их прочтут и сожгут, потому что литературы соцреализма как явления не существует, просто некоторые делают вид — и еще большой вопрос, чего заслуживают эти «некоторые». Не все верят, что это будет, но я-то знаю, что суд идет, и давно, это пространство без времени, но с местом. Ведь бесполезная тайна в том, что мы знаем, кто талантлив, а кто нет, потому что сначала прочли эту кучу, которая полетела в печь, а уже затем всех тех, кто остался. Пусть мы не помним имен, путаемся в хронологии, в названиях журналов, пусть это чтение было беспорядочным, но на самом деле там были и хронология, и имена, и порядок, просто мы поняли это лишь со временем, все предстало весьма ясно.
Каждый раз, читая новую книгу, я вижу эту женщину, которая жжет ее или подшивает, в зависимости от внутреннего содержания. И знаю, как, по каким правилам, критериям и установкам будут вести этот настоящий отбор. Хотя, конечно, никому об этом не говорю — зачем? Что это изменит в целом? Никакие связи и никакие деньги не сделают ножку маленькой, душу большой, любителя икры духовным, только Бог может повлиять на количество талантов и на качество литературы. И всегда будут причины, по которым существует не только та четверть или осьмушка, которая попадает в переплетную мастерскую, но и те три четверти, которые попадают в печь. Наверное, так должно быть. Если знаешь так много, зачем вообще в этом участвовать? Причина не в смысле, а в ощущении того места, где ты находишься, ты скорее очевидец, а не участник. Этому нельзя научиться в вузе, но вообще этому научиться можно. Только дает ли счастье такое знание. Мы не можем изменить истории. Можем только стоять и смотреть, как проходит Бог.