Некто творящий. О поэзии и присутствии Леонида Аронзона

Светлана Михеева

Родилась, живёт, работает в Иркутске. Заочно окончила Литературный институт им. Горького. Автор поэтических книг «Происхождение зеркала» (Иркутск, 2009 г.), «Отблески на холме» (М., «Воймега», 2014 г.), «Яблоко-тишина» (М., «Воймега», 2015 г.), «На зимние квартиры» (М., Водолей, 2018), книги эссеистики «Стеклянная звезда» (М.: ЛитГост, 2018), нескольких книг прозы. Публикации: «Textura», «Дружба народов», «Октябрь», «Интерпоэзия», «Волга», «Сибирские огни», «Грани», «Журнал поэтов», «Литературная газета», «Юность», «День и ночь» (Красноярск), «Иркутское время» (Иркутск), «Лиterraтура» и др. Руководит Иркутским региональным представительством Союза российских писателей.


 

Некто творящий

О поэзии и присутствии Леонида Аронзона

 

 «Всё обычно, кроме нашего присутствия здесь»

Алексей Чипига

 

Леонид Аронзон. Фото Бориса Понизовского

Корпус его стихов невелик, читать их – благостный, но труд, публикации нечасты. Для неприхотливого общественного глаза его улетающая в небеса фигура проигрывает на фоне такого объёмного и такого земного Бродского. Выйдя с ним из одного гнезда, Аронзон в литературе существовал настолько отдельно, насколько это вообще возможно, (мы имеем в виду в том числе и то, что Бродский уехал и стал знаменит, а Леонид Аронзон остался в Ленинграде, в России, сохранившись почти в безвестности (относительно политически обострённой славы его сотоварища), как в тайном сундуке. Ни одного из значимых его стихотворений так не взяла советская печать.

В своё время он был популярен в ленинградских кругах, до поклонения – как гениальная, почти ангельская явность, затесавшаяся каким-то промыслом в строй человеческий. Бродский, к которому как к паровозику пытаются теперь пристегнуть Аронзона, существовал и тогда в иной стихии, настолько отличной, что поэт Виктор Кривулин называет Аронзона «наиболее радикальной альтернативой “ахматовским сиротам”». Когда время раскачало литературную лодку, то из шторма на широкий простор вынесло из «сирот» лишь социально ориентированного протестного Бродского, которым переболело потом не одно поколение советских и постсоветских граждан. Поэзия Аронзона оказалась неподвластна для этих штормов в том смысле, что отлежавшись почти в забвении, дождавшись своего часа, она спустя десятилетия освежила российский поэтический горизонт, заросший к тому времени стихотворной речью как сорняком. Речь эта во многом не имела в виду ничего, кроме себя самой, во многом была «послебродская», заточенная на описание обыденного мира и, порой, самое простое (если не сказать – элементарное) переживание в нём. Мы оказались удушливо окутаны ею. Аронзон стал, может быть, волшебным снадобьем, которое несколькими каплями своими расчистило нам дорогу к Человеку внутри Творения, к явлениям свободного духа, к обретению Идеала.

Он вдруг оказался довольно популярен – и вот уже Бродский стоит привычным монументом в красном, но запаутиненном углу. Стихи Аронзона приоткрыли нам другое, едва ли не забытое измерение поэзии, в котором человек представал перед божеством как возможно равный, взирая на Его труды для того, чтобы продолжиться в них своим трудом

Особенность идеи Аронзона в том, что никто не вырывает человеку язык и не вкладывает в грудь горящий уголь, он минует стадию пророка, будучи уже равным – уже обладающим возможностью творить.

Валерий Шубинский в статье «Образ бабочки» 1995 года называет Аронзона «стилистическим оппонентом» Бродского и приводит аналогию, которая широко разошлась впоследствии: «Цветаева писала, что Гёте, конечно, более великий поэт, чем Гёльдерлин, но Гёльдерлин поэт более высокий. Ему доступны горные вершины, но он всегда на вершине, а великий Гёте обречён спускаться на равнину, к людям… Это можно отнести к Иосифу Бродскому и Леониду Аронзону».

 

***

Аналогия впоследствии несколько упростилась: Бродский спускается с холма, Аронзон поднимается на холм. Но сравнивать (или, если удобнее, противопоставлять) Бродского и Аронзона (хоть они, по словам Кривулина, «извечно связаны», а их судьбы и «рифмуются по принципу консонанса») неблагодарное занятие. Соперничество их поэтик – мнимость, поскольку принципиально различен их взгляд. Это всё равно что сравнивать право и лево, Южный полюс и Северный полюс. Бродский движется своей дорогой, в мир людей. Он вопиющий индивидуалист, его испытание в поэзии – прожить частную жизнь, стремиться к частной свободе, которой он будто и не видит предела. Но предел есть, и вот он: вот частное рассыпается в мозаику смыслов, обобщений, сентенций; вот старый человек, который любуется морем или городом, брюзжит на весь белый свет или нянчит позднюю любовь; за этим – смерть. Человек спустился с холма и шёл по жизненной дороге, пока она не иссякла.

Когда Аронзон, согласно воспоминанию Дмитрия Авалиани (которое приводит Герман Лукомников), говорит о том, что Бродский «пишет членом», то именно это он и имеет в виду: герой Бродского покинул рай и его планида – существовать в трудах, метафорически выражаясь, брести за поэтическим плугом по тяжёлой безбрежной пашне, засеивая её своими бесконечными стихами, – «ибо прах ты и в прах возвратишься».

Но если Бродский – изгнанник (из Рая) по сути, то Аронзон категорически отказывается даже примерять на себя эту роль. Он избывает индивидуальность, частность, отдельность – он избывает саму возможность изгнания. Изгнать можно лишь что-то оторвавшееся, отдельное, самостоятельное в своем протесте.

Кривулин, который представляет Бродского многословным, обстоятельным – слишком тяжеловесным, архаичным, рассудочным для своего времени, поэзию Аронзона характеризует как утончённо эстетическую: «Стихи Аронзона шли “путём слетевшего листа”, оставляя на слуху слабый осенний шорох, перерастающий в органное звучание потаённой музыки смыслов…». Звучание, которое берёт начало в малом – в шорохе оторвавшегося листа, положим – охватывает затем все регистры, превращается даже не в голос, но в «звучание потаённой музыки смыслов». У исследователя аронзоновского творчества и бытия Олега Юрьева есть замечательное выражение: «расширяющееся бессмертие» – применительно к судьбе Аронзона, к его воспрявшей славе, которая вдруг, спустя время, стала расходиться просторными мощными кругами. Пожалуй, именно как «расширяющееся бессмертие» можно описать и его творческий метод: уйти от судьбы к движению множеств, которые приветствуют вечность. «Утончённая эстетика» как забор проламывается этим «расширяюшимся бессмертием».

 

***

Аронзон, если уж говорить пристрастно, никуда и не поднимался: «он всегда на вершине», как и сообщает об этом Шубинский, цитируя Цветаеву. Поэт сам пребывает на холме – явлением природы, творящим началом. Он видит, как туда поднимается вообще человек, малое и лёгкое. На вершине холма – в памяти о рае и о Боге (которого сам Аронзон тщетно пытается разглядеть) – человек репрезентуется как высокая идея, душа, истина. Как творение, сохраняющее память, – а значит, и как творение, в состоянии осознания само готовое стать Творцом.

Эта двойственная природа человека прописана в стихотворении «Утро». Возможность быть творцом сводит на нет саму возможность смерти как жестокого окончания, исчезновения: кровь младенца, которая появляется вдруг среди идиллии холма, оказывается цветом мака и мальвы. Словно жертвоприношение, соединяющее миры, нивелируется под взглядом художника, способного называть и отобразить: «Собирая цветы, называй их: вот мальва! вот мак!». Жизнь претворяется в новую жизнь – и так далее.

Я охотно верю в рассказ Авалиани, в слова Аронзона, пусть даже переданные через третьих лиц. Ведь в них, собственно, таится главная идея. «Если ему отрезать член, он перестанет писать. А если мне – я не перестану» – сравнивая себя и Бродского, он четко определяет то, что разводит на их общей литературной дороге: выбор материала. Либо ты славишь право частного существования, и всегда тебе – быть человеком. Либо полностью переходишь на сторону духа – и получаешь право испытать себя в качестве Творца. И кажется: некто обезличенный, перепечатывавший на машинке стихи человека Бродского, судимого по статье за тунеядство, – это некто больший, чем человек Аронзон, это Некто Творящий.

 

***

Леонид Аронзон отказывался закончить себя как возможность, заострившись в частном, – частное есть только то, в чём оформлено, в чём заключено. Перед ним стояла, как видится, отдельная задача, поистине сверхзадача: осознать творение как беспрерывный процесс, в котором бесконечность и всесилие божественной энергии манифестируют себя через смертное и слабое, наделяя его естественным правом творения. Право творения – это не право сильного. Право творения – не право бессмертного. Но того, кто желает отдавать бескорыстно, – иного творения не бывает.

И это вопрос – о сути любви. А также и о сути искусства. Искусство как процесс творения не может быть продуктом или товаром для обмена или продажи. Оно не производит «продукт», оно производит действительность. Превращаясь в «продукт», который сообщает окружающему свою корысть и требует эквивалента, оно становится чем-то другим.

Аронзон воссоздаёт миф о творении, в котором время отсутствует, его заменяют состояния. Поэзия традиционно наиболее удобная форма, чтобы выразить свои соображения по этому поводу.

 

***

«Бог совершил только один поступок – создал мир. Это творчество. И только творчество даёт нам диалог с Богом», – воспроизводит в своём дневнике слова мужа Рита Пуришинская, муза и возлюбленная. Фактически Леонид Аронзон принимает на себя очень опасную роль, встаёт на очень опасное место – пробует себя в роли Творца, у которого в силу его определяющего качества нет образа, лица (ибо Творящему не нужно распознавание от кого бы то ни было – потому что он не нуждается ни в поклонении, ни в дарах). Человеку нелегко принять такую степень бескорыстия, поскольку он материален и его материя сама по себе в естественном смысле корыстна: организм требует еды, питья, он подвержен болезням, страдает – и погибает, а без внимания и материальной отдачи ещё и преждевременно. Депрессии Аронзона, о которых говорят биографы, кажутся следствием этого диссонанса – встав на место Творца, он не перестал быть человеком.

Можно возразить: сколько людей занимаются творчеством – и чувствуют себя прекрасно. Однако же я говорю не о психотерапевтической роли творчества, а о его сути в идеале – сознательно отдать, не требуя возврата. Нужно быть чем-то большим, чем человек, для того, чтобы уметь восполнять себя в такой степени расходования, горения. Нужно быть чем-то большим, чтобы существовать без лица, вовлекаясь в общее вселенское движение. Позиция Бродского в этом смысле была спасительной – при всём своём таланте он мудро и довольно практично существовал, как человек в мире людей, занимаясь литературой.

Не только писать стихи, а отдаться творению всецело – иное дело. «То, что искусство занято нашими кошмарами, свидетельствует о непонимании первоосновы Истины», –итожит Аронзон. Кошмар – переживание частное. Истина – позиция определяющая и всеобщая. Точка сборки, начало творения.

 

***

Аронзон поставил уникальный опыт (отчасти похожий на опыт Хлебникова, но только более углубленный, – у Хлебникова хотя бы имелась его наволочка, его странности, его лицо, черты, по которым мы его опознаём). Аронзон не представил себя на месте Творца – а поставил себя на его место, войдя туда, где не существовало никакой определённости, где человеческой материальности не на что было опереться. Ну, может быть, кроме речи. И если Хлебников, царствуя в голоде и бесприютности, слоняясь по стране, воображая мир-язык, пытается разгадать загадку бытия, действуя и исчисляя, то Аронзон сам становится этой загадкой – и даже больше: становится тем, что содержит её, бесконечно её же и сотворяя. И если Бродский следовал за языком (поэт – «средство языка к продолжению его существования»), то поэтические амбиции Аронзона простирались куда дальше – он был готов стать самим этим языком.

 

***

У Творца – тысяча лиц, именно поэтому у него – нет лица. Никаких черт, никаких признаков. Лицо в поэзии Аронзона существует, но лишь как возможность (которая воплощена, например, энергией Слова, как в Ветхом завете). Он педалирует эту возможность, говоря о плодах творения, – лишь сотворённая единица имеет индивидуальные черты, которые отражаются в зеркале, чем бы оно ни было: зеркалом воды, зеркалом неба или зеркалом восприятия (одним человеком – другого). Лицо без черт лица, этот оксюморон и определяет энергию ещё не претворившуюся, потенциал творения.

Отсюда, кажется, в его поэзии зеркала, обилие которых завораживает. Явленный мир – это, по существу, мир зеркал, готовых отразить черты конкретного лица-персоны. Этот зеркальный мир есть небеса и воды перед сотворением человека. Это содружество зеркал, уже готовых его, человека, отразить – но до определённого времени отражающие лишь явления и частности самой природы.

Отражения у Аронзона – это лишь отражение Истины, которая сама существует во всём, но не отражается нигде и ни в чём, существуя для нас априори, но неузнаваемо.

Лицо-персоналия и вслед за ним и отражение – это всегда искажение Истины, её же, впрочем, и прославляющее.

 

***

Отражение – уже совсем другая ипостась. Это – герой. Он всегда имеет узнаваемые черты. Путь его всегда начинается и заканчивается. Задача героя, например, нести отражение блага, совершать подвиги во имя других. То есть сделать благо осязаемым, узнаваемым, утвердить его в мире. На плечи героя ложится бремя смерти – исчезновения или же трансформации.

Героя у Аронзона нет. Время в его стихах так и не наступило.

 

***

«Материалом моей литературы будет изображение Рая…» – цитируют Аронзона все, кто хочет его цитировать.

Но вот какой вопрос нам следует задать: что такое для него – рай?

Далее цитата звучит следующим образом: «Так оно и было, но станет ещё определённее как выражение мироощущения, противоположного богу. Тот быт, которым мы живём, искусственен, истинный быт наш рай, и если бы не бесконечные опечатки взаимоотношений несправедливые и тупые, жизнь не уподобилась бы, а была бы раем». Выходит, Рай это не кущи где-то там, а кущи – здесь, это холм, где цветут маки и мальвы, на которые смотрит человек, художник. Это всё вокруг, но только под творческим взглядом.

«Выражение мироощущения противоположного богу» – обаяние мира, где есть всё то, что сотворено и поэтому является уже не божественной энергией, но фактом творения, то есть частностью – лицом, вещью, существом. Факты, как части творения, составляют Рай. Но жизнь не осталась Раем, а уподобилась ему – из-за человека, из-за его сложной природы, которая и производит « отпечатки взаимоотношений». Аронзон говорит о Рае здесь, на земле, в этой жизни – говорит о потерянном Рае, о том, что жизнь – лишь его отпечаток.

Возможно ли его, этот рай, найти? При этом вопросе как сторож смерть Аронзона, непрояснённая, томящаяся среди долгих домыслов и сложных обстоятельств. «Чтоб застрелиться тут, не надо ничего…» писал Аронзон. И ушёл в горы возле Ташкента с ружьём, и был выстрел. Окружение поэта разделилось во мнениях: по доброй воле или же случайно он лишил он себя жизни. В том, что его палец оказался на курке, – не сомневались.

Сожалея о жизни, как о потерянном рае, он говорит именно об отпечатках – не об отражениях, замечу. Отражение – процесс легитимный, проясняющий и поддерживающий Творение. Отражение – не застывает, его невозможно зафиксировать, оно – часть витального движения. Отпечаток – это лишь подобие, которое служит скорее запутыванию, чем творению. В стихотворении 1958 года мы встречаем страшное, немое и серое слово «отпечаток», которое противопоставлено и слову, и мечте, и памяти:

 

Вымершим миром, немым отпечатком
тучи стынут на вогнутом небе,
слово
как тупость, и ветер из кадки
плещет ливень в оглохшую невидаль.

Памяти нет, ни мечты и ни времени,
выпали мысли, остались глаза…

 

Отпечаток – видим, но и только. За ним ничего нет, нет мысли. В лирическом стихотворении 60-го года – отпечаток заявляется как пустота: «На каждый след Ваш листья прилетят/и припадут к пустому отпечатку».

Отпечаток – механически, технически исполненная процедура, множащая что-либо без необходимости. Отпечаток пуст. Можно – творить, а можно – отпечатывать. Отпечаток – противоположность творению, он – подобие. Сотворённое слагается в общую силу, общую возможность быть и сотворять дальше. Отпечаток – лишь механическое повторение, можно даже усилить  – подобие отражения, у которого нет возможности быть продолженным. Отпечаток не может быть полноправной частью Рая.

«Послание в лечебницу», написанное в 1966 году, констатирует ценность сотворения, в том числе как личный вклад творящего в своё собственное существование: «рисуй на песке мое имя» – «ручей пишет имя, образуя ландшафты» – «от руки мной набросанный дождь» – «ты рисуешь ручей, вдоль которого после идёшь и идёшь». Это рай (его отражение), он пуст и содержит только творящего (это «пространство души», где и ландшафты, и явления, и действия – суть одно). Диалог с самим собой, себя о себе вопрошающего, – тонкая находка Аронзона. Это инструмент для того, чтобы избавить стихи от отпечатков – от слепков, от материи, насильно оживлённой и обнулившей рай.

 

***

Простое человеческое счастье для него – тщастье (в стихотворении 1969 г.).

 

***

Если взглянуть на стихи Аронзона, то они бесконечно пусты. Девы, лошади, стрекозы и прочие существа в них мифологичны. Они скорее символы, идеи.

Действующего лица, героя с узнаваемыми чертами, в поэзии Аронзона вообще нет. Вернемся к этому вот почему: задача поэта – не убежать в пейзаж, не сколотить себе маленький рай, а стать раем, открыться для рая, прийти в рай – прийти в себя самого: «Я навсегда уста, / МНЕ –ТИХО / Я вернулся из рая в рай…»

Равенство с Творящим для него заключается не в иерархии. Аронзон часто обращается к высшей силе, которая изначальна и, будучи оттуда, неразличима для человека: «ГОСПОДИ, / ТЫ СВЕТИШЬ ТАКИМ СВЕТОМ, / ЧТО Я НЕ ВИЖУ ТЕБЯ». Равенство также не в возможности действовать – как действует герой, зачастую наперекор богам, игнорируя частности, проламываясь через препятствия или обходя их хитростью. Равенство для Аронзона – в праве знать «что было до небытия» (и «до донебытия» и «до додонебытия» и так далее – вопрос о том, что было, он фиксирует в записной книжке 1967 года). И затем – в праве длить это первоначальное знание через творение:

 

Моё веселье – вдохновенье.
Несется дерева река –
вот так меня читают Боги
в своей высокой тишине.

 

Как будто бы безлюдность у него вечна, как будто бы она – неподвижная категория, оговорённая (с кем? с сами собой? с божественным в себе?) в своей неизменности заранее: «И я в состоянии САДА В САДУ».

Но это убило бы замысел – творение не прекращается, его возможное начало (а вначале, как помним, было Слово) – не отсчёт от нуля на школьной линейке. Творение балансирует между мифологическим началом и невозможным концом.

Симптоматично: «Внутри построенной природы / брожу, как юноша безродный / или как Пушкин в бороде…». Юноша – любого времени и любого происхождения, Пушкин в бороде – тоже лишь образ, клише, общее святое место. Они, некий юноша и пушкинский образ, равны «внутри построенной природы» – внутри сотворённого. Пушкин априори был юношей, а любой юноша может проявиться как Пушкин. В этом неразличении (и сращении) есть зерно, из которого когда-нибудь (не имея в виду, конечно, линейное время истории) явится (у кого-то другого, не у Аронзона) герой – то есть когда-нибудь начнётся История, сплетутся «отпечатки взаимоотношений». Аронзон даёт нам лишь намёк, лишь допускает возможность. Но и этого – очень много.

И здесь следует заметить, что как раз герой Бродского – герой на этапе завершения своей миссии, которому Аронзон предвидит далёкое начало. В этом одно из главных отличий Бродского и Аронзона – поэзия первого существует как анализ исполнения частного предназначения, второй ищет истоки и предпосылки этого предназначения, вечно задавая главный и самый неудобный вопрос: кто ты и зачем, человек?

 

***

Ольга Седакова в одной из своих лекций назвала Аронзона гимнографом. Но он, кажется, в большей части не прославляющий, а исследующий поэт. Он исследует начало мифа – то начало, которое недостижимо для узнавания. Леонид Аронзон пытается попасть в точку начала, в то бессознательное, которое пытаются свести к условно объяснимому психоаналитики («сердце человека всюду одно и то же», говоря словами Вильгельма Дильтея, впервые введшего в оборот понятие «наук о духе»). Ученые,писатели, и другие любопытствующие хотят разгадать завязку человечества – но всё же, несмотря на все старания, исток скрыт. У поэта для этого есть особый инструмент – его обращённость внутрь себя. «Запертый изнутри в одиночку, возвожу себя в сан Бога, чтобы взять интервью у Господа», – записывает Аронзон. Вопросы к Сотворившему просты: «Здесь ли я? Но Бог мой рядом…».

Ответ где-то близко. Техники поэтического погружения обещают нам долгожданное открытие. «В бессознательном похоронено всё прошлое нашего рода; оно подобно пуповине, прикрепляющей отдельного человека ко всему виду», – написали психоаналитики Отто Ранк и Ханс Захс. Но у Аронзона исследования вдруг прерываются констатациями, которые делают ответ невозможным: «Мне не забыть, что земля внутри неба, а небо – внутри нас». Такова позиция Творца. Человек, поставивший себя на место Творца, обречён: ведь мы сами есть вопрос и ответ. А этим, конечно, сложно удовлетвориться.

Это, пожалуй, даже вызывает отчаяние. «Ем озёрную воду, чтобы вкусить неба», – ничего другого не остаётся, когда вокруг лишь красота и некий «Ты», который, несмотря на тихое неоспоримое присутствие везде и в тебе самом, генерирует лишь «одиночество всего». А от обильной красоты, в конце концов, хочется отвернуться – она избыточна настолько, что мир кажется абсолютно ей заполнен и больше ничему в нём нет места. Это ужас человека, вставшего в абсолютную позицию Всевышнего, который, во всей своей мощи, лишь «одинокий хозяин, родитель натуры, в сиротстве / пребывающий прибывающий здесь и от века». Сиротство и одиночество – вот что обещано существу, претендующему на роль, которая априори больше него. Истинный художник отдаёт себя искусству, получая взамен лишь новую необходимость отдать ещё больше. Вот цена для человека, испытывающего себя в творении.

 

***

Аронзон выходит за край своей райской истории. Он наблюдает, как «пустые озёра весов взвешивали миры и были в равновесии» – но в обыденности, в частной жизни он не находит равновесия, и, более того, приходит к выводу, что «сотворение человека – акт насильственный, и никто не имеет на него права, ибо воля новорождённого безучастна в процессе». Герой не может родиться в этой пустыне, где небеса отделены от земли защитными зеркалами, не допускающими к горним высотам.

Настаивая на нерождении человека, как на уважении его (кандидата на рождение) права выбирать, поэт вдруг ставит ребром гамлетовский вопрос – быть или же не быть. И, отвечая на этот вопрос «не быть» («зачатьем обрёк бы его на страх перед смертью»– говорит Аронзон о своём отношении к возможности потомства), он окончательно лишает нас героя. А себя – спокойствия, оказываясь в двойном капкане: творец не может совершить акт творения, поскольку мир, в котором он сам сотворён, внушает ему ужас одиночества. Так быть или не быть? «Наше состояние столь горестно, что ему, несомненно, следует предпочесть полное небытие…» – некогда констатировал Шопенгауэр идею знаменитого шекспировского солилога.

 

***

Отражения и сновидения – вот удел того, кто претендует на большее, но в силу собственной природы вынужден смиряться с меньшим.

Мотив отражений усилен двойственной ролью зеркал – отражающей и отделяющей, но всегда сохраняющей за собой некую тайну. Например, в стихах обильно и свободно существует отражение Рая – тени садов, расплесканные по стенам, плоские деревья: «Сад теней на стене проступает как тайнопись». Любопытно появление «засмертных» зеркал, в которых можно отыскать «великое стремление судьбы» – ту же самую тайнопись. Тайнопись, которую не каждый прочтёт – райские отблески в мире отпечатков. «Мне пришёл в голову вставной сюжет: человек, смотрящий в зеркало вместо своего отражения, видит нечто совсем другое, что другое, я не додумал из страха…» – транслирует Аронзон в коротком прозаическом отрывке, больше похожем на запись из тайного дневника. И за страхом – тайна.

Но у зеркал есть ещё одна функция: они – спасение для человека, который, будучи существом духовным, испытуем материей. «Для каждого, кто сир и одинок, / на свете существуют зеркала». Такой же функцией спасения (а спасение у Аронзона – возможность задать вопрос Всевышнему) обладает сновидение, всё то, что обитает по ту сторону сна.

 

В рай допущенный заочно,
Я летал в него во сне,
Но проснулся среди ночи:
Жизнь дана, что делать с ней?

 

По ту сторону становится ясна тайнопись, решаются загадки жизни, приходит равновесие. На той стороне сохраняется ответ на единственный важный вопрос – вопрос о происхождении человека, о легитимности его бытия при отсутствии «разрешения на сотворение». Сохраняется миф, который и положил начало всему. Культура любой цивилизации держится за этот изначальный единый миф, который вряд ли подвластен деконструкции. Главное свойство этого мифа – нерешаемость. Но европейский ум всё же затрудняется принять это свойство, делая попытки просчитать его или, по крайней мере, связать с объяснимым, ввести в научный оборот – скажем, через психоанализ. «Наличие близкой связи между сновидением и мифом – не только в отношении содержания, но так же относительно формы и побудительных сил этого и многих других, в том числе собственно патологических психических проявлений – полностью оправдывает интерпретацию мифа как «сновидения множества людей», – излагает Отто Ранк идею в сочинении «Миф о рождении героя». То, что делал Аронзон, действительно напоминало некое идеальное общее сновидение: разве стихотворение «Утро» в плавности странных и непредсказуемых переходов, превращений не похоже на общий сон человечества?

Сон-Морфей у Аронзона заявлен как посредник между Эросом и Танатосом. Особое сближение любви и смерти традиционно для европейской культуры со времён Средневековья. Ему способствуют и особенности семейных отношений Аронзона: супруга Рита Пуришинская страдала неизлечимым сердечным недугом, сам он побывал на краю жизни и смерти, заболев остеомиелитом во время геологической экспедиции. В такой неустойчивой позиции, во всегдашнем ожидании окончания, отношения эти имели отчаянный – и высокий в этом отчаянии – характер (об их высокой вибрации можно судить, в частности, по письмам Пуришинской, совсем недавно опубликованным отдельной книгой в издательстве «Барбарис»).

А вот сон – это, традиционно, пассивность разума и души, которую надо избыть, пробудиться. У Аронзона же сон благотворен, это способ перенестись за зеркала и взглянуть на оригинал, не довольствуясь отражениями. Поэзия Аронзона ничуть не витальна. Она лишает прелестную материю её земного обаяния. Описывая прелесть женщины, называя вполне анатомические детали, он сводит её к идеалу, которым можно овладеть на расстоянии («Не приближаясь ни на йоту, ни на шаг, / Отдайся мне во всех садах и падежах»). «Пусть всё уснёт, пусть всё уснёт, моя живая» – словно заклинание, проводящее живое через мир сна в иную, зазеркальную реальность. Путь этот, возможно, лежит через окончательную Смерть (недаром в одном из стихотворений Аронзон пеняет Всевышнему за возможное воскрешенье, которого он страшится как «небесной кары»). Процитированное выше стихотворение, кстати, и называется «Двойной сонет», обе части его абсолютно идентичны – подобно предмету и его отражению.

 

***

Путешествия «из рая в рай» – из рая истинного в рай-подобие – мучительны. «Я – навсегда устал» – усталость педалируется как утренняя (в графически продуманном стихотворении «Когда наступает утро – тогда наступает утро…»), когда всё вроде бы просыпается, отдохнув, набравшись сил перед грядущим днём. Но мы уже знаем, что присутствие в подобии – обманчиво, и утро в нём – обманчиво. Ведь если в Раю человек соединяется с Богом и созерцает его, условно выражаясь, лицом к лицу, находясь в схоластическом «видении, дарующем блаженство», то в подобии что он может увидеть, с чем соединиться? Это пустышка, куда человек возвращается, в общем-то, не по своей воле.

Бесконечные возвращения ранят, превращают истинное в факт, в частность: «Я, пришитый к земле, вижу сонных стрекоз, вижу только слова». Ничто не спасает ситуацию, поскольку конечный смысл всё так же скрыт – и будет скрыт: «Есть леса, но нету древа, оно – в садах небытия». Сады небытия недоступны, остаётся лишь «строить слово» и наблюдать – «созерцать» и «зрить», мириться с тем, что ты ещё и тело, которое хочет продолжить себя. «Не смерть страшна: я жить бы не хотел…» – неужели таков итог этой поэзии? Полагаю, что – нет, не таков.

Не факт отрицания жизни мы обнаруживаем у Аронзона, а идею первоначальной полноты, которая была с нами когда-то – и ещё будет. «Рай является конечным покровом, так как избранные для рая остаются в раю; и кто там пребывает, тот не живёт у Бога. Он есть Он, скрытый под покровом», – учил суфий IX века Абу Язид Бистами, советовавший ученикам полностью предать себя Богу. Аронзон, который признаётся: «Я в себя не верю, а отказаться от себя не могу», – идёт именно по этому пути, сожалея об окружающем мире, который представляет собой такое одиночество, которое даже влюблённым не позволяет быть счастливыми.

Его метод в том, что он исповедует Рай внутри себя, Творца внутри себя, не просто соединяя реальность и воображаемое в поэтический текст. Он обращает текст внутрь себя, как глаз, зеркало, божественное око «немецкого чародея» Якоба Бёме. Эксперименты с языком, литературные упражнения должны были обнажить сакральный смысл языка, подвести к утерянному мифу, несущему сведения об изначальной полноте. Аронзон свидетельствовал для последующих поколений: поиск возможен, хотя и результат его непредсказуем.

Александр Степанов, написавший предисловие к двухтомнику Аронзона – самому крупному изданию произведений поэта – предположил, что поэт восполнил лакуну, произошедшую от прерывания литературной традиции, и дал нам «концентрированную поэзию». Он действительно восполнил ее: лакуну, которая скрыла высокое предназначение поэзии, заставив нас видеть ее плоской и лишённой света. «Не свет я вижу, а свет света / а свет света – свет», – транслировал Аронзон, давая высокую установку, при которой и рай, и холм, и всякая природа в череде движения и пауз, и чувства к вожделенному, и тишина, как результат говорения, и даже – ничтожный отпечаток, имеют право соединиться волей равного Творцу в нечто единое и славное, в неумолимую радость частиц, которая и образует возможность, называемую «Рай».

А это вы читали?

Leave a Comment