Но кто же родит меня?
Книга Макса Батурина «Гений офигений» в литературном контексте. Стенограмма презентации. Часть II
Часть I читайте здесь
30 июня 2024 в формате Zoom-конференции состоялась презентация книги Макса Батурина «Гений офигений» (Выргород, 2024, серия «Поэты антологии «Уйти. Остаться. Жить»). Книга включает стихи томского поэта и прозаика Макса Батурина (1965–1997) и составлена на основе сборников, выходивших как при жизни автора, так и посмертно. В издание вошли архивные материалы и фотографии, предоставленные Центром документации новейшей истории Томской области.
«Макс Батурин, при всех его увлечениях, эскападах и розыгрышах, был сверхдисциплинирован. Он не мог быть просто редактором, он должен был становиться активистом литературы, ее создателем. Его спор с ведущими рокерами на равных, его совершенно необычные принципы публикации себя, далекие и от норм официального книгоиздания, и от норм самиздата — продолжение такой самодисциплины, напоминающей о русском модерне», — пишет Александр Марков, («Волга», № 5, 2024).
В разговоре о поэзии Макса Батурина приняли участие:
— Борис Кутенков — поэт, культуртрегер, составитель книги;
— Лев Наумов — прозаик, литературовед, главный редактор издательства «Выргород»;
— Ольга Аникина — поэт, прозаик, литературный критик;
— Егор Евсюков — поэт, литературный критик, аспирант и методист филологического факультета Томского государственного университета, редактор журнала «Таволга»;
— Шевкет Кешфидинов — поэт, прозаик, литературный критик, главный редактор издания «Культурная хроника»;
— Андрей Козырев — поэт, культуртрегер, главный редактор журнала «Четырёхлистник», соведущий проекта «Полёт разборов»;
— Даниил Пяткин — поэт, культуртрегер, студент филологического факультета Томского государственного университета, сооснователь литературного медиапроекта «Свободные ассоциации»;
— Елена Наливаева — поэт, литературный критик;
— Ирина Чуднова — поэт, литературный критик;
— Филипп Хаустов — поэт, литературный критик;
— Валерий Шубинский — поэт, историк литературы, главный редактор журнала «Кварта».
Расшифровка и подготовка стенограммы — Елены Кукиной.
Видео презентации смотрите здесь.
Скачать книгу можно здесь.
В этой части представляем выступления Ирины Чудновой, Филиппа Хаустова и Елены Наливаевой.
Выступления Бориса Кутенкова, Льва Наумова, Андрея Козырева, Даниила Пяткина, Егора Евсюкова, Валерия Шубинского, Ольги Аникиной и Шевкета Кешфидинова см. в первой части стенограммы.
Ирина Чуднова: Вы знаете, эта книга попала, что называется, в самую точку моего личного миросоздания. Удивительным образом эта история, с одной стороны, поколенческая. Это немножко более старшее поколение, но то, что я застала уже будучи уже вполне осознанным человеком, плюс — это история географическая. Дело в том, что я в 18-19-м году дважды была в Томске. Я общалась как раз с томскими поэтами, и многие имена, которые прозвучали, которые были в послесловии и предисловии, Ольга Комарова, мне знакомы, и там были имена людей, с которыми я общалась. Для меня это накладывается на личный опыт. И это ощущение от Томска… Это, конечно, был Томск конца 10-х годов.
Понимаете, для меня это очень важно: временная нить и географическая нить, которые идут через тексты. Может быть, я сама с такой маниакальной последовательностью датирую свои стихи и ставлю места, где они были написаны, потому что мне кажется, это достраивает какой-то правильный континуум, как бы нанизывает поэтический текст на нить пространства и времени. Во многих стихах Макса Батурина есть даты и даже иногда есть места. И мне это очень важно, потому что тексты собирались в книгу не по временной последовательности, они собирались отчасти тематически, отчасти композиционно, но их датированность мне очень много говорит. Для меня важен конец 80-х, даже вторая половина 80-х. Я 1974 года рождения, и примерно с 12 лет я это время-место вполне ощущаю. И ростовские поэты, как ни странно (это Заозерная школа, Геннадий Жуков, Виталий Калашников, Игорь Бондаревский, всё еще находящийся среди нас, Александр Брунько) — как-то очень перекликаются с Максом Батуриным. Там есть переклички на уровне нерва времени. Как, помните, где-то было — в одном месте заденешь за ниточку, а по ниточке в другом месте отзывается. У меня сложилось это ощущение.
Плюс, это, конечно, невероятная стиховая свобода Макса Батурина. Когда все писали ровными катренчиками… Бытовавшая в те времена поэтика была примерно такова — чёткая силлабо-тоника, очень ясно выраженная мысль, недлинный текст, такого правильного извода — то, что тогда публиковалось. А у него — свобода полная. Это свобода, которая может черпать с одинаковым успехом как из XVIII века (я там нахожу тени поэтик), из классики, точно так же из каких-то бытовавших в то же время, но географически отдалённых поэтик, и не факт, что Макс Батурин об этом знал. Например, я нахожу ощущение стихов Александра Ерёменко. Потом, когда я буду читать, я буду последовательно говорить, почему я эти тексты выбрала и где я что вижу.
Для меня эти стихи очень объёмные. Вроде бы в этой книге стихов не так много, но они показывают размах этого поэта. Тут и ощущение современных ему 80-х и 90-х, и особенно, я бы сказала, 80-х, потому что те стихи, которые датированы 90-ми, как будто более разбавленные. Может быть, ему было важно ощущать сопротивление времени. Более устаканенный период 80-х и разболтанный перестроечный период давали ему больше поэтического материала и больше поэтического побуждения. У него не было никакого редакционного задания, он не был вписан в когорту советской поэзии. Все эти стихи совершенно пронизаны духом свободы и духом того, что в поэта попадало и в нём отзывалось.
Ещё меня очень поразила его любовная лирика. Он совершенно невероятный лирический поэт. Это нота, одновременно очень характерная для этого времени, и в то же время она совершенно своя. Мне кажется, надо глубже поисследовать именно этот пласт его лирики. У меня появилось желание в этом разобраться для себя и написать, откуда такой объём лирического напряжения. Нет ощущения, что это конец XX века. Эти тексты «прицепляются» на Серебряный век, и даже на более отдалённый, на XIX век, при этом они совершенно имманентны тому времени, когда они были написаны, то есть 80-м, 90-м годам века XX, и они совершенно свободно перехлёстываются в наше время.
Я, пожалуй, буду читать стихи и по мере прочтения буду еще что-то об этом говорить. Вот первый текст, который меня в книге зацепил и дал мне понять, что это поэт невероятно прекрасной выдержанной лирической интонации. Это очень современно выглядящий текст, без знаков препинания. Тогда в широком поэтическом изводе такой графики не было.
В разрушенных кирпичных колоннадах
не знание а может быть и да
пропахнул весь окрест чердачной пылью
а в трещинах цементная вода
кто зелень мха и хмеля поросль стен
опишет не ошибшись ни на йоту
кто сызмальства познал бетона лёд
тем вишни цвет как миф о коммунизме
Чистейшее стихотворение, и синтаксические сдвиги, и вот это «пропахнул весь окрест»… Слово «окрест», которое здесь не совсем в точном своём образе, употреблено не в точной семантической функции. И в то же время оно точнейше описывает семантику того, о чём говорит поэт. Это очень-очень точное поэтическое чувство.
Бессонница и нервный тик часов
две ипостаси этой лунной ночи
электрограммофона колесо
за сотней стен вздыхает и бормочет
на станции товарной тишина
у школы физкультурная площадка
триадой фонарей освещена
бездумно безразлично беспощадно
Чистейшая лирическая нота. Это февраль 1988 года.
Я видел обезглавленных евреев
в свои бредущих палестины
табун зарин заман циклон клубился
из шейных позвонков их обнаженных
и каждый нес иконочки с Адольфом
целуя их рукой ежесекундно
трудна была незримая дорога
но цель поставлена
она — непротивленье
10 июня 1988, утро
На мой взгляд, это сильнейшее стихотворение, мимо которого совершенно невозможно пройти. Посмотрите, как здесь перетекает вот этот «табун, зарин, заман, циклон клубился». И «табун зарин» — это же ещё и намёк не только на холокост евреев, но и на истребление цыган. Тут именно поэтическим способом передается гораздо больше, чем, может быть, было в желании передать. Это чувство языка, чувство высочайшего поэтического напряжения.
Способ существования меня как белкового тела —-
осознание никчёмности себя самого
и всех нас, покусившихся на строительство небоскрёбов
и выкачивающих со счастливой улыбкой нефть и газ.
Самое гнусное дело — гибель пророчить народам.
Но участь Стеллеровой коровы всех нас ожидает,
если не станем думать головой:
тут случайно прав Иоанн Богослов.
И если Библия не издаётся тиражами решений съездов,
то это не значит, что конец света не придёт.
Ну а на бумаге всё выглядит очень красиво,
особенно про квартиры к 2000-му году и безъядерный мир.
Вот смотрите, как тут поэтика стоит на XIX и Серебряном веке. С одной стороны, она такая свободная, а с другой стороны — там точнейшие приметы именно того времени, 80-х годов. «Квартиры к 2000 году и безъядерный мир» — это абсолютная повестка того времени.
И вот стихотворение, где, как мне кажется, мы, жители 20-х годов XXI века, чувствуем пандемию.
Итак, перспектива: поле домов,
камень травы и зелёные окна.
Мы запираем себя на замок
и позволяем предчувствиям мокнуть
на перекрёстках вечерних дорог.
Наш микроскоп захандрил, занемог.
Мы протираем фланелию стёкла.
Взгляд наш становится острым и тёплым.
Где же те дивные несколько строк?
Только обрывки: капуста и свёкла.
Валяться в ногах и жаться у ног —
разные вещи. Но не урок нам.
Лоб горяч. Месяц двурог.
Сон глубок и дыхание ровно.
Смотри, не сделай шаг за порог.
Ведь это отголосок Бродского «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку». Конечно, никакой пандемии автор не мог предчувствовать, но как это современно отзывается, правда?
Здесь есть большое стихотворение, я его всё-таки прочту, потому что для меня это высокого, высочайшего уровня любовная лирика.
Я величаю тебя по именам
великих противостояний.
Мы ждём, когда в прудах зацветёт вода.
Тогда, ослеплённые радугой обаяний,
мы будем знать, где наша звезда
и почему она светит так тускло,
заливая мертвенным светом поля
созревающей бело(красно)кочанной капусты
и грузовики, проезжающие, пыля.
Заворожённые речным перекатом,
который ни юг, ни восток,
мы соединим с атомом атом
а потом зароем в песок.
Мы станем перечитывать морские тарифы,
и таможенные декларации на трёх языках
осядут на окровавленных рифах,
переливаясь на наших руках.
Наши руки сомкнуты бурей.
Пена лобзаний фосфоресцирует, и, ах,
ты подумала, что он нашёл во мне, дуре,
а я решил, что мне не бывать в дураках.
Вот и свершилось осмысление ночи.
Ноги трогают рыбий скелет.
Твой обворожительный позвоночник —
самый дорогой для меня на Земле.
Я совершенно растрогана этими стихами.
Потом игровое. Диапазон от такой тончайшей лирики до совершенно игрового «Что-то итальянское»:
ЧТО-ТО ИТАЛЬЯНСКОЕ
Наглое собако укусило в ного
и тотчас же скрылось где-то за дорого.
Наглое собако, мерзкое скотино,
отравлю мерзавцо капльо никотино!
Разыщу нахало,
привяжу к оградо —
получай в рычало
сигарето-ядо!!
15 февраля 1983
Это 83-й год, и тут совершенно детское игровое, оно показывает широчайшую приемлемость формы, способность эту форму производить.
«К постановке телефона». Почему для меня важно это стихотворение, про которое Ольга Аникина замечательно написала в своей статье.
К ПОСТАНОВКЕ ТЕЛЕФОНА
Я могу позвонить куда захочу,
потому что поставили дома трезвольник.
Я от сердца урвал целый новенький стольник
и теперь день-деньской диск прозрачный верчу.
Здесь я чувствую интонации Александра Ерёменко. Это стихотворение написано 8 июня 1984 года. Знал ли Макс Батурин об Александре Ерёменко? Именно в интонации чувствуется, «потому что поставили дома трезвольник, / Я от сердца урвал целый новенький стольник». У меня прямо звенит стихами Ерёменко. И в других стихах я тоже это вижу. Потом вот стихотворение:
Чета Петровых мечет стог.
Их мат размерен и тягуч.
Их взор — на северо-восток:
ползет оттуда стая туч.
Пот ест глаза. В глазах туман.
Паут жужжит, как заводной.
Но машет вилами Иван,
а Марья сено мнет пятой.
И знай — с покоса не уйдут,
покуда стог не завершат.
Ведь для себя они спешат,
лишь для себя их тяжкий труд.
22 июля 1986
В послесловии есть про это стихотворение, описан интересный случай. Его пытались запретить, ругали редакторов, которые дали это в газету, потому что это было напечатано как раз во время сельскохозяйственных сенокосных работ. И тут очень интересно (вот Оля кивает головой, Оль, я тебе машу рукой), редактора отстояли это стихотворение. Мне кажется, главное не то, что «Их мат размерен и тягуч». Не это было главным триггером, а триггер было «Ведь для себя они спешат, / лишь для себя их тяжкий труд». Вот это было главной крамолой. Конечно, потому что в то время социалистический труд, труд на благо общества, труд на благо другого человека — это была основная парадигма поэзии. А тут вдруг — раз, и «для себя они спешат».
О. А.: Да, и мне кажется, здесь ещё сам образ таких, не картинных «рабочего и колхозницы», а затрапезных и всем понятных. Здорово, что Вы обратили на это внимание.
И. Ч.: Да, конечно. Вот следующее стихотворение, тоже 86 года.
МОЁ МНЕНИЕ
Наверное, надо иметь немалое мужество
и изощрённо-неистощимую фантазию,
чтобы про экономическое сотрудничество
стран социалистического содружества
писать стихи,
или про освоение степной зоны Евразии,
или, вооружив паркером холёные руки,
натуралистично вспоминать, как гайки крутил на морозе.
Всё это, конечно, важные штуки,
но о них лучше писать в прозе.
Чувствуете, насколько его занимали вопросы формы и поэтического слова вообще, то, чем должна заниматься поэзия? Это как будто продолжение какого-то разговора, который он вёл с кем-то из тех, с кем он общался. Здесь чувствуется некая риторичность и рефлексия. Очень важная рефлексия, которая в те времена была, как мне кажется, не очень характерна. Люди, которые ей задавались, это люди, которые очень тонко чувствовали поэтическое слово. Я для себя отметила ещё несколько стихотворений, не могу не прочесть. Смотрите.
Нам осталось остаться в траве
и прижаться к весёлой вдове,
не поехав на Бе и на Ве.
Исполнительна ветвь в голове!
9 декабря 1996
Здесь ощущается присутствие как Мандельштама, так и Александра Ерёменко.
Мы поедем с тобою на А и на Б
мимо цирка и речки, завернутой в медь,
где на Трубной, вернее сказать, на Трубе,
кто упал, кто пропал, кто остался сидеть.
Мне интересно, знал ли Макс Батурин про поэзию Ерёменко? Я все-таки ее тут чувствую. Потом очень тонкое лирическое стихотворение
Оле Цылёвой
Между нами есть тяжесть,
полутёмная верность.
Ты мне ночью расскажешь —
словно бритвой порежешь.
Я тебе изменяю
лишь с тобою самою.
Я тебя обоняю
недовытекшей кровью.
Мы друг друга не знаем,
лишь два сердца, как птицы,
раз вспорхнувши, летают —
и не в силах разбиться.
Очень просто, очень ясно, очень промыто и очень берёт за душу. Прекрасная любовная лирика. Потом вот стихотворение «Явь», о котором у меня обозначено: «прочесть обязательно».
ЯВЬ
Сидящий у окна встаёт и молча смотрит
как близится рассвет, как тормошит туман.
Стекло у жарких губ замутнено дыханьем.
Глаза следят за тем, кто движется во мгле.
Но это только тень. Хотевшие разжаться
и слово произнесть, недвижимы уста.
Рассвет несёт росу. Ветр пробуждает ветви.
Рука устремлена. Ладонь её пуста.
Смотрите, как соединяются разные эпохи русской поэзии. Вот это «Рассвет несет росу, ветр пробуждает ветви» — это даже не то что в XIX, а отсылка прямо в XVIII век. И в то же время «Рука устремлена. Ладонь её пуста» — это очень современно сказано. Мне кажется, это то, чем задаётся современная поэзия, всё более тонким поэтическим анализом мироустройства. И очень мне нравится стихотворение, это практически двустишие.
Лечу ли? Падаю ли? Плюнут с колокольни?
В руках отпиленных остались небеса…
В этом тексте отражается «Рублёв» Тарковского. И он очень глубокий.
Ты смеёшься, горло заросшее брея,
бормоча, что Макаревич совсем не то, что Гребенщиков.
А я всё равно тебя добрее,
и лицо моё умнее за счёт очков.
Очень точное звучание у этих стихов.
Когда людям хорошо — они собираются в стаи
и выпускают изо ртов ароматный дым.
Когда плохо —
вдыхают его обратно.
Здесь, мне кажется, одновременно сходится отражение поэзии Всеволода Некрасова, Вячеслава Куприянова и Бурича. Это верлибр, который очень отражает взгляд того времени.
Есть большой цикл, который называется «Стихи Анжеле из сумасшедшего дома». Из него я отметила для себя 16-ю очень коротенькую часть.
16.
Лето порхает бабочкой
между дождями.
Ты ушла к Богу,
но твоя тень —
до сих пор на моём лице.
Даты стоят 15 и 20 июня 1991 года. Совершенно промытая, чистая лирика. И вообще весь этот цикл пронизан настоящим лирическим чувством.
Далее совершенно модернистский текст, который содержит два довольно больших эпиграфа. Один из Рюрика Ивнева, другой — строчка из Мандельштама, а в нём самом всего одна строка:
ТЫ ВСЁ-ТАКИ ВЗОРВЁШЬСЯ, ТИШИНА!
И всё, да? Мне кажется, этот автор очень чувствителен к форме. Его эксперименты очень точно это показывают, они для того времени были не сильно распространены. Я бы не сказала, что этот автор исключительно рокового плана, автор, который слышал биты или вайбы, как мы бы сейчас сказали, того времени. Он еще слышал на несколько веков назад и на много десятилетий, как мы сейчас чувствуем, вперёд. Его стихи очень хорошо аккумулируют поэтическое вещество.
у красного лебедя вышли из строя
турбина и пушка прицельного боя
21 мая 1988
Два стихотворения, которые у меня отмечены «прочесть обязательно».
Колючую проволоку «люблю»
я не смог проглотить
и теперь всё лицо твоё рана
о малодушие жертвы твои
неисчислимы внутри и снаружи
Тоже 21 мая 1988 года.
Жуя безвкусный помидор
гарцуя в сказочном халате
ты покоряешь коридор
семейства будущего матерь
Горит карбид твоих ланит
дрожит тяжёлый жир фасада
во рту где жёлтый зуб блестит
царит молочная прохлада
Здесь, мне кажется, тоже очень чувствуется поэтика Александра Ерёменко. Нельзя сказать, что Макс Батурин что-то взял от Ерёменко. Видимо, дух времени похожим образом переотражается в поэтах-современниках. Я бы так сказала. И мне хотелось бы провести исследование и, возможно, написать статью об ощущениях от поэтов Заозёрной школы. Это ростовские ребята, о которых я уже упоминала, — Калашников, Жуков, Бондаревский и Брунько. И, мне кажется, в этих текстах найдутся осязаемые мной, но пока что ещё не полностью вербализуемые параллели.
Б. К.: Спасибо большое, Ирина. Ольга, Ирина с Вами вступила в диалог. Хотели бы Вы как-то прокомментировать её слова?
О. А.: Я, мне кажется, комментировала по ходу дела. Очень было важно и ценно услышать, что у Ирины отозвалась большая часть тех стихов, которые отозвались и у меня. И по последней фразе я хотела чуть-чуть дополнить. Наверное, мало кто или никто не говорит о том, что он был преимущественно рок-поэтом. Понятно, что глубина его интереса и вовлечённости именно в поэзию как таковую, в её сущность, и в историческом контексте, и в контексте предощущения будущего, была глубже. Но, тем не менее, эту часть мы не могли никак обойти в анализе его поэзии.
Валерий написал в чате — знал ли Батурин Пригова, Шварца, Сатуновского? Я пыталась в своих записях поискать. Я копировала какие-то воспоминания о нем, но мне кажется, на этот вопрос бы лучше ответил Андрей Филимонов (признан Минюстом РФ иностранным агентом. — Прим. ред.). Наверное, это к нему. Потому что он может вспоминать и может даже прояснить многие вопросы, которыми мы задаёмся сейчас. Он может дать конкретный ответ, даже не предположение.
В. Ш.: На самом деле, что очень чувствуется в стихах, это внимательное чтение Вагинова. Я очень удивлюсь, если он этого не читал.
О. А.: Вагинова он читал, про него даже есть статья в этих «страницах», в «Альмонахе». Это небольшое исследование, впечатленческое и биографическое. Анализ биографии, и в него вписан собственный впечатленческий контекст. Он очень глубоко изучал обэриутов, и у него я столкнулась со статьями по Асееву, по Ивневу и по Вагинову. А сам себя в этом «Альмонахе» он тоже представил выдуманной фигурой, которую назвал Макс Бурлюк.
В. Ш.: Да, но одно дело Асеев, Бурлюк и Ивнев, другое дело все-таки обэриуты. Я не очень понимаю, где он мог до конца 80-х годов, скажем, подробно прочитать Введенского. Были заграничные здания, но это всё было малодоступно даже в Ленинграде.
О. А.: Введенского не было, Вагинов был.
В. Ш: Да, Вагинов был, у Вагинова была прижизненная книга, её можно было достать. Да, это было более доступно.
И. Ч.: Мне томские поэты рассказывали, что у них был замечательный человек, который притаскивал (КГБ-шники очень активно его винтили и всячески прижучивали) очень много самиздата. И тамиздата. И вот это всё ходило. Там как раз были интересные вещи, которые издавались за границей, но были связаны с 30-ми и с 50-ми годами советского времени. Культурный слой в городе тонок, и вполне может быть, что через этого человека что-то до них доходило. Я фамилию, к сожалению, не знаю.
Я спрошу своих томских знакомых. Я приглашала Никиту Зонова принять участие, но, наверное, слишком поздно это сделала, надо было раньше. Вот он бы много мог рассказать об этом времени в Томске.
Б. К.: Да, друзья, спасибо за дискуссию. Давайте мы её перенесем на конец мероприятия, потому что есть ещё участники, которые хотели бы высказаться и которых я хотел бы спросить. Очень хотелось бы услышать, что думает Филипп Хаустов.
Филипп Хаустов: Когда знакомишься с поэзией Макса Батурина, первым делом напрашивается желание «безопасно» проинтерпретировать его, как ироническое продолжение русского будетлянства и реального искусства. В самом деле, необходимые приметы налицо: много языковой игры, богатырский размах, ироническое отношение к повседневности («Я мучусь игрою во взрослого дядьку / я пью спирт / я курю папиросы / я посадил дерево / я издал книжку стихов»). Но есть одно обстоятельство: Батурин продолжает линию футуристов через десятки лет после её провала. К середине 80-х, когда Батурин заявил о себе, уже давно было понятно, что через пощёчины общественному вкусу утопии не добиться, да и поэт при всей своей самобытности не выше толпы.
Батурин прекрасно понимает происходящее. Может быть, поэтому так настойчиво повторяется в его творчестве мотив поломки:
нежданно неожиданно болезненно
оглохла музыка сломался итальянец
— поломки в том числе и самого себя:
Твой горький смех как сера из ушей
а я как кофемолка сломан.
В своём ощущении краха Батурин, как ни странно, близок не столько будетлянам, сколько противоположной партии — условно консервативным поэтам Белой эмиграции. К примеру, у Георгия Иванова в «Распаде атома» есть пассаж о том, что хотелось бы говорить с жизнью стихами Пушкина, но: « Жизнь больше не понимает этого языка. Душа ещё не научилась другому. Так болезненно отмирает в душе гармония».
Однако Иванов, в ужасе отстраняющийся от нового мира, не учёл, насколько гармония живуча; она болезненно мутировала, но не исчезла — иначе поэзия стала бы невозможна.
И вот Батурин новым языком летописует произошедшую перемену изнутри, причём больше всего страданий ему доставляет не падение мира в целом, а собственное состояние:
Ни жив ни мёртв я как вода
а голова моя отвёртка.
Иногда фрустрация поэта прорывается в логичную для перестроечных времён политическую плоскость («кто сызмальства познал бетона лёд / тем вишни цвет как миф о коммунизме»), но и там реализовывается тоньше, чем можно было бы ожидать. К примеру, в стихотворении «Мы достроим!» из постапокалиптического пейзажа
Города измочаленных изрубленных в капусту
города избитых диабетических пьяных
проползающих колоннами мимо трибун
жрущих украдкой шашлыки из собаки
— следует неожиданный вывод:
это наше Отечество и то что отцы не достроили
«Отечество» с большой буквы (особенно на фоне отсутствующей пунктуации), очевидно, намекает на патриотизм, лояльность родине, однако поэт не ностальгирует по былому величию разваливающейся страны, не грезит — вопреки заглавию — как будет достраивать её в будущем, а лишь констатирует, что вся разруха происходит от вселенской недостроенности.
В целом поэтику Батурина можно охарактеризовать через две кинематографические ассоциации: лирический герой здесь — эдакий Эдвард Руки-Ножницы (пусть читателей не смущает анахронизм, т. к. речь, конечно, об аналогии, а не о влиянии!), то ли живой, то ли мёртвый, ранимый и недоделанный, а живёт он в мире «Сталкера», развороченном и отравленном мире «Сталкера», где вынужден двигаться
по бредящим отравой лекарям
по дышащим отравой колесницам
из октября в отраву ноября
сквозь яд очей твоих которые мне снятся
При этом жизнь здесь идёт своим чередом — недаром один из самых «нормальных», почти по дзен-буддистски гармоничных текстов Батурина посвящён беременности:
Беременные женщины не спят
они впотьмах следят за плода ростом
или задумавшись лежат так просто
за девять месяцев свой перекинув взгляд
Но внутриутробным периодом «безопасная зона», пожалуй, исчерпывается. Внешнему миру своеобразной гармонии тоже не занимать, однако за ней всегда может таиться опасность:
Это входит сестра
тянет руки к огню
моет яблоки тёплой водой
говорит на улице май
посмотри это сад за окном
выйди потрогай листья
гладь зелень травы
вдохни запах заката
жарься на вертеле вечера
поливай себя белым вином ветерка
посыпай себя красным перцем луны
ешь себя белыми зубами звёзд
земля зовёт тебя чёрным шёпотом тьмы
немые звери тихо идут к тебе
их гладкие головы жмутся к руке
их жаркие языки лижут руку
их пепельные глаза смотрят в лицо
дай им немного себя
<…>
В статике и вне контекста выглядит и ощущается всё заманчиво и прекрасно, хочется последовать призыву сестры, насладиться пейзажем, вдохнуть запахи, погладить льнущих к руке зверей. А стоит вчитаться — и понимаешь, что на этом пиршестве ты не гость, а главное блюдо, которое приправили и в следующей сцене проглотят. Да и что это за сестра, которая отдаёт тебя на растерзание? Возможно, лучше иногда не делать шага за порог, как Батурин увещевает себя и нас в финале другого стихотворения.
Впрочем, безопасности в любом случае не достичь по ряду причин. Во-первых, лирический герой Батурина подчас не менее опасен, чем окружающий мир:
«Дворники и воспитатели требуются детскому саду»
меня не возьмут
я — синяя борода
Во-вторых, даже если не достанешься зверям на съедение, то самому наесться будет трудно. Пищи в мире и, соответственно, стихах Батурина много, но вся она так или иначе подпорчена (см., например, выше шашлыки из собаки), и общие ощущения от неё автор кратко описывает так:
Трупы животных спрессованы в колбасу
останки растений раскрошены в чай
Даже при наличии качественных продуктов приготовить хорошее блюдо не получается, то по вине повара, то ли из-за коварных свойств мира:
голодному одно было неясно
куда девались сочные плоды
турнепса конопли и лебеды
в сковороде шипит полфунта мяса
зелёнка плещет в гущу бороды
валы девятые в кофейнике томятся
о хохочите ржите же паяцы
какой нагородил я ерунды
Последнее восклицание Батурина здесь экзистенциально, испорченный обед превращается из частного повседневного дела во вселенское осмеяние и творческий крах (ведь кулинария — это тоже творчество, где правильное приготовление и сервировка блюд столь же важны и причудливы, как алхимия слов в поэзии!).
Хорошо, а есть ли вообще здесь средства к спасению?
Сама поэзия в качестве такового отпадает, она не способна пересилить логику мира, где царит сон разума в чудовищных носках.
Казалось бы, Батурин способен выйти из кризиса за счёт своих кипучих амбиций и громадья планов:
Я стану изобретателем, регистратором,
автором проекта герба, носителем судна.
Стану попечителем лепрозория, кардиналом.
Чёрное разойдётся, красное мелькнёт, и опять.
Однако последняя строка здесь указывает на закольцованность, т. е. безвыходность происходящего, вдобавок в них можно усмотреть скрытую отсылку на роман Стендаля, где противоречивые амбиции главного героя добром не кончаются.
С религией чуть сложнее. С одной стороны, в стихотворении «Будем как Леннон», где напрямую подтверждается духовная преемственность Батурина с Андреем Тарковским, сказано:
я не верю в бога как покойный Андрей
и я знаю он мне не помощник увы
я никогда не смирюсь с тем что Леннон мёртв
и всё начавшееся имеет конец
С другой стороны, признание поэта в атеизме вкупе с нежеланием мириться со смертью — это воплощенный «парадокс лжеца» (поэзия сама по себе сродни религии, т. к. практически бесполезна с точки зрения вульгарного атеизма). К тому же в других текстах Батурин изредка оперирует такими категориями, каких не бывает у безбожников, например, сожалеет о своём неумении молиться, о спасении души и предрекает библейский конец света.
Следом за религией наконец логично рассмотреть любовь, которая для Батурина тоже амбивалентна.
Женские образы у поэта порой весьма возвышенны, способны приносить счастье и чистоту:
Начался Юлин месяц.
Она по привычке надела чёрное платье.
Я вымок сквозь серый пиджак.
Денежки кончились в наших смешных кошелёчках.
Радость в душе расцвела.
Юля всегда для меня,
онанизм как явленье изжит.
Но это, увы, не меняет порядка вещей, где
Потрясая сосудами
для вскармливающих препаратов
самки несутся к спермоначалу
— т. е. похоть довлеет надо всем, даже если лирическому герою удаётся на некоторое время от неё избавиться. В итоге любовь тоже терпит крах. Так, в цикле «Стихи к Анжеле из сумасшедшего дома» заглавие говорит само за себя, причём до конца текста сквозит двусмысленность: герой ли пишет из сумасшедшего дома на свободу Анжеле или это она сама — из сумасшедшего дома. А в конце цикла «Моя любовь» происходящее вообще оказывается нарочито архаически-красивым «Шоу Трумана» в декорациях Серебряного века:
Мы ехали в открытой повозке
по зеленеющим тёмной зеленью улицам,
по улицам, каменевшим домами.
Твоё платье очень шло к тёмным волосам.
Ты очаровательно смеялась.
Не помню — что, но что-то оживлённо
ты мне говорила.
Стоит же внимательнее приглядеться — вся эта красота моментально разоблачает свою декоративную природу и рушится:
Ты распечатала письма.
Они оказались на полиэтилене и клейкой ленте,
на целлофане, миллиметровке, станиоли,
капроне и ракорде.
Ты побледнела и сказала, что надо лететь.
Встала, поправив платье,
и взмыла, взмахнув напоследок
всей несуразицей своих посланий.
Вслед за тобой улетела божья коровка.
Дома свернулись в никелированную гофру.
Деревья скорчились в тифозной лихорадке.
Я стал в повозке пятым колесом.
Итак, Батурин беспощаден к себе, миру и читателю, не позволяя слишком надолго проникнуться надеждой. Остаётся только жить, только познавать, только мутировать дальше. Приходя к такому неутешительному выводу, сперва сжимаешься от боли, а потом… вздыхаешь с облегчением. Потому что если бы поэзия, жизнь и любовь гарантированно избавляли от боли и вели к просветлению, они бы превратились из вещей в себе в род психотерапии, к которой мало кто испытывает бескорыстный интерес. Батурин же вслед за Экклезиастом и Андреем Тарковским напоминает, что есть вещи поважнее счастья, и призывает присматриваться к ним. Его поэзия — это ценный подарок для всех, кто чувствует надлом в душе и вокруг себя, но устал от ложных надежд.
В заключение хочется отметить тонкую работу составителей батуринского избранного: в книге помимо тщательно отобранных стихов есть много архивных фото, мемориальная статья Андрея Филимонова (признан Минюстом РФ иностранным агентом. — Прим. ред.) и литературно-критическая — Ольги Аникиной. Интересно, что составители решили располагать стихи не по хронологии или ещё какому-то формальному признаку, а методом свободных ассоциаций, что весьма адекватно творчеству Батурина, неизменно цельному и напряжённому.
Б. К.: Филипп, спасибо за такой чуткий анализ.
Очень хотелось бы услышать Елену Наливаеву.
Елена Наливаева: Проект «Уйти. Остаться. Жить» — дело важное и бесценное. Благодаря ему рано ушедшие поэты — не только столичные, но из провинции, из глубинки — заслуженно публикуются.
Книга Макса Батурина «Гений офигений» — внушительная: около двухсот стихотворений, причём все они разные. Поэт работал с классической силлабо-тоникой, верлибром; писал афоризмы и хокку — этот жанр претворён свободно, но японский архетип узнаётся безошибочно; умел ёмко высказать мысль в одно- и двустишии. У Батурина есть стихи наивные и простые, стихи сложные с большим количеством аллюзий… В стихах прослушиваются разные интонации — отмечу, например, интонацию первой половины XIX века, близкую поэзии Баратынского, некоей мягкой чувствительности романтизма.
Батурин перепробовал все возможные способы рифмовки регулярного стиха (хочется выделить весьма изящную диссонансную рифму как приём в стихотворении «Ни жив ни мёртв я как вода») и ритмически стуктурировал белый стих и верлибр, используя рифму как средство формообразования (например, в стихотворении «Ни этот лай безоблачной собаки…»). Возможно, последнее получалось у автора неосознанно, однако при начитанности и эрудиции Батурина — вряд ли.
Стихи также звукописно богаты: часто встречаются ассонансы, аллитерации…
Показательна для поэтики Батурина игра в слова: этот приём часто можно встретить в стихах гения офигений, причём словесные экзерсисы концентрируются, как правило, в начале того или иного стихотворения, «запускают», «заводят» его. Первые строки таких текстов можно сравнить с паровозом, тянущим за собою состав. Иначе говоря, есть ядро, а за ним следует общее движение, как бывает в баро́чных музыкальных темах.
В общем, Батурин — всеобъемлющий автор, который попробовал вместить в своё творчество всё.
При чтении «Гения офигений» ощущалось будто бы сопротивление материала. Казалось, что стихи не слишком горят желанием упорядочиваться в разделы, размещаться на книжных страницах… Структура сборника представляется похожей на ломаную линию с резкими подъёмами, спадами и ровными «плато», как в интервальной программе на беговой дорожке. Части «Pro нас только contra», «Но кто же родит меня» и «Гений офигений» будто бы формировались тяжелее, чем «Возле самого синего дома», «Производитель впечатлений» и особенно «Взвейтесь кастратами, синие очи» и «В одну и ту же воду». «В одну и ту же воду» — самая плавная часть, где тексты, кажется, идеально подогнаны один к другому. Эту часть «выпиваешь залпом», не успевая опомниться. Самой же трудной, неподатливой оказалась часть «Гений офигений».
Первым импульсом при знакомстве со сборником было желание выделить магистральную тему, но с погружением в тексты стало очевидно, что попытки бесполезны и напрасны. Тогда возникла спонтанная мысль искать ключи к каждому стихотворению, фиксировать ощущения, рождаемые строками Макса Батурина. Опыт получился любопытным: ассоциации с текстами первой части были односложными, но чем глубже уводил сборник, тем сложнее становились ассоциативные ряды.
Например,
из первой части:
«Последние четыре апельсина…» — любовь;
«Все улетели уехали синие стёкла…» — покинутость;
«Капает молча вода» — преходящее;
«Лимонных вересков голубоглазый гений…» — память;
«Всё осядет…» — забвение и т. д.;
из второй части:
«Итак, перспектива: поле домов…» — Россия — наше отечество. Не выходи из комнаты;
«Звёзды? Фонари?» — задачка о чеширских котах;
«Я автобус, чей двигатель сдох…» — мечта о море через крах мечты и не море и т. д.
А дальше — ещё многословнее, ещё невыразимее.
Поразила батуринская лирика. В ней слышна серебряновечная интонация (о сходстве с поэзией Серебряного века говорила ранее Ирина Чуднова). Так, поэт постоянно обращается к Прекрасным Дамам, непохожим друг на друга: Батурин посвяшал свои творения многим женщинам, потому и каждая Прекрасная Дама — не туманная незнакомка, а лирическая личность со своими чертами.
«Стихи Анжеле из сумасшедшего дома» потрясли. Последние тексты этого цикла опрокинули в нокдаун — сложно было восстановить дыхание и подняться. Следя за хрупкими движениями поэтической души, представляешь лирическую героиню, осязаемо реальную: приходила вчера, заваривала чай, держала любимого за руку, гладила по голове, как ребёнка… А с финальными строками понимаешь, что героиня мертва, и это настолько резкий удар по читателю, что сам собой случается катарсис.
Лирика Батурина — трагическая. Она пронзительно эротична, как дневниковые обращения Даниила Хармса к Эстер Русаковой. Болезненно-возвышенный эротизм гения офигений балансирует на грани отчаяния, и сквозь поэтические строки аритмичным сердцем трепещет любовь — подкупающе настоящая.
И — last but not least — у Батурина самобытное отношение к поэзии и выражение этого отношения в стихах. Часто о поэзии пишут тогда, когда писать больше не о чем и сказать нечего. Но Батурин говорит нестереотипно, свежо, иронично, надрывно, издевательски и — правдиво. В третьей части книги «Гений офигений» сосредоточены стихи, которые можно назвать квинтэссенциями авторской поэтики. Это «Я водяной?», «Почему бы не написать о чём-нибудь жалко-трогательно-беззащитно-красивом…», «Моё мнение» и «Опус 2».
«Я водяной» — самоуничижение поэта, сознающего вторичность всего сказанного. В грязном водоёмчике полощется то, что было когда-то давно. Весь интертекст, вся культурная память грубо засунуты в эту ванну. А грязная вода потому, что автор живёт, по собственному признанию, «перерабатывая в стихи всякую гадость».
«Почему бы не написать…» — парадоксальный вывод о том, что поэзия убивает поэзию (невербализуемость вещественного и чувствуемого), рождая поэзию. Пауки величиной с кулак и мухи с голубиное яйцо в этом тексте не менее поэтичны, чем цветущая когда-то фиалка.
«Моё мнение» — честный текст о том, что не всё в мире пригодно для написания стихов. Эта мысль особенно интересна в контексте упомянутой ранее «перерабатываемой гадости»: гадости в стихи можно, а пафосно-гражданско-индустриальному — нельзя. Что ж, сор, из которого растут стихи, дышит искренностью, а бывает ли не фальшивым официоз — тот ещё вопрос.
«Опус 2» — обэриутский по духу крик об инакости и одиночестве художника в мире. Эта же тема развивается в стихотворении «Все улетели уехали синие стёкла…».
Воплощённый Максом Батуриным лирический герой тотально одинок и всеми покинут: так непоправимо часто происходит с поэтическими натурами. Если творческий человек остаётся один, он, как правило, рано уходит. В одиночку шагать в будущее неимоверно тяжело.
Батурин это знал, потому что он — поэт.
И. Ч.: Очень благодарна Елене за созвучность. У меня было такое чувство, что мы с ней колебались абсолютно в одной плоскости.
Е. Н.: У меня было абсолютно такое же чувство, и даже те стихи, которые Вы читали, я и для себя тоже отмечала. Потрясающе, мы даже говорили временами, как в унисон звучащие сердца.
И. Ч.: Очень-очень рада этому.
Б. К.: Большое спасибо всем, кто высказался. Для меня очень радостно такое внимание к поэзии Макса Батурина. Пишутся рецензии, некоторые из них ещё не опубликованы. Я надеюсь, что этих рецензий будет больше.
Сейчас в мемориальной серии нашего проекта готовятся новые книги. Готовится книга питерского поэта Алексея Ильичёва, ушедшего из жизни в возрасте 25 лет в 1995 году. Я её уже составил и очень надеюсь, что она увидит свет в этом году. Также мы довольно долго уже работаем над книгой ростовского поэта Бориса Габриловича. Ирина говорила о ростовской школе. Борис Габрилович не принадлежал ни к каким школам, он был одиночкой и ушёл в 20 лет, создав некоторое количество интересных стихов и интересный сценарий для киноповести. Над ним мы тоже работаем.
И готовится четвёртый том антологии «Уйти. Остаться. Жить». Дело это как минимум ближайших двух лет, но он будет посвящён поэтам, ушедшим в 2000-е годы. И я уже говорил как-то, что, на мой взгляд, он получается сильнее и значительнее, чем том по 90-м. Я не знаю, с какими социологическими причинами это связано. Это предстоит осмыслить критикам, литературоведам. Но, тем не менее, меня радует, что много имен, вообще незнакомых читателю, мы сейчас открываем, и состоятся их первые публикации. Собственно, вот. Надеюсь, что заключительное слово скажет Андрей Козырев.
А. К: Спасибо большое за проводимую работу. Очень рад, что услышал сегодня впервые о том, что готовится четвёртый том антологии «Уйти. Остаться. Жить». Есть также много очень интересных авторов, о которых я сразу вспомнил, которые могли бы быть в этой антологии. Действительно, работа очень нужная, и поэтому удачи в открытии для широкого читателя новых литературных имён.