Карфаген. Рассказ Давида Дина

Давид Дин родился 2003 года в Витебске. Поступил на Исторический факультет ВГУ им. С. М. Кирова в 2021 году. Писать стихи начал весной 2022, прозу — летом. Участвовал в семинаре «Этап роста» Бориса Кутенкова 25 июня 2023.

Активно участвует в литературных мероприятиях Витебска.

Проза Давида Дина публикуется впервые.


Редактор публикации — Елена Черникова

Карфаген

 

Круг первый. Апофеоз беспамятства

 

Вы песню твердите

которую пел кривляка наемный.

А. Блок

 

Предписание первое

 

Можно утверждать и отрицать. Обе эти позиции, как читатель увидит дальше, равносильны. Однако отрицание предпочтительно утверждению, ведь в нем — идея, человеческая мысль. За утверждением же редко можно найти что-то больше чувств.

Идеальным выходом будет равновесие последних с мышления. А какая разница?

 

Предписание второе

 

Я нахожу всё прозаичным. Всё, что не прозаичное, просто кажется таким. На деле оно просто недостаточно прозаичное. Но, погруженное в облако беспечности, сознание очень хочет убить эту мысль. И убивает. Все прозрачно в той же мере, в какой поэтично. Всё прозрачно. В любом случае.

Что-то приближается. Кто-то идёт. Постараюсь успеть сказать все, что должно. Не засни только, иначе сразу всё поймёшь.

 

 

Приступ первый

 

«Смотри куда прешь, лицо еврейской национальности!» — пробежало по стенам эхо. Мне явно сказали не это, но воспринимались слова именно так. «Ты не думал, что лучше взять и кончить с этим?» — это уже в тет-а-тете.
И правда, почему бы просто не прекратить всю эту чушь? Мало разве я уже прошёл по этой дырявой дорожке? думаю нет. В одну осень раз сто — не меньше.

«Не обращайте внимания, Анатолий Николаевич, он ведь нож носит в сумке!». А я не носил. Только сказал, что надо бы взять канцелярский из дома; исключительно в целях самоконтроля, конечно же. Когда знаешь, что можешь просто так взять и сделать кому-то нехорошо — думаешь дважды. Наверное думаешь.

Масла в огонь подливает любимая погода.

Я часто думаю о том, как моё слабое тело ещё может выдерживать ужас этих зим. Столько раз мои ступни немели от холода, покрываясь синевой; столько раз, лишённые тепла, вынужденные находиться вне карманов опухали пальцы, что я уже и не могу вспомнить, — даже сильно напрягая память.
Особенно напрягает вечный добродетель коллег. Присутствие его ощущается в каждом помещении филиала, даже когда его нет.

Он представляется сухим и строгим. В глазах его читается усмешка Великого Гэтсби. Но нельзя себя обманывать ей.

 

Чёрный вечер опустился. Я сижу на мокрой от мжицы лавочке. Мимо проходят тела и воспоминания. В одном — наше первое утро. От волнения я спрятал пустой стаканчик от кофе в карман, не найдя рядом урны. Не помню столько раз сложил его. Уж точно не семь.

А он был рядом.

«Знаешь, я вижу в нем кого-то невероятного. Думаю, он все сможет лишь лёгким усилием воли: роман напишет, премию Белого возьмёт или создаст что-то невероятное!» — таким я видел добродетеля тогда. Но скоро я изменил взгляд.

«Он больной псих, которого надо сжечь» — это не предназначалось для моих нежных ушей.

Потом были побои и ещё более страшные унижения. «Деньги берутся из банка! их печатают» — такого я терпеть не смог и ответил. Долгая история увенчалась терновым венчиком из роз.
Жажда росла.

 

Удары внутри нарастали, а колючая река обид только ускоряла течение. Волна ударяла за волной. Эти жестокие волны я направил против своих товарищей. Небо просто исчезло. А его и не должно было быть: сегодня будет

только вода. только земля.

 

«Ты такой милый, когда улыбаешься! Улыбайся чаще!», «Да, спасибо.» — ломтик неба открылся. Рановато.

 

«В мире существует два типа людей: нормальные — и как ты» — нормальные вскоре останутся в меньшинстве.

«Да все вы одинаковые, и асфальт ваш не лучше!» — как много слов.

«Луна — символ нашей ничтожности. Слепой поводырь человечества» — зато красивая. А ещё редко приходит.

А все-таки проще закончить с этим.

 

 

Приступ второй

 

Все время купания столик показывал 37.5. Почему так, не знаю точно. Слышал, что при такой температуре лучше всего размножатся водоросли, но на водоросли я не был похож, а размножаться ещё не собирался. Я был похож мало, а размножаться ещё не собирался. В ванную похож мало, а разможа…

нельзя спать.

Нет. Я ещё не поел даже.

Ну и плевать: поем как проснусь. Я ведь так дома всегда и делал, когда приходил из университета и, не позавтракав, ложился спать, просыпаясь где-то ближе к четырем часам и только после этого нехотя поглощая холодную картошку и невкусные помидоры, лежащие на какой-то калечной тарелке, которую я предусмотрительно перед сном перенёс в комнату.

Да. Так будет лучше. Привычней.

Если будут возмущаться — закрою дверь. Оторву, чтоб замолчали.

Нет. Нельзя так. Надо и режим соблюдать. Есть по часам. Три раза в день. Ни больше и не меньше. Вес набирать надо. А то похудел уже на четыре килограмма. Бухенвальдец.

Но я ведь утром ел уже. Ничего страшного не произойдёт. А после еды могу и не заснуть. Как это часто бывало после учёбы

черт

какой к черту сон. Отец ещё из магазина не пришёл, надо впустить ведь будет, когда позвонит по домофону. Дед точно не откроет. Спать уже лёг наверное. Крутился всю ночь, няма чым дыхаць было: окна прямо на парковку. Бензином пахнет. Перелег в зал. И там пахнет. Не спал совсем.

Тогда точно

нельзя спать.

В ванную ставили рефлектор, который девушка должен был накрывать по хлопку накрывать по хлопка бабуш

нет

не могу.

Плевать. На всё. Дед откроет. А я посплю. Хоть двадцать минуток. Сладко.

От этого станет

не легче.

Только испорчу режим и буду вообще как овощ. Нельзя

нельзя спать

 

Почему так, не знаю точно. Слышал, что при такой температуре лучше всего размножается одна тропическая водородзинь

дзинь-дзинь-дзинь.

наконец надо открывать.

Какой неудобный балкон. Еле пройдёшь.

— Иду! Открываю! — это из соседней комнаты.

— Ах, хорошо. — это я.

 

 

Приступ третий

 

Мы куда-то погрузилась. Сами, если честно, не знали куда. Всё слишком быстро закрутилось-завертелось. А мы что? Мы ведь люди. Молодые. Нам гораздо проще влипнуть в какую-то дрянь.

Мать смотрит на нас с осуждением.

День выдался жарким и очень липким. Даже стоя на месте можно было ощущать, как липнет рубашка к телу. Волосы тоже липли. Но к лицу

На улице проскрипел трамвай. Остановился набрать новых пассажиров. Я бы тоже хотел стать его пассажиром.

— Знаете что… — паузу она делает только для придания речи веса — Я вот подумала, ведь вы нарушаете заключенные правила.

— Ничего не заключал я! — Второй опять. Не хватает покоя ему. Смиренности. Но так лучше: если ни он, то никто это не скажет. Под «я» он понимает себя, хотя мы в этом «я» видим нас. И она видит.

Кулак об стол. Разговор не задался. Не нужно было вот это вот всё.

— Вы трое балбесов! Сами всё понимаете, а выкрутиться пытаетесь. Пытать вас, что ли?

Скажу, станет на секунду лучше. На секунду. А потом хуже. Надолго.

Какая же она гадкая. И внешне.

Мы всё понимаем. Простите. Ну так вот вышло. Иначе не могло. Вот…

 

А она была права. Целые дни она проводила в кропотливом труде ради нашего благополучия. Порой сидела допоздна и не высыпалась только чтобы в наших помещениях были новые стены. Всё для нас. Всё. А мы?

Да мы ведь её и не тронули, если здраво рассудить. Наш поступок никак её не касался, ведь вся вина изначально была на нас.

Чем-то это мне напомнило одну ситуацию, бывшую в детстве. Мама купила пастилы, которую хотела вручить своей знакомой-парикмахерше вместо платы, как у них было заведено. Я про это совсем не знал, отчего, когда она оставила упаковку, раскрыл её и съел где-то двадцать процентов от общего количества продукта.

Узнав об этом, мать не на шутку разругалась. Это была не простая злость, а ненависть. Только лет через пять я услышал от неё фразу, которая всё объяснила: «Родила неблагодарного урода. Надо было делать аборт». Она потом извинилась за слова, но это мало помогло. Стало ясно: она любит по-свойму.

Какое-то время стояли перед ней, выслушивая все варианты нашей экзекуции.

— Тут одна не справлюсь. Позвоню отцу. — самое страшное, что она могла сказать под конец. О нём мы всегда забывали, как забываешь о докучающей рекламе. Он часто напоминал о себе, но никаких действий не предпринимал. Мы уже начали питать к нему какое-то презрение. Но вот.

Мы предали мать, теперь нас накажет отец.

Я первый вышел из тихого дома. Снаружи ничего не изменилось, но казалось, что изменилось всё…

 

 

Приступ четвертый

 

Беспредельный эмоциональный надрыв сотни включил и меня в себя. Я не смог отделаться от чувства бездельничества, и поэтому пошёл по намеченным ими стопам. С тихим возгласом: «и я» пришел я в их дом. Пришед, увидел я многие пустые поступки и равнозначные им слова. Как может существовать такое разночтение — мне неясно.

Выспренне они повторяли одно и тоже. К ним приходили новые люди, и они повторяли сказанное ими; их включали в сотню, как включили до этого и меня, с той лишь разницей, что сказанное ими было неотличимо от сказанного другими: того, что я уже слышал.

Долго продолжаться это не могло, и я возник с одним вопросом: «зачем». Мне принесли дары и стали почитать как избранного сотни. Так я вступил в число избранных ста.

 

Проснувшись рано, я, как подобает всем нам, справил нужду и принял утренний свой хлеб. Позже, вышед к ста, я собрался с мыслями и рек, пытаясь таки разобрать этот порочный круг, эту тревожную иллюзию: Во что ставить нужно меня, когда я есть вы? Во что нужно ставить вас, когда вы есть я? Нужно ли нам действовать, когда действие мы презираем? Нужно ли недействовать, когда недействие есть повод унижения?

Непонимание окутало их. И я сказал, сознавая себя: я есть ничто, вы есть вы лишь только потому, что вы есть идея, сотня, стремящаяся в бесконечное ничто.

Прирекли меня побить. И я был побит и вознесен сотней и стами. Стаей. Стали они после этого единицей или нет я уже знать не могу:

далеко ушло время прошедшее. Далеко ушли мы.

И если проснётся во мне человеческое, стану я снова сотней.

 

 

Приступ пятый

 

Зимний день, больше напоминавший утром своими расхлябанными и пустыми улицами сер. Короткая оттепель катком прокатилась по жидкой земле лежащих между новостройками пространств. Ничто уже не могло напомнить о мятежной юности летнего района, в которой он попал еще в мае этого года.

С неба не прекращал капать нервозный дождь. Район Блюево располагался на отшибе, вплотную подходя к необжитому — как и он сам — лесу. Шмыгнув носом, Иван глубже зарылся в мокрую от пота куртку, инстинктивно закрывая себя от очередного порыва Бореевых сил.

Дорожка медленно текла под ногами. Он и не понимал, что могло заставить его выйти в такую погода, но это уже было не важно, раз он оказался снаружи уже потерявших уют обоев стен своей комнаты. Полученная по социальной программе квартира была столь же враждебна сейчас, как и этот двор, ничем не защищенный от взгляда пространного неба. Пытаясь восстановить в памяти, какой сегодня день, он медленно перебирал оторванные от общего потока беспрерывной каждодневности события: вот к нему заходит старый друг, общение с которым возобновляется на пару недель примерно раз в пол года, вот он встречается с участковым врачом; тот, уже ничего не спрашивая, выписывает рецепт на дорожающие с каждым месяцем таблетки, чтобы найти которые приходиться обежать чуть ли не весь город.

Тщетно. Не вспомнить.

Как было у Безглазова? «А всё уходит безвозвратно, конечно, если не уже ушло»?

Хлюпающее приближение нарушили его одиночество. Навстречу шел немного женоподобный мужчина лет сорока, неуклюже держа в руках маленькую собачку известной породы. Явно куда-то торопился.

Поравнявшись, Иван с равнодушным интересом обратился к нему:

— Простите, а вы не подскажите, сколько время?

Мужчина осторожно вышел из своих мыслей.

— Что? Время? Да, сейчас. Простите. — неловким движением вытащил из кармана телефон, на который тут же упало пара капель.

Честно сказать, Иван сам не знал, что хотел спросить на самом деле.

— Спасибо… — с легким кивком он поблагодарил прохожего.

— Да кабы было за что.

Разминувшись на пару метров, Иван не выдержал, и окликнул невольного товарища снова:

— Простите, а можно еще вопрос?

— Да, конечно — на выдохе ответил ему утомленный навязчивостью Юрий Овлет.

— А хотите — облизнул губы — я вашу собачку придушу?

На лице Юрия отобразилось непонимание.

— Что, простите?

— Собачку. Придушу. если позволите, конечно — с ледяным спокойствием повторил он.

— Собачку?.. — в раздумии повторил мужчина, посмотрев на милое создание в своих руках. Ему было трудно решиться. — Ну если вы так хотите… — он протянул чем-то напуганную зверушку мрачному человеку, не то хмельному, не то притворяющемуся хмельным.

— Спасибо. Подождите минутку.

Приглушенное скуление звучало с минуту. Бессмысленные попытки вырваться только растягивали и без этого требующий усидчивости процесс.

— Вроде готово. — разглядывая тушку с неуверенностью сказал Иван.

— Вы уверены?

— Да не очень… Может будет тяжелое что-то у вас? Кирпич, к примеру.

— Нет, к сожалению.

Цокнув языком, Иван нежно протянул вялое тело собаки хозяину.

— Ну тогда забирайте.

— Ах, нет, спасибо, оставьте себе. Я тороплюсь. Простите ещё раз.

 

* * *

 

холодные ступеньки встретили его кое-как. после таких прогулок трудно воспринимать мир как-то иначе.

Нужно

пройти двенадцать

пролетов до квартиры. Потом

найти ключи и открыть квартиру, там

уже приготовлено всё для вечернего ленча.

А дома ждали жена и дети, два кредита и ипотека. Собачку больше кормить не надо. А что с собачкой?

 

 

Приступ шестой

 

Дом мистера Гарингтона располагался на мглистой-стрит. Идя по ней, легко можно было догадаться о характере проживающего здесь контингента. Первые этажи были попросту оккупированы ванильными магазинчиками и кафе. Они вполне вписывались в атмосферу, от чего оккупация находила некоторые оправдания. На уличных столиках допивали свой кофий стеснительные экзистенциалисты, тут и там раздавалась приятная русская речь.

Я шёл вперёд, надеясь не забыть в гостях драгоценный бумажник или не менее драгоценные часы. Гарингтон всегда умел заговаривать, а случайная невнимательность могла обречь меня на ещё часа два принужденной беседы.
Но все же моя трость стучала по тротуару.

 

«Сегодня вполне приемлемая для хорошей прогулки погода.» Окна квартиры выходили на мглистый-стрит; мистер Гарингтон делал маленькие глотки из чашечки, содержимое которой никак не заканчивалось. «Я соглашусь с вами, друг мой. Но меня беспокоит сегодня не погода. Я пришёл к вам с одним вопросом.» Кресло, мягкое в первые приемы моего посещение сего дома, превратилось в жёсткий кусок древесины. «Надо же! И по какому же поводу вы пришли ко мне?», «Я хочу покончить с собой».

 

Дело трудное мне предстояло, но я не отчаивался, не складывал руки: все же, в конце любого кошмара всегда есть счастливые минуты. Мне нужно было полностью сфокусироваться на постоянном.

Квартира-кровать-филиал-улицы

квартира-кровать-филиал-улицы

Всё наблюдаемое мной в опыте должно существовать сразу, без всяких «агде-акак».

Гарингтон умеет заговаривать. Определенно умеет.

Постепенно существование стало меняться, — я все ещё мог наслаждаться книгами, мыслями о Риме и Элладе — но, просыпаясь как всегда рано, я замечал что-то вибрирующее в своём сознании, костях и органов — в теле, одним словом.

По его словам, я должен ещё недели две продержаться, а дальше всё закончится. Я наконец отдохну.

 

Дневник стерпит любые чернила. «Человек часто обращается к религии, надеясь в ней найти ответ на один интересный вопрос: а что же будет после? Людям, по какой-то причине, сложно осознать факт наступающей на них безбытийности, идея загробного существования поэтому пользуется огромной популярностью; даже сейчас — в наше-то время. Им кажется, что на небесах будет трава зеленее, а мороженное слаще.
Ключевая ошибка в том, что они мыслят траву и мороженное. Я представляю себе обреченного на вечное покой-блаженство человека несчастным. Он не видит ничего необъяснимого, в его мире нет места недомолвкам, противоречиям, бегу — всему тому, что, наверное, и пробуждает жизнь — он находится в состоянии всепоглощающего знания и волнительного трепета перед замыслом Верховного Существа. Триумфальная экзальтация проходит, пускай и не за один год. Но, в конечном итоге, мы увидим на небе кучку раздираемых между удовольствием и скепсисом безумцев (если Верховное Существо намеренно будет навязывать покой-блаженство в душах. Последнее лишило бы их всякого характерного для земной природы побуждения, что сделало бы нахождение на небесах равносильным бесконечному отдыху на больничной койке).»

 

О улочки моего городка! Наконец наступила весна, настоящая весна! Я не могу сказать, что чувствую себя хорошо или плохо: всё стало каким-то глубоко молочным и зефирным.

Я сижу на веранде какого-то малознакомого кафе, мне трудно сказать, когда именно и что изменилось, — но изменения неотвратимые. Я не чувствую себя. Меня попросту нет.

Я наконец то покончил с собой.

«…между раем и адом нет разницы, ведь в обоих формах бытности существо прибывает в сознании, отдаёт некоторый отчёт происходящему и испытывает определённую гамму чувств. Неужели кто-то настолько любит ходить в продуктовые, перескакивать вездесущие лужи и мокрить ступни в слякоти настолько, что боится простого и вечного беспамятства? мне трудно поверить, но, думаю, это так»

 

 

Приступ седьмой

 

За шировот залезает ветер. Трудно найти баланс между внешней привлекательностью и теплом, поэтому и приобрёл себе непривычно широкий и длинный шарф. Он должен был решить это противоречие — самое гадкое из всех. Примерно такой же был у Алины, его хорошей подруги.

Однажды он оставил в одном из помещений филиала свой старый красно-черно шарф, забыл о его существовании за 2 часа труда и уже не мог отыскать его. «Ох, а мне придётся домой без шарфика идти, совсем промерзну!» — непринужденный намёк нашел отклик у неё, домой он шёл тепло укутавшись в пахнущий порошком подарок судьбы. Где-то через год-полтора она в шутку повесилась на нём прямо в аудитории. Снимать её не пришлось: шарф оказался не слишком надёжным средством для таких манипуляций и попросту развязался. Шутка всем понравилась, но я тогда сильно испугался.

 

Подобным образом он научился укутывать свою шейку в жёлтом доме — один добрый санитар показал ему этот приём. До сих пор я отдаю предпочтение именно этому методу, в котором шаткое равновесие нарушается только неуклюжим в своей грубости ветром.

Пошёл излюбленной дорогой, предварительно попрощавшись с коллегами. Через изгибы советских дворов его равнодушно пропускали копошащиеся у бордюров фантики и трамвайные билеты. Через десять минут он был на квартире.

 

Двуглавый орёл на обороте рублёвой монеты. Двуглавый орёл вместо старого-доброго венка и планеты. Пора спать, видимо.

На электрической грелке жестковато, но тепло. Прямо в халате, накрывшись лёгким одеялом. Спать.

«У нас ужасный туалет! Я когда слышу убожество, сразу его представляю!» На стене — фанерная картина маслом. Уголки уже согнулись от старости лет, пропорции потеряли точность, а птицы — прежнюю лёгкость, которую имели лет десять назад.

Мне трудно что-то делать, когда вокруг летают слова. Невозможно трудно; но возвращаться в комнату опасно.

 

 

Приступ восьмой

 

Помню осень. Лето стало меньше, за пару мгновений в нем появилось что-то тоскливое. Потом оно заняло всё лето. И лето исчезло. Я был тогда другим.

каким-то     другим.

В минуту горькую печали и забвенья, я медленно хожу по площадям, смотрю как небо наполняется сиренью, и вижу в каждом шорохе тебя. Теперь исчезло всё. Во что ты веришь? Не знаю: в бога или в пустоту. Скорее в небо, полное сирени; скорее в тихий берег моего окна. Я также жду чего-то у него. Но красная машина не изменит порядок духа моего. Ни-что его, ни-что-то не изменит.

 

— Три бойца — за едой! — пара шагов к дверного проёму — Спят! Ну дела! Так, солдатики, вставайте живо!

Это не мне. Я не солдат. Я стихи пишу.

— Клав. Отвали!

— Что значит «отвали»? Огрызаемся?

Ладно. Надо и мне вставать. Неужели уже завтрак? Так быстро…

Ноги с трудом надевают шлёпки.

Солдаты спят. Пытаются, точнее.

Ну и спите! Сегодня понедельник, еще двенадцать дней, на снег пойдёте!

 

Короче говоря, все завершилось слишком прозаично, для моей поэтической жизни. Это была моя последняя осень. В новую я как-то не верю. Хотя выгляну наружу — порой мне чудится мягкая снежная дорога. Серая, как я сам.

 

 

Приступ последний

 

Чувствую, что умираю. Процесс умирания наступил где-то лет в тринадцать. Не могу точно сказать, когда именно. Вроде бы шаг за шагом двигался вперёд, а вдруг подцепил какую-то гадину. Долго её не замечал и даже шёл вперёд, не думая о ней. Порой она давала о себе знать, но в проявлениях крайне шатких и, видимо, ещё несозревших достаточно. Они меня даже привлекали. Шаги со временем становились всё тяжелее и тяжелее.

Мёртвый. Мёртвый. Мёртвый. Мёртвым не больно. Мёртвым не страшно. Мёртвым не скучно. Мёртвым все равно. Но мертвым я так и не смог стать в полной мере. Последний шаг было сделать крайне трудно, я не осмелился на него. Вкусив запретный плод, я не смог быть среди живых. Среди мёртвых же мне тоже было некомфортно. Ну, точнее я думал, что мне будет некомфортно. Крик ребёнка прерывает тишину. Всё однозначно закончено. Всё закончено. Меня больше нет. Я существую отдельно от всех своих чувств. Я не знаю, как это вышло. Я не знаю, как я вообще могу их чувствовать. Но кто этот я в начале каждого предложения?

 

Мне когда-то виделась завязка одной удивительной истории. Только завязка. Дальше я не мог её увидеть. Каждое мгновение в равной степени заканчивало её и начинало. Бесконечная сказка, длинною в жизнь. Даже не в жизнь. Хотя, впрочем, в жизнь, если я правильно мыслю. Помню, было однажды так:

— Вставай, опоздаем в церковь! А потом так: — Вставай, опоздаешь в школу! И еще: — Вставай, опоздаешь в универ! А я хотел опаздывать. Есть в этом что-то недоступное. Ты говоришь всем: «У меня есть дела более важные» — если их нет, чувствуешь себя ещё уверенней.

Всегда опаздываю. Лучше опоздать куда-то, чем опоздать — а значит вовсе не прийти — в себя. Да, читатель, это будет лучше. Помимо этого, я подчиняю себе всё окружающее меня. Но речь не об этом.

Я порой оправдывал свою мертвенность тем, что живые люди всегда чувствуют себя мёртвыми. Но это было, когда я притворялся живым. Что же я могу сказать о сейчас? Сейчас я никто. Мёртвым я быть не могу, ведь занимаюсь живыми делами. Живым тоже, ведь слишком близок к мертвенности. Я где-то посередине. Но это и не важно. Ничто не важно. И что не важно. Неважно как, куда, зачем и откуда.

Я досылаю патрон в патронник, обнимаю клен и прекращаю размышления.

 

 

Послесловие

 

Нужно говорить. Говорить так же нужно, как молчать. Без этого невозможно существовать (живым ли, мертвым или пустым). Но сказанное не всегда стоит говорить, а несказанное не всегда должно быть умолчанным. Вот и думай, что из всего этого получается. Галиматья какая-то неписаная.

Но, любезный друг, может я тебе наскучил. Если так, то подожди меня у околицы, мы повидаемся на возвратном пути.

Теперь прости. Ямщик, погоняй!

 

АРКАДИЯ! АРКАДИЯ!!!…

 

P. S.

На часах 12:00. Аккуратные пески пляжа терпят широкие мазки морских кисточек. За пятым навис шестой. Шестая волна забирает статистически необходимое количество ракушек.

 

С дозволения управы прямочтения

 

А это вы читали?