Борис Кутенков. Избранные записи из телеграм-канала

Борис Кутенков (род. 5 июня 1989) — русский поэт, литературный критик, культуртрегер, обозреватель. Редактор отдела критики и публицистики журнала «Формаслов», соредактор портала «Полутона».

Родился и живёт в Москве. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького (2011), учился в аспирантуре (тема диссертации — «Творчество поэтов Бориса Рыжего и Дениса Новикова в контексте русской лирики XX века»).

Соредактор антологии «Уйти. Остаться. Жить», посвящённой безвременно ушедшим поэтам XX и начала XXI века (первые два тома — 2016 и 2019, издательство «ЛитГОСТ»; третий том — 2023, издательство «Выргород»). Cтоял у истоков электронного журнала Лиterraтура, в котором работал редактором отделов критики и публицистики с июня 2014 по январь 2018 года.

Организатор литературно-критического проекта «Полёт разборов», посвящённого современной поэзии и ежемесячно проходящего на московских площадках и в Zoom.

Автор пяти книг стихотворений, среди которых «Неразрешённые вещи» (издательство Eudokia, 2014), «решето. тишина. решено» (издательство «ЛитГОСТ», 2018) и «память so true» (издательство «Формаслов», 2021), а также книги эссеистики «25 писем о русской поэзии» (издательство «Синяя гора», 2024).


 

Избранные записи из телеграм-канала

 

Удар самопознания

 

Бабушка, к моему восхищению и удивлению, изучает Водолазкина — казалось бы, весьма далёкого от её вкуса, обычно предпочитает детективы или любовные романы. Я же, напротив, позволил себе деградировать — после двух часов сна нужно максимально комфортное чтение в метро на целый день, и снял с полки любимую в детстве «Вареньку». Памятник соцреализму, кондовый скрипучий стиль Николая Прокофьевича Лобко, так задевавший душу в мои 8-9 лет. Интересно, кто-нибудь помнит его произведения? В Сети от силы три страницы с биосправкой — заслуженный работник РСФСР, директор ивановской конторы областной книжной торговли. Мирно писал свою конформную прозу, мирно упокоился в 1978-м, не особо затронутый, очевидно, бурями века. Знак почёта, пьеса «Сторонка родная», лекции в молодёжных общежитиях. «Варенька» — дидактическая повесть о «хороших» и противопоставленных им «дурных» советских людях, о добре и зле; и уже непонятно, где заканчивается искренность поучения и начинается конъюнктурная фальшь; граница между ними зыбкая — пишем по указке сердец, а сердца наши принадлежат партии. В то же время в самой раздутой рефлексии над «правильностью» — идеализм времени, отчего-то нужный мне сейчас.

Получаю неимоверное удовольствие: такое чтение прямо-таки необходимо иногда, ибо напрочь выключает «эстетический» фильтр в пользу личной социологии и самопознающей ностальгии. Раздвоение при этом перечитывании безусловно: как литкритик иногда посмеиваешься, как читатель же утопаешь в дальнем дорогом. Для критика стиль соцреалиста ныне может стать предметом пародий, а вот для читателя сродство с детскими воспоминаниями, когда некоторые фразы восстают из памяти и оказываются знакомыми наизусть, — захватывающе, но по-своему жутковато. Воскрешённое, как мертвец, беспримесно эмпатическое сочувствие к героям и детское разделение на «хорошо / плохо». Сквозь одно предложение — весь жизненный путь, где мы в детстве ближе к смерти; отзывались родственники в персонажах, родительские ссоры восставали сквозь перипетии нехитрого сюжета, чтение не знало представления об иерархиях. Психоаналитический удар самопознания. Книга желта настолько, что в буквальном смысле посыпалась у меня из рук, —  не страницами, не пылью, но каким-то песком времени. «Какие предместья глухие / Встают из трухи! / Так трогают только плохие / Внезапно стихи» (Гандельсман; см. его же эссе в защиту сентиментальности).

29 марта 2025

 

 

Читая Владимира Зелинского

 

Изучаю книгу Владимира Зелинского «Разговор с отцом» — о советском критике Корнелии Зелинском, который имеет довольно однозначную репутацию мерзавца во всех воспоминаниях (но, конечно, не в глазах сына).

Впечатление довольно противоречивое: при всей актуальности — фигура критика в тоталитарную эпоху — ясно, что мемуары сынов и дочерей необъективны просто по определению. Можно поставить в этот же ряд воспоминания Дарьи Донцовой об её отце Аркадии Васильеве, травителе Галича, Солженицына, Чуковской… Апофеоз такой объяснимой пристрастности — мемуары Светланы Аллилуевой о ласковом и добром папе (допускаю, что с ней таким и был). С другой стороны, книга Зелинского интересна как совестливая попытка рефлексии, в том числе и само-; при всём понимании сущности тоталитарного режима, но с внутренним ощущением, что «во мне что-то не то», «несу в себе родовые признаки отца» (цитаты не прямые, но этой рефлексией пронизана книга). История литературы нам всего этого не сказала бы и не скажет. Попытка такого психологического исследования создаёт в «Разговоре с отцом» некий конфликт — между невольным оправданием отца-себя (все такими были, такая эпоха, пишет З.) и сущностью поступков «Карьерия Вазелинского». Да, всех учили, но не все, по Довлатову, были первыми учениками. Корнелий Люцианович оставался в лидерах. «Границу перешёл, и не раз». Почему? Страшный вопрос, на который «Разговор» пытается ответить по-разному.

Возможно, чрезмерно в этой книге смещение центра тяжести: от вопроса личностного противостояния («отец не был героем» — этим как бы закрывается тема нонконформизма) — к гипнозу сталинской эпохи. «Понятийный гипноз, погружавший в летаргический сон и достоинство, и здравый смысл, и всё, что есть в человеке. Этот напор лжерелигии, которая обкатывала валуны, по выражению Сталина на той же встрече, обкатала, увлекла за собой, да и большей частью создала всю советскую литературу. Могла ли не обкатать, не унести с собой и отца?» Но злодеяние от этого не перестаёт быть злодеянием.

Вполне насущна рефлексия Владимира над понятием «двурушничества», которым припечатывают Корнелия Зелинского в жестоких литературоведческих исследованиях. Припечатывающие, может быть, и правы морально. Чуткие мемуары сына, противоречащие им интонационно, не помешает прочитать хотя бы для равновесия: нет, ни в коем случае сместив для себя барьеры между добром и злом, а исследовав эти границы более дотошно. Отзывается болью анализ времени, когда коготок увязает постепенно, начиная с малого компромисса. Всячески любопытны слова о вытеснении, которое продиктовано страхом и побуждает впоследствии отрекаться от своих же взглядов (тоже — двурушничество или нет? Не скажещь однозначно): написанные Зелинским яркие манифесты конструктивизма в 20-е — и покаяние по их поводу, и всё это парадоксально искреннее.

И главный болящий вопрос книги: так ли безусловно свободны от этого увязания все птички и коготки других эпох?

25 марта 2025

 

 

Сыном сына эпохи

 

Продолжая читать «Разговор с отцом».

Психологическое — попытка оправдать отца, бывшего первым учеником тоталитарного режима, — вступает в слишком тяжкий конфликт с литературной репутацией и сущностью Корнелия. История литературы не подразумевает сантиментов, тогда как взятая на себя функция адвоката («не всё так однозначно») апеллирует к добрым чувствам. Всё это создаёт в книге подмену подмен. Там, где Корнелий Люцианович выступает с яростно уничтожающей речью в адрес Пастернака, — его сын задаётся вопросом, почему выступали все, а шлейф подонка тянется только за его отцом. Там, где подличали, — так или иначе подличали все, это главный аргумент книги, не сказать чтобы совсем бессмысленный, но слабоватый. Известные же воспоминания о тех, кто уехал, чтобы не явиться на разгромное собрание, или пустился ещё на какие-то хитрости, здесь обходятся: изнутри сострадания мы как бы вынуждены закрывать глаза на эти факты. Зато — упоминается превосходная рецензия К. З. на Пастернака, написанная уже после смерти травимого; ненависть либеральной интеллигенции к травителю; его покаянное письмо Мариэтте Шагинян о собственных ужасе и трусости; опала, последовавшая за письмом Солженицыну, — всё это укрупняемые автором мемуаров ходы, и ведь от них при оценке фигуры Зелинского так просто не заслониться. Вряд ли этическая подмена осознанна — но она есть этическая подмена.

Явный, пусть даже не проговорённый запрос — на внутреннюю попытку разобраться с собой через фигуру отца, — совершенно исключает очернение, а значит, взгляд в глаза горькой (и — в пределе — самоубийственной) правде. Но простая честность и совестливость, которая заметна на этих страницах, не позволяет искажать факты: сын говорит, что отец «перешёл границу», и не прячет этих границ от читателя. В адвокатский ход идут временные попытки Корнелия укрыться от людоедской литературной жизни; история ссоры Фадеева и Берии, во время которой первый прятался от убийства (мол, так могло бы случиться и с отцом). Разгромной рецензии Зелинского на Цветаеву в 1940 году или доноса на Мандельштама это всё, конечно, не оправдывает, но постоянно создаёт на страницах книги мутную амбивалентность, в которой, перефразируя Евтушенко, «злу прощаешь за его добро» — в данном случае, конечно, не за добро, а за понятный (и такой ли постыдный в обороте кровавого колеса?) страх. Но где кончается страх, начинается карьеризм, — здесь границы крайне зыбки.

История же с рецензией на последнюю прижизненную книгу Цветаевой — самый болевой момент в книге, самый тяжёлый, по признанию В. З., «в мысленном разговоре с отцом». Читать, читать каждому критику, вбивать каждую строку этой главы в душу и совесть. Грозный суд покаяния — добровольно принятого на себя — за поступок отца: «Что я могу теперь поделать — сын и поп? Читатель Цветаевой?» И просто поразительный анализ ситуации, который уроком всем нам. Религиозный мотив благодарения и молитвы за отца в последних главах книги заставляет почтительно склониться перед трудом этих внутренних отношений, но… не отменяет вышесказанного.

Очевидно, крайне тяжело было писать такую книгу, будучи сыном — и мудрым, и совестливым сыном. Сыном сына эпохи. Читать её — порой тягостно, но необходимо.

26 марта 2025

 

 

Магия калейдоскопа и генетическая бомба

 

В 2010 году Юнна Мориц прислала мне письмо в ответ на переданную ей подборку — с восхитительной педагогической и человеческой настойчивостью стремясь, чтобы это письмо дошло: прорываясь через недоступный ей и-мейл, в результате отправив ко мне своего мужа с распечатанным листком. Там она отметила несколько точных вещей, которые, думаю, впоследствии не изменились, а только проросли и поменяли очертания. Одна из них — завороженность смертью («русское смертолюбие, которое награждают орденами всяческих подвязок» — так сформулировала со свойственной только ей художественной язвительностью. За это покритиковала, но оценила как лучшее именно «смертолюбивое» стихотворение). Другая — опять же, критикуемая ей, — «рассыпающийся режим калейдоскопа».

Сейчас, читая у Михаила Эпштейна о мире малых вещей, понимаю, что, применив метафору калейдоскопа, Юнна Петровна точнейше подошла к моим стихам — и, возможно, в принципе к той поэзии, которую я желал бы видеть. «Магия калейдоскопа — мгновенное упорядочивание любой прихоти, превращение её в закон, по которому строится все это сыпучее, переливчатое мироздание. Через тёмную трубку, как через метафизический микроскоп, мы вглядываемся в таинственную сущность жизни и постигаем порядок в её мерцании». Произвол, обнаруживающий себя как промысел; видимый беспорядок — выстраивающийся в невидимый нам порядок. Странная свобода, которая подменяет логику сверхлогикой, исключает принцип прихоти — и поворачивает его новой стороной. Исключает, в принципе, понятие негации, но так располагает к нему со стороны вездесущих «норм» и «очевидностей».

В той же книге «Поэзия и сверхпоэзия», в главе о ритме человеческого бытия, Эпштейн ставит тяжелейший и неразрешимый для поэзии вопрос — о том, что «”сопряжение далековатых идей” только тогда выразительно, когда они не смешиваются произвольно, без особой мотивировки и глубинно-родственной ассоциативной связи»; пишет о том, что «превращение всего во всё чревато всеобщей энтропией и деградацией», как бы и противореча своему принципу метареализма. Эпштейн переносит этот сюжет на цивилизацию, отношения полов, говоря о «генетической бомбе». И вот тут уже совсем невозможно достичь согласия — ибо для Владимира Козлова, скажем, и глубоко неочевидная родственность будет ассоциативным произволом; аргументация же «изнутри» системы, на доверии, — чрезмерно зыбкая даже в нашем не верифицируемом деле. Как и доверие к «неочевидному» в дружбе, любви, религии. (Из недавних — наиболее дискуссионных — примеров, заостряющих это противоречие между контекстуализирующим доверием и взглядом на текст как «генетическую бомбу», — рецензия Александра Уланова о текстах Артёма Белова на февральском «Полёте разборов»).

26 марта 2025

 

 

Cиллабо-тоника и сила

 

Внезапно, слушая лекцию неглупого и образованного литературоведа, который вновь оголтело защищает силлабо-тоническое стихосложение как единственно возможное, годами же оголтело нападает на безрифменность и верлибр (путая при этом ритм и метр), при этом всегда на стороне сил — всего «сильного»: «сильного» государства, богатой прессы, — вывел закономерность (очевидную довольно-таки, но с такой ясностью представшую мне только сейчас): между нелюбовью к верлибру, тяготением к позиции силы и внутренним страхом собственной маргинальности (уязвимостью, трудно скрываемой за демонстративной независимостью). Страхом оказаться на свободе. Силлабо-тоника и цепляние за неё как за некий канон выполняют функцию сильного государства. Меж тем, показная независимость, за которой кроются закомплексованность и ситуативная грубоватость, скрывает за собой отчётливый страх свободы.

Вообще, «маяковская» позиция уязвлённого закомплексованного нонконформиста, непременно переходящего, когда нужно, на сторону самых «верных» (в жирных кавычках) идеалов — отдельный и неисследованный феномен. Почитал бы об этом что-нибудь. Карабчиевский в «Воскресении Маяковского» преподнёс интересный анализ, но хотелось бы более глубокого исследования.

12 февраля 2025

 

 

О воинствующем консерватизме

 

Перечитал книгу статей Алексея Пурина о поэзии XX века «Листья, цвет и ветка» (2010), сегодня посвятили ей целое занятие со студентами. Всё-таки хочется подметить одну неискоренимую тенденцию: литературовед, умный, талантливый, ненавязчиво парадоксальный в тех случаях, когда речь идёт о Мандельштаме, Вагинове, Хлебникове, etc., резко и непоправимо глупеет, доходя до разговоров о современности. Подобная метаморфоза — не новость: такое было и с отдельными нашими литинститутскими учителями, не очень-то принявшими современность, не чувствующими её «своей». Понятно, что «современность» для каждого своя, эстетически и хронологически: для Пурина она, кажется, закончилась на 80-х. Но — есть различие между эстетическим пределом (наступающим в определённом возрасте у каждого критика по отношению к следующим поколениям, рано или поздно) и воинствующим консерватизмом.

Заметно и такое противоречие: консерватор, как правило, интересен и неглуп, когда говорит о природе искусства, но близорук в отношении к конкретным текстам современников. Если суждения Пурина о сущности поэзии чувствуются просто-таки обязательными, то уже там, где он пытается вставить свои пять копеек в дискуссии 80-х о метареалистах, эти копейки превращаются в унылое начётничество о «человеке, без которого искусства не существует» и злостном авангарде. Ну а то, что позволено Юпитеру (тем же Вагинову и Мандельштаму), уже не разрешено Ивану Жданову и всей (вповалку именуемой Пуриным как постмодерн) «армии поэтов» в его хаотичных рецензиях на антологии нового времени. Давно хочется проделать эксперимент: принести неопубликованное стихотворение Вагинова или другого «сложного» поэта на сегодняшний семинар воинствующего консерватора — разделают под орех, тенденция обнажится во всей своей оглупляющей яви. О схожем писала Лидия Гинзбург в советские годы — что классики есть своего рода начальство, в разговоре о них принят несколько подобострастный тон. Ну, подобострастный не подобострастный, но, по крайней мере, отличающийся пиететом.

Но пиетета, само собой, никому не надобно, и о классике можно и нужно говорить строго. Поэтому лучшая статья здесь — о Мандельштаме и Хлебникове, в которой — проницательный анализ текстов, на грани критики и литературоведения, вполне в духе ревизии, свойственной 90-м: проверка авторитетной фигуры (в данном случае Хлебникова) на прочность. Интересно и о Вагинове, Кузмине (к которому Пурин в этой книге преисполнен особой нежности, но уже лет через десять и его ворчливо критикует); или о парадоксальных, но точных сопоставлениях Цветаевой и Анненского. Во всех этих работах налицо выяснение природы поэзии между строк талантливого и в меру субъективного разбора.

18 марта 2025

 

 

Один Гандлевский

 

Сколько поэтов. Сколько мнений, языков. Сколько любимых манер.

А по-особому (не сказать, что «по-настоящему»; по-настоящему как раз многие) трогает все годы только один — Гандлевский. Даже вопреки какому-то физиологическому отторжению от некоторых текстов; такое отторжение — оборотная сторона принятия.

Знает секрет соотношения между «жизненной правдой» и эстетикой — в своих лучших стихах. Знает, как проникнуть в сознание, обращаясь с вопиющей лирической банальностью, — в худших, в которых совсем уже утеряна языковая стихия, пережито поэтическое мышление. Ведает, как сделать «от истины ходячей всем больно и светло».

Владеет и секретом использования «б/у сырья», о котором он так много пишет в своей эссеистике, в т. ч. — наиболее отчётливо — о Юзе Алешковском. (Об этом — в моих «25 письмах о русской поэзии», в разборе его стихотворения. Кстати, интересно, что моим слушателям в университете, не очень посвящённым в современную поэзию, именно оно показалось вопиюще банальным. «Зачем вы его вообще взяли?». Ясно, что сложное понятней им.)

Умеет так, чтобы это «б/у» не оставалось лишь сырьём, и отмечает это умение у других.

В каких случаях речь о владении крупного мастера приёмом, а в каких о необходимом поэту «забывании правил», — о том нужно говорить отдельно, с текстами в руках.

И вот недавнее стихотворение про Тбилиси тоже бесконечно вертится в голове. При всём понимании, что как художественный текст — очень уязвимое; настолько, что даже, иногда кажется, не поддаётся разбору (но это «не поддаётся» иное, чем в случае с тайной, нерукотворным).

19 февраля 2025

 

 

О желании простоты

 

В который раз думаю о сказанном Гандлевским по поводу необходимости «простоты» стихов, его «о чём это?», «что автор хотел сказать?». Эту мысль Сергей Маркович затрагивает в опросе об Андрее Гришаеве («Воздух», 2021, № 42): его соображением открывается опрос. «Правда, немало непонятных стихотворений, непонятных в буквальном смысле слова: про что это? Это мешает мне, как соринка в глазу, — как местами и у Айзенберга, и у Хармса, и у Мандельштама. Сказанное, разумеется, не замечание, а просто признание: ведь для каждого автора его собственные способности — тёмный лес, и постороннему и подавно лучше воздержаться от советов….». К этому «признанию» он возвращается и на семинаре, пускаясь в длинное тягучее рассуждение из серии «сложные стихи бессмысленны, так как, чтобы их понять, мне приходится проделывать двойную работу…». У Мандельштама и Айзенберга его царапает, вишь ли… Овчинка бы выделки не стоила, если бы это говорил не столь большой поэт; рассуждения вообще-то из серии литстудийных, такие мы много слышали в юности, такие услышим и впредь, в том числе и от людей, занимающих редакторские места.

(Вообще, косность именно литературных шишек в разговоре о поэзии, глубина речей, не соответствующая именам, зацикленность на стереотипах — предмет отдельного обсуждения. И, к сожалению, тенденция.)

Думаю, однако, что в словах Гандлевского можно отметить два момента — это, во-первых, несколько демонстративное противоречие культурной конвенции, из серии «дедушка старый, дедушке всё равно», и, во-вторых, пережитое поэтическое мышление. Одна коллега несколько лет назад в ответ на приглашение на ПР в качестве критика ответила: «Возможно, я уже пережила мышление поэзией». Всё это, в общем, вполне в духе стихов Сергея Марковича лет эдак пятнадцати. Там, где проходит это мышление, остаются лишь слова, складываемые в катрены; где-то — в случаях отдельных удач — прямое слово может и обжигать голой правдой. Правдой автологического высказывания вместо преображённой действительности. Тогда возникают эмоции в диапазоне от «ах, как это верно!» до блоковского «чтобы от истины ходячей всем стало больно и светло». Но первое от второго отграничено довольно-таки явно.

Что же до противоречия культурной конвенции — неглупый поэт и мэтр не может не понимать всей косности этих рассуждений, идя против «системы» и стремясь остаться в ней читателем со своей системой внутренних пожеланий («хочу простоты!»), абсолютно не совместимых с тем, что диктуют история, время, современность. Такая оранжевая селёдка из притчи, подвешенная под потолком («моя селёдка, что хочу, то и делаю!»), рождённая статусом мэтра. И нельзя сказать о неимении права и на селёдку, и на цвет её, и на потолок. Но, в общем, реальность поэзии — если мы хоть сколько-нибудь подразумеваем её существование за пределами личного вкуса — здесь абсолютно ни при чём.

13 февраля 2025

 

 

Обсуждая Гандельсмана

 

Вчера провели со студентами большую дискуссию о книге эссеистики Владимира Гандельсмана «В небе царит звезда»; немного жаль, что такие вещи не остаются «в вечности», т. е. не записаны на видео. С другой стороны, если бы подобные дискуссии фиксировались, то выступающие были бы зажаты и не получилось бы столь плодотворного и живого разговора.

Затронули различие между критикой и эссеистикой; кто-то посетовал на чрезмерность личных импрессий, мол, не хватило критики в «строгом» смысле как читателю этой книги. Кому-то гандельсмановский язык показался сложным — первое, видимо, столкновение с подобным жанром; одна семинаристка призналась, что «заставляла себя читать книгу». И это в очередной раз заставило задуматься о недостатке взаимосвязи между критиком и читателем; о немногочисленности педагогических курсов, которые учили бы «сложной» поэзии и такой же критике. Хотя, конечно, Владимир Аркадьевич — не самый нераскусываемый орех. В следующий раз будем проходить Таврова…

Порадовало, что всё же некоторые отметили для себя поэтов, которых захотелось прочитать, из рекомендуемых Гандельсманом. (Собственно, забавный, но вполне допустимый путь восприятия рецензии — ориентироваться на одни лишь цитаты из стихов; всё равно что читать только ответы в интервью, без вопросов интервьюера. А почему бы и нет?).

Восхитило меня внимание студентов к дополнительному материалу — кто-то откопал не только саму книгу, но и моё интервью с Гандельсманом на «Формаслове» о ней и рецензию в «Волге».

Меж тем, обратил внимание, что в книжной хронике нового «Воздуха» Дмитрий Кузьмин также нередко ссылается на дополнительный материал, гуглит о книге, стремясь, видимо, лучше понять/обрисовать контекст вокруг неё. Думаю, это профессиональное поведение в случае, когда автор остаётся в границах разговора о тексте. Например, в рецензии на книгу Гриши Батрынчи Кузьмин упоминает материал Ольги Василевской о вечере в его поддержку — как «поразительный репортаж в подцензурной “Независимой газете”, в котором упоминается, что с поэтом что-то случилось, но не говорится, что именно». Рецензент нашёл этот камешек в море случайных ссылок и не поленился кратко, но отрефлексировать. (Об этом здесь — мой пост, написанный после той заметки.)

19 февраля 2025

 

 

О клише предисловий

 

Обсуждали с коллегой некоторое послесловие (хорошее, к хорошей книге), полное прямых рекомендаций читателю, как ему воспринимать книгу, предположительных выводов о его реакции. Пришлось обратить внимание на некоторые «клише предисловия», его родимые пятна: готов побиться об заклад, что этот материал готовился именно как предисловие, — т. е. настраивающий текст, и это «настраивание» было понято автором текста слишком буквально.

Всё чаще возвращаюсь к словам Евгения Абдуллаева, в интервью и рецензиях которого есть навязчивый сюжет неприятия предисловий. Сам я долго с этим не соглашался; но сейчас лучше понимаю, что с разобщением литературного поля сам статус «ободряющего предисловия мэтра» несколько потерял смысл именно в контексте книжного целого. Книга, наверное, и вправду должна говорить за себя. В остальном же такой отзыв имеет или не имеет значение исключительно в контексте его содержательности/бессодержательности, но не «имени» как такового. И заигрывать с собственной репутацией тут бессмысленно; тем более она не даёт права писать поверхностно.

А вот из моментов профессионализма (на фоне повсеместного непрофессионализма) — обратил внимание на «живые» человеческие моменты в рецензии Льва Оборина, присланной на «Полёт разборов», которые разбавляют инерцию филологического текста. В контекстуализирующей критике такие моменты вкрапления эмоций выглядят особенно уместными. Скажем, говоря об авторе, который использует геологические термины, Оборин говорит, что он (сам рецензент) «фанат геологии в стихах» и что эти термины отозвались в нём; упоминая о поэме определённого свойства, признаётся, что сам пишет похожую поэму и ощущает «родственный зуд приёма» (очень мне понравилась эта формулировка — «родственный зуд приёма»). Рецензия, вся состоящая из подобных импрессий, выглядела бы вульгарно. Но два подобных предложения за филологический текст — это даже обязательно; ибо пресловутый читатель здесь представляется категорией не умозрительной.

19 февраля 2025

 

 

Обрастание младшими

 

На вчерашнем вечере памяти Алексея Кубрика говорили много разного: как и подобает жанру, мероприятие получилось хаотичным. От нудноватого квазифилологического разбора стихотворения («метрическая схема…») — до воспоминаний о совместном беганье на четвереньках. Какие-то слова, конечно, проникли в сердце — например, о «деревенской хитринке», сочетаемой с одиночеством, или об изменении атмосферы кубриковских стихов со временем. Елена Ванеян, рассказывая о его последней книге, отметила, что там, где раньше были дерево, озеро, буколический пейзаж, — «там оказался в этом дереве топор», в соответствии с реалиями эпохи. Интересная мысль прозвучала у Алексея Родионова о том, что «он употреблял слова не в том значении, в каком их понимали другие люди, из-за этого его не понимали». В этом свойстве Кубрика — полноценное превращение в поэта.

Неотвязно думаю в связи с поминаемым и о претворении внутреннего литературного одиночества в педагогическую работу. Об этом на вечере никто не сказал, и я тоже: понятно, что такие мысли не из области верифицируемых суждений… Человек, не очень-то находящий себя в литературной среде (по моим ощущениям, таким был Кубрик), начинает со временем стремиться к младшему поколению. Это некоторая неизбежность нашего дела, и всё же её стоит отметить. Подобная инверсия произошла у покойной Вязмитиновой.

Там, где ученики, — там живая среда и отдача, в отличие от равнодушия коллег, большего или меньшего. Особенно у человека, который говорит словами «не в том значении». Если более-менее близкое к тебе литературное поколение тебя не поймёт, то «через поколение», через два — те, кому 16-18, — непременно.

Конечно, и тут есть свои подводные камни: обрастание «младшими» таит в себе коварство выныривания из контекста. Мигрируя, очень легко поддаться некоему человеческому фактору, сбить вокруг себя компанию, которая будет оторвана от живого литературного процесса. По моим воспоминаниям, так происходило с некоторыми пожилыми мэтрами — уже не до иерархий, важнее «утеплять вокруг себя пространство», как выразилась коллега. Все эти предисловия к начинающим… Второе — здесь один шаг до некоторой тоталитарности, эдакого «я знаю, как надо». (Всё это, конечно, не об Алексее Анатольевиче.)

Думается, восприятие учёбы как взаимной — лучший способ не потерять себя в этом смысле. «Художник, воспитай ученика, / Чтоб было у кого потом учиться», по Евгению Винокурову. Ну и разумная самоирония. Ещё — непрерывно читать и перечитывать, смотреть в разные стороны. Не поддаваться ложному тотализирующему статусу мэтра.

12 февраля 2025

 

 

О Надежде Мандельштам

 

Не перестаю внутренне дискутировать с собой же о личности Надежды Яковлевны. Книга «Надежда Мандельштам в письмах и воспоминаниях» (вышла в 2015-м у Шубиной) вызывает сложную смесь отторжения и сочувствия к её героине. И хамство, и бесконечные искажения и натяжки в свидетельствах, и страх до конца жизни, и безусловный подвиг, и особое положение — одновременно жертвы, маргинала на окраине и владелицы огромного наследства… Последнее — самоощущение владелицы — располагало к постоянным перегибам: выгнала литературоведа с непристойностями и так далее. В эссе Марии Степановой о Надежде Мандельштам та рассказывает о трогательной заграничной журналистке, прорвавшейся через кордоны к своему кумиру и шокированной кумиром и обстановкой…

В какие-то моменты хочется досадливо отбросить книгу и сказать, что хватит уже преувеличивать, Лидия Чуковская и Лидия Гинзбург не имеют такого талмуда воспоминаний; а личности несравненны (пускай и живущий несравним). В мемуаре Мариэтты Чудаковой о Н. М., о встрече с ней в редакции «Нового мира»: «Мы не сомневались — ей можно было всё». Дорогие, а можно ли всё хоть кому-то? Сами, рассуждая так в порыве благодушия, невольно лицемерим перед собой; сами обижаемся.

29 марта 2025

 

 

И снова о Надежде Мандельштам

 

Перечитываю «Дом поэта» Лидии Чуковской: впервые повесть вышла в 2001-м в «Дружбе народов», написана в самиздате в 1970-е как ответ на «Вторую книгу» Надежды Мандельштам, для защиты Ахматовой от искажений и неточностей, которыми полна эта книга. В который раз по-новому смотришь на мемуары Н. Я. Всё, что смущает в них — вульгарность, перескоки с мысли на мысль, — после работы Чуковской кажется просто ужасающим, а особенно вкупе с миллионом найденных цитатных и хронологических неточностей. Не получается думать о некоей «необъективности» Л. Ч., о её излишне пристрастном взгляде на Ахматову (над чем, например, иронизирует Олег Юрьев, однозначно становясь на сторону Мандельштам — мол, ахматовский круг указывал пришлой Наде на её «истинное» положение; «тень, знай своё место!» Вениамина Каверина в её адрес и так далее). Всецелая любовь ЛЧ к Ахматовой, конечно, несомненна — но в «Доме поэта» она гармонирует с библиографической точностью, сверкой цитат, которая говорит не в пользу Н. Я. Книга Чуковской представляет собой образец абсолютно убийственной отрицательной критики, справедливой к мемуаристу, но эта справедливость из серии «лучше застрелиться».

Впрочем, конечно, думаешь и о том, что для уравновешивающего взгляда на мемуары Н. Я. лучше читать и Чуковскую, и «Без купюр» Карла Проффера. У Проффера взгляд как бы со стороны — иной, смягчающий, учитывающий и обстоятельства написания, и определённый героизм, и то, что получилось сделать у мемуаристки в тех возможностях и обстоятельствах.

Одновременно понимаешь, что сейчас такая книга, как «Дом поэта», просто невозможна — несовременная и трогательная. Страстная отрицательная критика в виде миссии (а Л. Ч. писала её в условиях слепоты, трагической утери здоровья и полного запрета своих книг на родине) — производное от какого-никакого литературного согласия, хотя бы консенсусного общего чтения. Тогда — читали все, и защитить, высказаться об искажениях было делом чести. Сейчас подобная работа создала бы вокруг мемуариста чаемый для него ореол жертвы — большинство и не прикоснулись бы к книге, но оооочень хотели сказать и визгливо подключились к комментариям; а большинство читающих осталось бы равнодушным и к произведению, и к обсуждению вокруг него.

P. S. И всё-таки бить Надежду Яковлевну цитатами из ОМ, перефразируя их, — ну не надо так, Лидия Корнеевна. Запрещённый приём.

12 февраля 2025

 

 

Паркер, иди накуй, или о декламации текста

 

Коллега спросил: «Борис, а какая декламация стихов Вам нравится: театральная, естественная, монотонноподносбубнильная или “своя авторская”? В целом, есть ли замечательные чтения стихов?»

Ответил, что очень сложный для меня вопрос, над которым думаю бесконечно. Одно могу сказать с уверенностью — лучше всего свои стихи читает сам поэт и хуже всего — актёр (возвращаясь к известной формуле Мандельштама о противоположности этих профессий).

Мне не удалось найти какой-то идеальный баланс для себя — в своём чтении; обрести разумное соотношение между «интересами текста» (понятие до фига зыбкое, но в то же время ясное) и его декламацией. Что касается других — примеров «хорошего чтения» много, но каждый раз оно как будто бы контекстуально, не вычленимо из самой ситуации порождения текста. (Примерно так же странно говорить в этом смысле о каком-то отдельном ритме и отдельной звукописи.) Как будто бы скверный поэтический текст невозможно прочитать безусловно «хорошо», а подлинный — испортить выступлением. Образцов дурного преподнесения тоже немало, и каждый раз видится, что это, опять же, связано с текстопорождающей ситуацией, то есть с самими стихами что-то не так, — как, например, «не так» бывает с психологическими или, шире, внутренне-метафизическими истоками, которыми обусловлен неудобоваримый стык согласных.

Примерно до 19 лет я читал свои стихи отвратительно, не особо заморачиваясь по сему поводу, — и каждый раз эта «отвратительность» не была следствием какого-то неумения. Но — скорее внутренней зажатости, которая в то же время брала истоки в стеснении перед собственными текстами. Один случай (как раз в те 19) стал переломным — когда я пришёл на вечер в ЦДЛ с температурой 40, прочитав, наверное, ещё отвратительнее прежнего; на этом вечере стихи оценивало «профессиональное жюри» и разыгрывали ручки-паркеры. Какой-то мужчина (совершенно не помню его имени и фамилии) вышел и вдарил по моему чтению — вспомнив и Евтушенко, и Диогена, и сказав, что стихи-то хорошие, а вот читает аффтар куёво… Эту историю я не забуду никогда. После неё появилось внимание и к декламации. Дорогой неизвестный мне мужик из ЦДЛ, спасибо за тот разнос! И да святится она, та не подаренная тобой ручка-паркер, вместе со мной пошедшая накуй!

В то же время и с моей нынешней декламацией всё не так однозначно. Не раз слышал, что она вводит зал в гипнотический транс (и в этом смысле, конечно, соответствует стихам, «уводящим» от смысла или, точнее сказать, нивелирующим поверхностное содержание в пользу акустики — что ценю и у других). Конечно же, самый непростой момент здесь — поиск «балансировки» между ритмической монотонностью и выходом из инерции монотонного чтения; нужно различать, когда такой «выход» появляется как некое искусственное нарушение, а когда обусловлен естественностью речевой ситуации. На это обращаю внимание и у других при разборе текстов, ситуация не только устная. И тут чтение, опять-таки, не существует отдельно; вновь сложно разделить текст и преподнесение. А вот дорогой друг прошлой весной честно сказал, что не может вовсе слушать эту декламацию из-за её театрализированности и монотонности. И он тоже по-своему прав.

15 февраля 2025

 

 

О «правильном» и «неправильном» детстве

 

В мемуарах о Корнее Чуковском — забавное воспоминание о том, как маленькая Дарья Донцова (тогда Груня Васильева, дочь влиятельного советского функционера) пришла к нему в гости со своим отцом, на все вопросы высокомерно отвечала «Понимаешь», потом закапризничала и что-то разбила. А в его дневниках — трогательный эпизод про то, как та же будущая писательница играла ведьму на знаменитом переделкинском празднике.

Такие воспоминания ужасно радуют. А всех посвящённых радует моё обезумленное фанатеющее 14-летнее лицо на записи концерта «Стопудовый хит» 2003 года по СТС. Сама история описана в автофикшн-верлибре «Слонёнок» (довольно редкий для меня случай верлибра — и редкий случай прямого высказывания, отчего и нравится, вопреки пониманию его художественной слабости).

Какого только анамнеза не было у причастных ныне к литпроцессу. Круто, когда открываешь случайным образом в вологодской библиотеке книгу об Игоре Шайтанове — и первое, что видишь, фото маленьких Даны Курской и Льва Оборина, сидящих на суздальской скамейке в компании Татьяны Бек и Константина Рубинского. В какой-то из книг есть фото юного Оборина в образе пирата. Но понимаешь ведь: у людей было правильное, литературное детство. Менее круто для карьеры (но кринжово и весело), когда в том же возрасте отправлял объявления в журналы «Браво» и «Молоток» (кто-нибудь ещё помнит такие? Из нашего поколения наверняка да). Честное слово, ни одна литературная публикация не приносила таких мешков писем до потолка — о, ещё это очаровательное «отвечу только при наличии конверта» в объявлениях, смятые постеры и вырезки со звёздами. Елена Исаева вспоминала, как её заваливали письмами после перестроечной публикации в журнале «Юность». Тут резонанс был не меньше — но с поправкой на исчезнувший литературоцентризм: теперь что-то подобное могла создать лишь причастность к масскульту. А вот публикация в «Юности» (уже в мои институтские годы), одна из первых, такого шороха не наделала, хотя знаю, что этот журнал был в библиотеках, его читали и о нём писали мне и даже грозно призывали «поговорить».

Но это уже совсем другая история…

7 июля 2025

 

 

Телеграм-канал Бориса Кутенкова

Книга телеграм-заметок и эссе Бориса Кутенкова «Критик за правым плечом»

 

А это вы читали?