Наталия Черных родилась на Южном Урале, училась во Львове (1985–1986). В 1987 закончила Библиотечный техникум (теперь колледж) Мосгорисполкома по специальности “Библиотечное дело”. С 1987 живёт в Москве. Работала библиотекарем в Литературном институте имени А. М. Горького, переводчиком с английского в издательстве “Терра” (1994–1995), рецензентом в издательстве АСТ и т. д.
С 2005 — куратор интернет-проекта «На Середине Мира», посвященного современной русской поэзии. В 2020 проект приостановлен.
На 2023 год — 12 книг стихотворений.
Издано три романа Н. Черных: “Слабые, сильные” (журнал “Волга”, 1, 2015), “Неоконченная хроника перемещений одежды” (“ЭКСМО”, 2018), “ФБ любовь моя” (“Волга”, 7, 2019), книга повестей “Приходские повести” (“ЭКСМО”, 2014), шесть книг очерков на религиозные темы (“ЭКСМО”, “Воскресение”, “Никея”).
Лауреат премии имени Святителя Филарета за лучшее религиозное стихотворение (2001). Лонг-лист премии “Большая книга” за роман “Слабые, сильные” (2015). Лауреат премии им. В. В. Розанова “Летающие собаки” за эссе о поэзии Елены Фанайловой (2013). Лауреат премии “Московский наблюдатель” за тексты о литературных мероприятиях, 2019 и 2021.
Редактор публикации — Елена Черникова
Хроники блуда и насилия
Цикл рассказов
Пираты
Я ненавижу водителей автомобилей. Потому что в этом средстве передвижения уже давно отпала нужда. Одиннадцатый — ноги — транспорт удобнее и быстрее. Мегаполис ежедневно показывает его превосходство. И, кстати, зачем мне ваш самокат? А уж тем более велосипед? Бояться задавить пожилую особь? Самокат и велосипед годятся только для воспитания дорожного страха.
Мегаполис, как и я, ненавидит автомобили. Особенно водителей-женщин. Они одновременно нервные и вежливые. Мужики-водители тоже подарки из ада, да и что с них взять, кроме бытовой озабоченности. Имею в виду домашнее хозяйство, а не что-то пониже.
Пока идешь от метро три остановки, навспоминаешь так и столько, что потом придется заедать пиццей. Но я сегодня пиццу есть не стану. Казалось бы, часть жизни, уже давно погребенная под множеством культурных слоев, не должна отсвечивать в мирное настоящее. Тем более мне и сейчас, когда меня ждут куриные котлеты в духовом шкафу, а чай с шафраном я заварю сама. И все же, когда я вышла замуж, я попала в ад. Но этот ад намного терпимее и короче моей прошлой интересной биографии, если так можно назвать хроники времен блуда и насилия.
Рано или поздно, то первое должно было случиться. Но что оно случится так глупо и внезапно, я не представляла. Я вообще никак то первое не представляла. Только по слухам и сплетням. И отчасти очно. Ну трогают тебя, ну становишься дурой. На время. Потом проходит.
Всему виной оказалась моя принципиальность. Я проявила ее дважды и получила за нее однажды, но на всю жизнь. Пункт первый. Я не люблю попсу и обжимания на танцах. Но я что, дикая, чтобы от всего этого бегать. И потому как-то потанцевала с ним. Он вроде интеллигентный, веселый, милый, модный. Пункт второй. Презумпция доверия. Но он не поверил, что я девственница. Да, голос у меня тихий, но какие-то слова он все же слышал. А я ему сказала открытым текстом и сравнительно громко. И потом, сама обстановка свидания показалась мне тошнотворной.
Плюсом оказалось то, что все произошло на чужой койке, в чужом общежитии, нахрапом и просто. Лишение плюс насилие. У него там долго что-то не срасталось. Он мял и лез, и все это было крайне неудобно. Хотелось стряхнуть его как пыль, встать и выйти, но он прижимал и прижимал, хотя я вроде никуда не убегала, если только — в его голове. Потому, что я девственница, а он не верил. И оказался в крови, вместе с казенной простыней.
— Нас ждет таинственный Бангкок, сержант, поехали вперед, — неслось из нового магнитофона, стоявшего на полу. Тоже мне, предмет гордости.
На второй койке, в отличие от так сказать нашей, было весело, и мой завидовал. Пусть позавидует.
Как оказалось потом, я находилась в сильном шоке. И еще дня три находилась в шоке. Как после глубокого ножевого ранения. Это больше противно, чем больно.
― Ну что за мужики на тебя лазали, карандаши какие-то.
В то, что на меня не лазали, он и представить не мог.
Веселый, талантливый в своем роде. Он где-то на телевидении работал. Так я породнилась с телевидением, еще советским.
― Ты дал мне инструмент на всю будущую жизнь. Если она будет.
Это я теперь додумала, что сказать. А тогда я чувствовала, как будто меня только что сильно избили. И мне не было ни страшно, ни противно.
Нас ждет таинственный Бангкок.
― Ты бы хоть подумала, что мы на съемной квартире живем, ― дружно оскорбились родственники. От меня пахло табаком немного, потому что мой телевизионный насильник курил, но родственники решили, что я пила всю ночь вино или водку. Других вариантов в их головах не было. Зачем нужно было жилье так жадно покупать и продавать, да еще в те годы. Вот и остались родственники на съемной. До лучших времен. Эти родственники потом все равно разбежались. Причину развода она искала в астрологии.
Однако я была в шоке и начала бредить.
― Доктор Ливси, мне нужна настойка лауданума. Я ранена, мне нужно остановить кровь и обезболиться.
Доктор Ливси оказался коротко стриженым и с небольшой щетиной.
― Повязку я наложу. Но лауданума дам совсем немного. Я не люблю давать опиум нервнобольным и женщинам.
Я приподнялась. Кажется, у меня не было одной ноги.
― А где же ваш парик?
Он улыбнулся и стал чем-то похож на знаменитого актера.
― В чехле. А чехол вышила мисс Мери.
Я взвыла: доктор наложил жгут на только что обработанное место.
― А как же моя нога?
― Да вот она, ― почти весело ответил доктор, ― целехонька.
Сквайр Трелони спустился с крыши. Он был взволнован.
― Сюда идут Джон Сильвер и Джим. Сильвер ведет за руку Джима. Признаться, я хотел разнести одним выстрелом на перышки этого наглого какаду на плече Сильвера, но сдержался. Я джентльмен.
― Не стреляйте в какаду, он говорящий! ― Дернулась я. Но доктор держал меня крепко, и я снова взвыла.
А гроза морей Джон Сильвер, которого боялся сам Флинт, и с ним смелый Джим Хокинг уже входили в дверь. Сильвер повернул голову к Джиму, который был привязан веревкой, рука к руке, и я увидела профиль, мощный, как обветренная скала. Но когда он приблизился ко мне, оказалось, что у Сильвера почти деревенское лицо. Однако глаза смотрели светло и жутко, насквозь.
― Угораздило же тебя, попрыгунья. Доктор, не позволите ли дать ей полстакана рому? У меня есть отличный ром. Я закупал его сам, три года назад, в Доминикане.
― О горе, рому, ― переступил лапками Капитан Флинт, будто низкое дерево корнями пошевелило.
― Дайте ей рому, ― согласился Ливси.
Сильвер принял у доктора деревянную чашку и плеснул из своей фляги, нескупо. Затем дал чашку Джиму.
― Мне все равно, что ты не дочитала роман до конца. Это не важно. Важно то, что ты любишь то же, что и мы, ― сказал мне Джим, поднося чашку.
― Пиастры, пиастры, ― не без яда заметил Капитан Флинт.
А тем временем перед самым домом развернулась неновая ухоженная шкода. Внутри сидела очень серьезная молодая женщина. У этих водительниц обычно такое выражение лица, когда они вдруг видят перед собой человека, что ясно всем: во всем виноват пешеход. Что на него наехали.
Меня пошатывало, но я смогла увернуться от шкоды и, схватившись за куст сирени, шагнула к подъезду.
Шок, три дня тогда, я перенесла на ногах. Готовила диплом.
Семьдесят пять не вернулись домой.
Иногда мне кажется, что с того самого дня слышу в вое февральского ветра странный звук, похожий на:
― Венди Мак Гроу, рому!
Или что-то вроде того.
Но ничего утверждать не могу.
Двойной прыжок
Я очень не люблю пожилых женщин. Они выкатываются прямо перед тобою, неся в широй корме все свое домашнее и рабочее страдание. Их не обойти, придется плестись медленно вслед. Мне тоже очень трудно ходить, но я понимаю, что надо уступать. Пожилые женщины уступать не могут. Потому что они много пережили в своей жизни. Им не важно, что их матери, которые действительно много пережили, уже лежат в могилах. Если обогнать такую женщину, везущую тележку с питанием, то увидишь подведенные брови и подкрашенные губы. Ведь у них нет лиц. Потому они и красятся. Но зачем так ярко. Катишься себе и катишься. Губки-то бантиком зачем.
И конечно у этих женщин есть дети. Очень интересные дети. А теперь и внуки. У тех двух ребят со спидолой и “Дип Паплом” тоже были матери. А возможно теперь есть и дети. Спидола это не приемник. Это больная спидом женщина из анекдота восьмидесятых. А “Дип Папл” ребята слушали в ту ночь.
Выпускной был — так себе, но хоть какой-то. Не знаю, отчего, но мне хотелось бы сентиментального и красивого выпускного вечера. Я знала, что его не будет, и потому почти глупо порадовалась тому, что было. Искренность чем-то сродни глупости, но оправданием быть не может. Скорее искренность — это обвинение, как и неведение.
Бокал шампанского, цветы — и все это непривычно волновало. Я, пританцовывая, шла в одиннадцатом часу ночи от остановки до дома, одна. И ни о чем не подозревала. А меня уже ждали.
Они, два симпатевых паренька, сидели в “жигулях” довольно непрезентабельного вида, но все же в “жигулях”. Они меня окликнули, я на первый оклик не оглянулась. Тогда они подъехали поближе и заговорили. Предлагали знакомство и развлечение. Я ни на знакомства, ни на развлечения настроена не была, но меня из машины как-то ловко и крепко взяли за запястье. Затем пришлось сесть, под ласковые и жестокие слова.
― А ты знаешь, что сесть в машину ― значит согласиться? ― Спросил тот, что был полысее и понаглее.
Они были вряд ли больше, чем на пять лет старше меня.
― Не знаю, ― ответила я, сообразив, что это уже ситуация насилия.
Ребята были пьяны и раззадорены. На мои крики никто не отреагировал бы. Я действительно поначалу хотела закричать, но потом поняла, что дело мое швах. Вот тогда водитель, тот, что полысее, и рассказал мне про спидолу и спидвей. Он, больной спидом, называется спидометр. Она, больная спидом, называется спидолой. А их половой акт можно назвать спидвеем.
Ребята очень боялись венерических болезней. Они возможно даже подозревали у себя нечто подобное, но тут появилась я, и причина была найдена. И не без некоторого удовольствия с их стороны.
“Жигули” остановились возле старенького дома в соседнем квартале, где я редко бывала даже по праздникам. Кто-то из них жил на первом этаже, в коммуналке. Лысенький поставил “Дип Папл”, “Ин Рок”, на бобинном магнитофоне. А меня, после полстакана чего-то спиртного, отправили на стол танцевать. Что и как я танцевала, не помню. Но в таких случаях обязательно танцуешь. Видимо, я произвела впечатление веселой девахи.
― Класс, ― сказал лысенький, ― и месячных нет.
Их привлекали тайны интимной жизни женщин. Обоих перло от того, что они умеют определять, когда у женщины есть месячные, а когда — нет. В моем случае они ошиблись. И, думаю, мой случай не единственный.
А вот в постели я их разочаровала. Они не сообразили, что имеют дело с неопытной девчонкой. И потому передавали меня из рук в руки, как губку, чтобы выжать из меня хоть что-то. Но не выжималось.
Волосатенький казался более малахольным. Я думала, что он меня пожалеет. Но он не жалел, а сказал, что хочет купить мое жилье.
На стенах комнатенки были коврики с оленями и медведями. Голых певиц и модных авто было сравнительно немного. Да и круглый стол стоял в центре, как на даче или в избе какой.
Я в процессе выжимания и отжима наговорила глупостей. Похвасталась родинкой на животе. По глупостям, что я наговорила, ребята решили, что я лихая, хотя про меня им было уже все ясно.
Волосатенький утром вытер мне слезы и проводил домой. Как садистически трогательно он смотрел, говоря: до свидания. Дома я приняла тщательный горячий душ, поела и легла спать. Перед сном мысленно пожала плечами: ну хоть какой-то бесплатный опыт. А если бы я была замужем в девятнадцать лет.
Этот случай я вспоминаю редко. Но тут он вспомнился сам, пока стороночкой, по льду, в новых ботинках, обходила очередную даму с тележкой. Дама была высокая, с бедрами провинциальной балерины, которые видно было даже под курткой-гусеницей. Она чем-то напомнила мне мою старшую сестру. У нас большая разница в возрасте.
― Страдалица народная, ― высунула язык старшая сестра, отобрав у меня конфету. По имени она меня, кажется, и не называла никогда.
Ну да, страдалица. Только теперь страдалицы — вот эта тетя и моя сестра, из квартирных соображений усыновившая ребенка, так как репродуктивный возраст она давно уже миновала. Впрочем, зная ее, думаю, что и в репродуктивном возрасте она бы рожать не стала.
Когда я была подростком, сестра считала, что заботится обо мне. И мне было очень плохо от ее заботы. А мать и отец. Но причем тут мать и отец? Однушка мне осталась от деда.
― Ну и что ты будешь с этой квартирой делать? ― мягко спросил криминальный муж сестры, симпатичный кареглазый программист, вскоре после того двойного выпускного вечера.
― Жить, ― ответила я, но он не услышал. Он вообще плохо слышал. Затем посмотрел на клубень картофеля, который я чистила. На клубне было темное пятнышко.
― И я это должен есть?
― Конечно, ― мысленно ответила я.
Иногда мне кажется, что того танца на столе не было, а на самом деле было нечто совсем другое.
Из сырой арки в парк вышли два человека. Парк был большой путаник — ни одной прямой веточки. Все было в нем густо и сыро. Где-то в глубине утешительно лепетал заброшенный фонтан в позеленевшем бетоне.
Их было двое: высокий мужчина грозного вида и девочка, неуверенно ковылявшая в новых башмаках. До меня долетали их голоса. Говорили они по-французски, но так, что современный француз вряд ли их понял бы.
― И ты купишь мне эту куклу? ― спросила девочка, одетая в черное, подняв чуть курносый, но прелестный носик к мужчине. ― Такие вещи не покупают. Их дарят!
― Я подарю тебе эту куклу, ― смирно ответил огромный человек.
И тут они меня заметили. Девочка попятилась, схватив мужчину за полу теплого желтого сюртука. А он, наоборот, сделал шаг вперед, ко мне.
― Жан Вальжан? ― изумилась я.
Он кивнул и обратился к девочке:
― Козетта, мы же поделимся с ней хлебом и сыром? Нам ведь хватит до города? Посмотри на нее: она как твоя мама.
Козетта посмотрела на меня сначала недоверчиво, но потом, повинуясь Вальжану, протянула мне руку. В руке был носовой платок, а в платке ― хлеб с сыром.
― Фантина продала волосы и зубы, не сомневаясь и не пытаясь найти подтверждение, что Тенардье потратили ее деньги на Козетту. Недоверие ведь страшная болезнь. Ты научишься доверять.
А дальше я вошла в подъезд, поднялась на лифте, вошла в квартиру, которая оказалась почему-то пустой, приняла горячий душ, поела и легла спать. Однако танца на столе милое видение не отменяет. И танец не отменяет видения. Если бы видения было, я не заснула бы спокойно и глубоко.
Через много лет порой нет-нет да и вспомнится этот единственный в моей жизни танец на столе. Главное: я не переношу алкоголь. Он унизителен.
― Мир несовершенен, ― ненавязчиво вразумил меня священник.
А то я этого не знала.
Киноклуб
Поэт красил волосы спиртовой медицинской настойкой “Берлинская лазурь” и пропагандировал эротику. Он считал, что это вызов бесполой стране. По мне так страна тогда была исключительно половой. Эротику поэт видел так: спать со всяким существом женского пола, чтобы ему было хорошо, рисовать картинки, например: сисьбол или вагина с капканом. И водить молодые женские существа на фильмы типа “Эмманюэль”, которые тогда показывали не всенародно, а в клубах. Где я вместе с поэтом и оказалась. В своем мастерстве как активной постельной принадлежности поэт был уверен на тысячу процентов, а мнение женщин его мало интересовало. Зато, как выяснилось потом, у него была хорошая скорость, с которой он двигался к финалу. Финал женщины его тоже не интересовал, хотя поэт и не согласится с таким утверждением. Поэту еще не было сорока, он был в отличной форме и даже красив. Впрочем, кажется, он стихов не писал вовсе.
Еще у поэта на коротком поводке был компьютерный гений, что тогда было невесть какой редкостью. Компьютеры были далеко не у всех, а уж железом и софтом грамотно занимались единицы даже в Москве. Гений получал от поэта женщин и часть славы, ибо именно гений распечатывал на принтере сисьбол и вагину с капканом.
В то лето я любила носить мужские вещи. Например, фланелевые клетчатые рубашки. Хорошие джинсы на меня купить тогда было практически невозможно, да я не стремилась носить “ренглэр” или “ливайс”, хотя могла отличить одни от других, и похвалить посадку. Фланелевые, чистый хлопок, отличные рубашки продавались на лотках довольно часто и сравнительно недорого. Я выбрала две. У одной расцветка была скорее хипповая, с веселыми желтыми и зелеными полосами, на стыках они загорались алым и индиго. Фактура ткани была соответствующая: нечто вроде “оксфорда”, ребристая. Другая была ворсистая и гладкая, классической реднековской расцветки: красно-синяя, автостоп по Америке. У первой рубашки я, не сомневаясь, сделала высокие круглые вырезы на бедрах, чтобы она летала как мантия. Подростковые отечественные джинсы, отличного качества, но скучного вида, под новой рубашкой приобрели несколько более веселый вид. Выспавшись после дежурства, помыв голову и высушив ее небольшим феном, отправилась пить кофе в любимое место.
Поэт оценил, что на мне мужская одежда, решил, что надета она от недостатка траха и вознамерился его мне предоставить. И конечно свысока, как старший, как вожатый в страну траха. С поэтом был кто-то из московских уличных музыкантов, но поэт как-то сразу и ловко взял меня в оборот.
Втроем мы пошли в клуб — смотреть “Эмманюэль”, первый фильм. Я несколько раз хамски и глупо пыталась сбежать, что было понято как женская истерика, и в результате фильм посмотрела. Из всего фильма помню, как красивый молодой муж трахает Эмманюэль, а та вожделеет молодого яхтсмена. И муж решил воспользоваться ее вожделением.
― Подержи его немного в себе.
То есть муж попросил Эмманюэль подумать о яхтсмене, пока он будет ее трахать. Логично. Пока я размышляла, поднялось во мне вожделение от просмотра фильма или нет, поэт совершал определенные действия. Я не то чтобы прямо и честно подумала, что легче дать, чем отказаться. Но что-то такое было. Целостность иголкой с ниткой уже не восстановишь, а тут, глядишь, и смертельную болезнь подхвачу. И умру молодой. Все это были веселые мысли. После сеанса в клубе мы ловко оказались дома у компьютерного гения, вместе с музыкантом и поэтом. Поэт был женат и мысленно верен жене. Вероятно, он держал ее в себе при каждом новом акте.
Музыкант обошелся со мной как-то вяло, хотя я была нежна и даже заинтересована. Поэт, потрясывая синими волосами, показал свой спринт и потом сбежал. Я осталась наедине с гением. Мне милостиво разрешили переночевать. И тогда начался настоящий ужас. Потому что гений, как и положено гению, оказался ненасытен. Впрочем, он был весел и предупредителен: носил меня на руках пить сок, наполнял ванну хвойным экстрактом, потому что ему нравилась ванна с хвоей, делал массаж и прочее.
― Хиппи, феню надела, ― довольно тепло сказал гений, поглаживая браслетик из бисера. Для него девочки с фенечками были добрые, потому что не отказывали ему. После этой ночи я была уверена, что по мне несколько раз прошел бульдозер. И в нем сидела галантная леди, как в песне “Крематория”.
Неделю я даже подумать о трахе не могла без тошноты. И мои влюбленности, до того имевшие чувственный характер, перешли в сферу внеполовую. Ни сбоя месячных, не связанных с беременностью, ни беременности не было потом. Да ничего этого и не могло быть.
Прошло совсем немного времени. Я нечаянным образом встретилась с подругой, с которой довольно давно не виделась. И тут оказалось, что и она, человек из другого слоя общества и другого уровня жизни, несоизмеримо более значительного и высокого, чем мой, оказалась пленницей компьютерного гения. Она поведала, что гений вел дневник, где описывал всех своих женщин. Это было ужасно, но моя подруга, дама дотошная и ловкая, насчитала не менее десяти наших с ней общих знакомых. Все это напоминало очень плохой анекдот. Чтобы как-то снизить градус, я спросила:
― Что он обо мне написал, удалось углядеть?
Подруга длинно и коварно улыбнулась.
― Ты добрая девочка.
При том, что я довольно четко смогла описать случай с поэтом и гением, я его плохо помню. Кроме расположения кровати и окна в комнате гения я толком не могу вспомнить ни одной детали. Но ощущение бульдозера ни за что ни про что сохранилось до сих пор.
В профессиональном плане я довольно удачливый человек. Но время от времени так называемые коллеги ведут себя как первоклашки. И мне порой думается, что я даю им повод. Вот как та мужская рубашка из ткани с плетением “оксфорд”.
― Я не могу понять, когда она говорит об одном предмете, а когда — о другом, ― написал в социальной сети всеобщий любимец нашей компании, и с ним согласились двое моих близких коллег.
― А она вообще интервью за три рубля берет, ― написал другой, которого я лично не знаю, а имя слышала в первый раз.
― Девочка-дерьмовочка, ― подхватили немолодые фанатки первого.
Вот и возьми их за рубль двадцать.
Когда я почти совсем ушла из социальных сетей, мне стало легче дышать. А у меня были все, потому что нужно для работы, и даже телегу я завела одной из первых. Не говоря о персональном сайте.
И теперь, ползая по дну жизни, углубившись в переживания текущего дня, я почти счастлива. Запахи и вкусы приобрели нечто волшебное. Цвета и линии ожили и открыли мне новую динамику. А люди куда-то делись. И мне не жалко. Но иногда нет-нет да и вспомнится нечто. И ничего хорошего в этих воспоминаниях нет. Эти воспоминания пусты внутри. Так в сотый раз пересматривать фильм, в котором показывают годы юности, но тебя там нет, и все видится чужими глазами. Видимо, мне только предстоит вспоминать приятное, но мне уже все равно: приятное или отвратительное.
Однажды, ровно перед пробуждением, я оказалась на катке. Это был каток, каких нет уже очень давно. Он был под другим небом и на другой земле. Люди праздновали Рождество Христово, мчались друг к другу на коньках, неся подарки, кружась в легких и крепких объятиях и целуя нежные холодные щеки.
Среди этих людей, одежда которых мне понравилась так, что и я хотела бы такую носить, был один, в теплом рединготе, полный, неловкий с виду, но стремительный и веселый.
― Ну сделайте еще круг, Пиквик! ― похлопал длинными, как деревья, ладонями один высокий джентльмен. И я узнала хозяина поместья Дингли-Делл, мистера Уордла.
― Тогда и вы становитесь на коньки! ― донеслось с катка.
Уинкль, Снодграсс и Тапмен рассмеялись.
― Какая восхитительная будет поэма! ― прошептал Снодграсс, когда колокольчики смеха, все разной высоты и длительности, затихли.
Трость капитана Немо
История моего замужества очень трогательна и нелепа, и вроде бы ничем особенным не отличается от массы других историй, героями которых являются умные и красивые, но допингам подверженные мальчики, которых язык не поворачивается назвать мужиками. Однако кроме обыденности, так или иначе известной всем женщинам — и в развеселое время фантомной свободы, и сейчас — в истории моей было нечто необъяснимое, почти волшебное.
А последствием этой истории стало то, что я возненавидела женщин. Не мужчин, а женщин. «Женщина на корабле». Это выражение стало мне особенно понятно и близко после того, как замужество мое окончилось.
Я давно вынашиваю мысль: жить мне мешают всего несколько вещей, от меня не зависящих. Во-первых, это приложения для смартфонов. Ничего нелепее придумать просто нельзя, да они еще и подглючивают. Во-вторых, это возможность заказа в интернет-магазине. Заказ это курьер, курьер это масса проблем при любом раскладе. Он звонит не вовремя, он опаздывает или приезжает раньше, он, наконец, едет с лицом индейца посередине пешеходной дорожки, потому что толком велосипеда не знает. И может тебя сбить.
Статистика говорит, что автомобилями, заказами и приложениями чаще всего пользуются женщины. Не знаю, так ли это. Статистика вещь зыбкая. Но в то, что женщина одновременно делает заказ в приложении и находится за рулем или в общественном транспорте, я уверена.
Женщины — существа неприятные, и сразу по многим причинам. В том числе потому, что громко говорят в общественном транспорте, демонстрируя избыточную эмоциональность. И еще они передвигаются очень самоуверенно, особенно теперь.
“Я с телефоном, ты что, ослепла?”
“Я с сумками, посторонись, нелюдь”
И прочая, не выраженная словами, но очевидная злоба. На весь мир. Недодали женщинам. А чего не додали-то?
А еще женщины выживают и устраиваются. Вот этого в нашей цивилизации делать не стоит.
Мужики иногда тоже громко говорят в общественном транспорте, но в них есть нечто трогательное и беспомощное.
У всех вещей в мире есть изнанка, и у женщин и мужчин тоже. А у меня был вечно удолбанный маленький муж. Просто я не знаю, как его назвать иначе. Вечно удолбанный маленький муж. Иногда у него случались приступы паники. И выражалось это порой пугающе. Но и забавно тоже.
Я забыла и простила все. Но есть параллельная память, которая существует так же, как существует инстинкт самосохранения. И без нее невозможна перемена жизни, даже если все простишь, и внутри — мир. Мир внутри может быть тревожным и зыбким, так что показателем перемены жизни быть не может. А мне важна была именно перемена.
Маленький муж был маленьким не потому, что был невысок ростом; он был выше меня на полторы головы. И не потому, что имел незавидное мужское вооружение. С вооружением у него было все по высшему разряду, и с постельным поведением тоже все было отлично. Но он был маленький. Иногда мне казалось, что я смотрю на него сверху вниз. У него было два высших образования, он жил в центре Москвы и впоследствии женился на дочери генерала. Я же собственно женой по паспорту не была, но он называл меня женой, а я его теперь называю мужем. Он был младше меня на три года.
Главная моя ошибка состояла в том, что я его увела. У его первой женщины, стройной темпераментной брюнетки, уже довольно известной художницы с трепетными ноздрями, как сказал бы один мой приятель. И этот увод залогом прочных и долгих отношений быть не мог. Но все вышло нечаянно, а я сама того не ожидала.
Муж мой иногда бывал невероятно нежным и даже романтичным. Почти волшебником. Он покупал гранатовую приправу “Наршараб”, добавлял сок апельсина и специи, ждал знака, знак приходил, и это было укрепляющее питье. Что за знак — была его тайна, хотя мне очень хотелось ее узнать. Однажды он затемпературил не на шутку, но от аспирина отказался. Вместо этого заварил сухой имбирь и корицу, и, выпив, стал кружиться в странном шаманском танце по всей комнате, — так, что я поверила в его камлание. Температура спала ночью.
Еще он очень много читал книг о Первой Мировой войне и, кажется, знал параметры основный орудий воющих армий. Внутри он был солдат — маленький отчаянный солдат.
Отношения наши были неровные, какие-то скользящие. На официальные шаги он не решался, да ему и все равно было. А я понимала, что площадью его мать делиться не станет, и сдержанно страдала.
Я стала свидетелем первого приступа почти сразу же, как мы начали жить вместе. Одноклассники мужа приходили без звонка, сидели порой подолгу, и это было довольно приятное беспечное времяпровождение. В тот душный летний день я даже соорудила вкусные гренки из батона за тринадцать копеек: яйцо, сливочное масло, укроп, сковородка. Помню, что была разодета, как только можно было в те годы: что-то почти театральное, самодельное.
― Такие вещи шьются за полчаса, ― сказала опытная в домоводстве мать одного из приятелей мужа.
Не за полчаса, но довольно быстро, и конечно не без ошибок. Однако ошибки заметно не было, хотя я о ней переживала.
Посидели почти без алкоголя и травы, что-то изысканное и редкое из рока шестидесятых слушая, а потом, уже стемнело, пошли гулять по переулкам. Район был такой, что в переулках можно было заблудиться. Вся компания словно доверилась местному духу: куда выведет, туда и хорошо.
По мере того как надвигались грозовые тучи, светящиеся странным фосфором, как росло физически точно ощутимое давление воздуха, потому что в тучах почти зримо прибывала вода, с мужем начали происходить странные вещи. Он сначала совсем перестал смеяться, хотя мы перебрасывались заводными фразами. Затем вдруг он стал хохотать громко и невесело. А потом начал заикаться.
Я не люблю минуты вечера, когда темнота уже села, настольная лампа включена, верхний свет необязателен, а шторы уже задернуты. И вот эта темнота за шторами не пугает, а настойчиво напоминает об ужасе того, что человек делает с человеком в эту минуту: убивает, издевается, насилует, обманывает, шантажирует, уничтожает нажатием клавиши или словом, сплетничает по телефону или лицом к лицу. И эта темнота такая громкая, как голоса двух разговорившихся в общественном транспорте женщин, которые в такую минуту кажутся не женщинами, а орудием мщения. Но женщина точно орудие мщения, иначе бы она не выжила на земле.
Точно такое же состояние тревоги, возникшей в мозгу как сирена, сформировалось у меня, когда муж мой начал смеяться.
Едва вышли на Арбат, в районе Афанасьевского, муж мой бросился на брусчатку, похожий на испуганного до злобы кота, и пополз по-пластунски, перебирая руками, скрючив пальцы, почти касаясь ухом земли и выкрикивая:
― Готовсь! Калибр!
Одноклассники и приятель, тот самый, который обращает внимание на ноздри, попытались его поднять и поставить на ноги, но не вышло: муж мой выскальзывал из их рук и полз, извиваясь, дальше. А одноклассники были довольно сильными физически. Лицо ползущего покраснело, почти до синевы, и мне в полутора метрах от него было слышно, как горят его уши и щеки. Я сомнамбулически ловила его за рубашку, когда удавалось наконец приблизиться к нему, несколько раз неуверенно ударила по щекам, но, кажется, его это только раззадорило. Он начал хватать меня за полы одежды, чуть не сбил с ног, начал гримасничать, дурным голосом весело восклицая:
― Легитимная баба!
Потом он вдруг встал и побежал быстро, как вурдалак, в сторону метро. Я и одноклассники неслись за ним до самой Смоленки. Приятель с ноздрями почти его нагнал, но получил в глаз. Я имела вид потрепанный, будто на меня только что напал неумелый насильник.
В метро муж мой с демоническим хохотом едва не бросился на рельсы перед самым поездом, и я не удержала бы его, если у него вдруг внутри не сработал невесть какой переключатель. Полтора часа подлинного страха и ужаса вдруг обернулись фарсом и унижением. По возвращении домой мать моего мужа посмотрела на меня так, что я поняла: приговор мне уже подписан. Гроза началась ночью: крупные холодные капли и жгучие плети.
Затем отношения мои с мужем развивались уже от ошибки к ошибке, и как правило ошибки были мои. Я была то слишком невнимательна, то слишком придирчива, а сцены повторялись время от времени, и к ним присоединились разные его увлечения девушками, порой платонические, а порой и нет. Удолбанность тоже прогрессировала: появились новые вещества, а алкоголь теперь не переводился.
Оставлю за скобками свои переживания, но я все же нашла в себе силы стереть себя из такой картины. В ней поселилась другая персонажка, которой повезло намного меньше, чем мне.
Любила ли я его? По-своему да, но это чувство не предшествовало нашей близости, и потом как-то само собой померкло. А он сумел довольно уютно устроиться в новых обстоятельствах.
Когда-то меня завораживал образ гравюры в известной книге Жюля Верна: будто живые тонкие черно-белые линии. Они отливали серебром, даже на старой бумаге. По контрасту с этим серебряным великолепием фильм о капитане Немо оказался почти избыточно красочным. Но меня озадачил не этот контраст. Капитан Немо не мог стоять, сложа руки наполеоновским жестом. Он был индийский принц, он имел лучшее европейское образование. И я никак не могла понять: какой именно жест сделал капитан Немо, когда вошел к Аронаксу и его спутникам? Вопрос разрешился как бы сам собою.
Когда в большой квартире не все спят, а в комнату спящего врывается настойчивый луч света, это очень тревожно и может надолго нарушить сон. В этот раз все было иначе. Словно бы отворилась дверь, мягкий успокаивающий свет вошел, как слуга перед господином, и появился капитан Немо с помощниками. Мягкое освещение любовно вылепливало их темно-золотые лица и черные глаза.
Немо держал в правой руке крупную трость с золотым, вероятно, навершием. Это была благородного вида рыба, скорее кит, державший во рту букву N. Трость эта представляла собой узкий длинный клинок, тонкую подзорную трубу и контейнер, в который можно было что-то необходимое положить. Например, монеты. При этом трость выглядела совершенно элегантно. Немо опирался на трость легко и величаво, будто это царский посох.
Пасхальный мед
Страдания сами по себе вещь неоднозначная. Они родня закону — как дышло. На этом строится вся новейшая цивилизация. Кто страдает, тот и виновен. Кому больно, тот провокатор. У страдания двойной счет. Страдает студент, услышав о том, о чем слышать не хочет, — и страдает больной в четвертой стадии без наркотиков. Современная цивилизация уравнивает эти страдания. Болен — сам виноват. Причинил боль — сам виноват. Так что теперь страдания должны визироваться у целевой аудитории в социальных сетях. Так надежнее. Добавь слухов на вентилятор, и всем хорошо будет.
Историй о девушках и автостопе невероятное количество, и все разные. Кто-то нашел свою любовь — основательного и одновременно романтичного Бобби Макги. Кто-то потерпел поражение в попытке отстоять хотя бы одну часть тела. Кто-то сумел договориться на ведомых только двоим условиях. Кому-то просто повезло. А кого-то убили. Дженни Санди зарезали ножом, и никто за это не ответил. Ни за что зарезали, если не считать, что у нее был вид хиппи и она путешествовала как хиппи. Но все это было давно. В той стране не было хиппи, а только волосатые.
Теперь, глядя на широкие куртки, широкие штаны, татуировки, пирсинг, нелепые феньки и ярко окрашенные волосы, я не вспоминаю Дженни Санди. Я испытываю странное чувство на грани брезгливости.
Нынешние анимированные подростковые цветы, прячущие таблетки в красных от месячных прокладках или в немытых яйцах, пьющие кофеиновые напитки, доверия не вызывают. Не потому, что они вызывающие. Наоборот, они совсем не вызывающие. Они такие же, как все. А волосатые были не такие, как все. И они были люди. Пипл, по-английски. Спрятать таблетку или пакет в яйцах или прокладке с месячными может и офисный планктон. Ничего особенного в том нет.
Да, и еще эти цветы очень злые: они разбухают словами от малейшего писка, начинают орать в телефон и материться, как будто мат — это невесть что удивительное. И действуют стаей, группками нападают. У них роевое мышление. Они вообще напоминают раскрашенных тараканов. У волосатых мышление было скорее стадное. Волосатые вообще напоминали оленей.
На подходе к Москве мы с несовершеннолетней спутницей остановили легковой автомобиль. Мы с самого начала нашего долгого пути договорились, что будем останавливать только автомобиль с одним водителем. Из Москвы мы с некоторыми, не имеющими существенного значения, приключениями дошли до Сибири, и вот – возвращались домой. Обратный путь прошел тоже не без приключений, но скорее забавных. Мы мыли посуду водителям, готовили стол, расчесывали косу одному рязанскому оригиналу, который оказался еще и рокером, и так далее. Остальное, в смысле интереса к нашим телам, тоже было. Но водители в основном были джентльменами, а джентльмен не позарится на грязную автостопщицу. На нас к тому времени была пыль половины Союза. Так что ехали мы между тревогой и смехом, и смеха было больше. Пока не появился вот этот не очень чистый, белого цвета автомобиль.
Я остановила его, потому что за стеклом виден был только водитель. Ан нет. На заднем сидении спал второй человек. У водителя лицо было чрезмерно подвижное, нервное. Я собиралась было дать деру, но нам ехать оставалось километров двадцать до железнодорожной станции, а там и дом, Москва. Да и спутница моя уже устала порядком. Мы нарушили договор и сели в автомобиль. У нас был даже рубль — заплатить за поездку.
― Остановите, пожалуйста, здесь, ― сказала я, указав на поворот на станцию рукой, в которой был зажат рубль.
― А вы развлечься не хотите?
Мы со спутницей ломанулись прочь, но двери были уже закрыты. После первых секунд разговора я поняла, что нас будут насиловать и бить, и что к этому нужно приготовиться хорошенько. Я в таких ситуациях оказывалась редко. Но думала, что страх показывать нельзя. После монолога, в котором унизили меня, мою семью, мой народ и мою страну, я даже развеселилась. Несмотря на оппозиционный в то время кураж, я все же была местной, со всеми вытекающими последствиями. И я ответила водителю, тому самому человеку с нервным лицом:
― А у нас вши. И не только в голове.
Вши точно были. В волосах. Но не то чтобы много. По приезде в Москву я их довольно быстро вывела.
А тогда нас начали бить. В гараже, изо всей мужской силы. Моей спутнице повезло. Ее стукнули по щеке и стали насиловать, уложив животом на капот, я видела это. Ей было всего шестнадцать, хотя мужчин у нее было больше, чем у меня. Но ей было всего шестнадцать. Она ныла и плакала. Это были странные звуки ненависти и наслаждения.
Когда мне рассказывают предания старины о том, как муж сломал жене руку, я понимаю, что это рационально. Ревность, близкие отношения. Когда мне показывают фото наркоманки, на котором, среди “пяти фактов обо мне” значится: “сегодня меня избил мужчина”, я понимаю, что это рационально: доза, самомнение. Но когда двух случайных вшивых автостопщиц насилуют только потому, что ненавидят, это иррационально. Водитель выбил мне два зуба. Он вообще трусил, что так развлекается. Он дрожал. Мелко и потно.
Тех двух спугнул шум фуры. Или они просто выдохлись. Я сначала смеялась, а потом замолчала и молчала все время, пока меня били. Но шум фуры и их действия совпали. Один из них достал трехлитровую банку яблочного сока и начал мыть свое хозяйство, сетуя, что подхватил болезнь. Наконец они плюнули в нас и уехали.
Мы со спутницей дошли до станции, сели в электричку, купив билеты. Дома я вывела вшей с помощью чемеричной воды и дегтярного мыла, сделала ледяной компресс, выпила анальгин, хотя двигаться просто не хотелось от утомления и боли. И что удивительно, быстро восстановилась. Лицо было опухшим несколько дней. Несколько дней я лежала: спала, просыпалась, ела что было в квартире — варила каши, и снова засыпала.
Мне не понадобились ни психотерапевт, ни мать, ни друг, ни просто знакомый, чтобы вернуться к нормальной жизни. Мне не хватило денег и приличной одежды. Но это в те годы во внимание не особенно принималось.
Так я открыла для себя параллельную память. Так я поняла, что на свете нет слов хуже, чем “забудь, как страшный сон”. Память ведет себя как живое существо. Ее нельзя ни вычистить, ни воспитать. Она, как кошка: будет гадить там, где привыкла. Но она способна многое предупредить. И вот это самое ценное в памяти. Не надо стараться забыть. Нужно установить отношения с воспоминаниями. Иначе даже самое легкое дуновение судьбы станет шоком.
Однажды мне довелось сильно заболеть. Болезнь моя могла быть следствием довольно тяжелой работы, которая была у меня в радужные свободные времена, а могла быть и отложенным ударом тех побоев. Меня довольно сильно лихорадило, тошнило и рвало на части.
Забывшись сном, я увидела вдруг высокое круглое итальянское окно, увитое диким виноградом, чьи листья были еще нежны и пропускали солнце, отчего вся комната казалась зелено-золотой. Окно было раскрыто, подоконник мокрым. Дождь закончился недавно, и в небе еще видны были уходящие дождевые облачка. Но солнце было ярким и уже горячим.
Это была гостиная с кушеткой, креслами и небольшим овальным столом, вокруг которого стояли неновые стулья. На стенах было несколько непритязательных английских гравюр в строгих рамках: виды Девоншира. Но главное: во всех углах были весенние цветы. В крупных напольных вазах, в миниатюрных вазочках, даже ранняя лаванда в корзине со свежей выпечкой.
Послышались шаги, мужские и женские. Платье шуршало несколько тревожно, отличные кожаные мужские туфли, почти бесшумные, прихрамывали, а еще постукивала трость.
Где находилась я, не помню, но поскольку лучше всего помню окно, то вероятно, что я стояла возле окна.
Послышались голоса. Мужской, жеманный и красивый, и женский — низкий, с хрипами, как бывает при нездоровых связках.
“Кажется, она очень много плакала”, — подумалось мне.
― Мне совестно, мадонна, что доставил вам такое беспокойство, ― сказал мужчина по-итальянски.
― Вы поступили как джентльмен, ― ответила женщина по-английски.
― Сегодня вы мой ангел, но это не помешает нам ссориться в дальнейшем, ― ответил мужчина тоже по-английски.
― Я не люблю ссор, ― отчего-то разволновалась женщина. Но волнение ее было хорошо скрыто.
Почему я поняла, что она волнуется?
― А я люблю. Добрая ссора есть соль земли, ― ответил мужчина.
Они вошли. На Джемме было темно-синее вдовье платье с белым гиацинтом у корсажа. Лицо ее было бледно, несмотря на солнце, чуть подведенные губы сжаты, а серые глаза мерцали. Риварес переливался дорогим, тонкого сукна, пиджаком цвета “фланирующий повеса” и рукой в перчатке прижимал к себе большой сверток. Овод оказался выше и худощавее, чем я представляла его по книге.
― Положите его на кушетку. Я велю принести горячей воды, полотна и примочку, ― сказала Джемма.
В руках у Ривареса был сюртук, в котором лежал избитый ребенок.
― На столе возле корзины мое полотенце для рук, ― обратилась ко мне Джемма, ― постелите его на кушетку.
Я так и сделала. Риварес положил мальчика на полотенце и начал снимать с него окровавленное тряпье.
― Больно? ― спросил Риварес, потому что ребенок заскулил. Овод, тем не менее, попыток снять с мальчика тряпье не оставил. ― Ну, что ты. Сейчас помоешься, а потом съешь пирожное.
Ребенок пискнул, выкинул раненую руку, которую Овод успел мягко, как кошка лапой, поймать. Глаза его нечаянно встретились с моими, он бросил на меня короткий взгляд исподлобья.
― Конечно, больно. Боль вообще вещь очень распространенная. А, Джим, вот и вы.
Овод оговорился. Он назвал Джемму ее детским именем. Он отвернулся. У него не было сил посмотреть, как омертвело на миг ее лицо. Но она собралась, распорядилась, куда поставить таз с водой и, поскольку Риварес уже снял тряпье с мальчика, ловко начала перевязку.
― У нас еще осталась пасхальная выпечка на меду, ― сказала Джемма, когда перевязка была закончена.
― С удовольствием, ― ответил Овод.