Киор Янев о себе:
Родился во времена развитого социализма в Средней Азии. Детство провёл во Фрунзе и Алма-Ате, юность в Москве, молодость в Германии. Учился в Щуке в Москве и в Людвиг-Максимилиане в Мюнхене, занимался филологией и режиссурой. Живу в Германии и вне её.
Его роман «Южная Мангазея» вышел в Jaromír Hladík press, СПб, 2020, затем в Verlag Matthes & Seitz Berlin, 2022, и там же выходит роман «Время янтаря». По приглашению отдела прозы портала Textura Киор Янев написал текст. Предлагаем его вниманию читателей.
Арабески
Северная Мангазея
Мангазея, Русская Винета, первый острог-город за Полярным кругом, была построена по горностаевому пунктиру Бориса Годунова на постланных на вечной мёрзлоте берестяных листах, поминальных грамотах недавно канувшей рюриковой, древней Руси. На чьем месте, как после тунгусского метеорита, остались болотные мороки, откуда в проморенный бредень острога и поползли сусанинские огоньки собольих, куньих мехов и аманатской пестряди, так что после Смутного промежутка в сумрачном детинце вспыхнули терема Мангазеи Златокипящей, семьдесят лет[1] пылавшей Северным, видным за тысячи вёрст, сиянием, в котором рождались контуры новой, Петровской империи, пока, наконец, не растаяли ледяные фундаменты и холодный факел плавно ушел под хрустальный крутояр на берегу реки Таз, несущей морозный китежский звон в Ледовитый океан.
Город Немо (Каракол/Пржевальскъ)
В жюльверновом далёко есть точка в океане, где спит «Наутилус». Есть и город Немо на краю света, Тянь-Шаня и моего детства, где под скальным орлом спит былинный Пржевальский и куда белому пароходу, полному соленого чебачка, так же трудно доплыть, как Веничке попасть в Кремль, ибо густы, как местное пиво, озерные воды, а пристани оказываются дымящимися прилавками, где судный день ожидает грешный лагман по-каракольски, в холодном исполнении — ашлямфу.
Озеро Алакуль, Тянь-Шань
И когда ртутные очи твоих альпийских, в еловом кипятке, телес-древес канули, собирая мшистый сор, в ночные воды, холодная судорога пронизала лунные блики как живая хорда постепенно вынашиваемого в звездном расплаве зодиакального существа, чью земную разметку создавали близлежащие палаточные огоньки
«Годы учения Вильгельма Мастера», Гёте, 1795/96
Изгнанный Адам — Мастер. Сын купца в «Империи германской нации» может лишь перемещать вещи, окуная их в йоахимову долину, йоахим-таль. Блеск йоахимталеров напоминает о райских реках. Их место в Германии заняли долины смертной тени. Во время заката средневековой антисанитарии они длинны, на каждой странице романа туда кто-то уходит. Вильгельм-Мастер, мечтая о рае, создаёт раёк — место, где показываются мёртвые. Вначале это куклы, повторяющие траектории Саула и Давида, затем он сам — повапленный Гамлет, пока наконец честные разбойники не опрокидывают балаганные куртины.
В Италии же, стране человекобогов, сошедшей с ума маркизе удаётся воскрешение. Бродя по берегу озера, поглотившего её дочь от инцеста, Миньону, маркиза собирает детский скелет. Мать искусными кружевами и ленточками придаёт рыбьим и птичьим косточкам форму, и Миньона возрождается как чистый гений. Её воплощает целая страна, Италия цветущих кущ. Вместе с отцом-арфистом девочка-мечта направляется навстречу Мастеру, жаждущему преображения. Дивными песнями, соблазнившими Бетховена, она умоляет Вильгельма отправиться туда вместе с ней. Но Мастер прельщён вольными каменщиками, строящими шлюзы на йоахимовых долинах. Поэтому Миньона сама вытанцовывает перед ним райский край Лимонию. Эфиры цитрусовых масел и кипарисовых смол мумифицируют танцовщицу. Миньону помещают в мавзолей, где Вильгельм-Мастер лицезреет отчуждённую от неё красоту. Со страны Лимонии, воплощённой в забальзамированное тело Миньоны, начинаются «годы странствий» Вильгельма.
«Несчастная», Иван Тургенев (1868)
Повесть Тургенева «Несчастная» существует в удивительных вариантах (10 т. ПСС): в развёрнутом плане это автоматический романтический продукт — дщерь-магдалинка барина-мещанки, фортепьян, отчим-угнетатель, барчук-спаситель, стена Кавказа, умученная сиротка, мститель на могиле и прочий набор штампов, столь утомивших самого Тургенева, что на выходе он добавил достоевщинки — скорбное племя, инцест, исповедь со слезьми и т.д., а в конечном типоскрипте с ювелирной точностью выкинул главный романтический рычаг — рокового мстителя (Цилиндрова-Станкевича) и навесил к основным главам длиннющий хвост на четверть повести: детальнейшие похороны и поминки отрыдавшей героини, переходящие в такую макабрическую оргию, что эпилог перевесил идиллически-мусикийский сюжет, увлекая его за собой в адскую кухню, где в соусе Истуар д’О уже готовился набоковский «Дар», заимствовавший у Тургенева полуеврейскую гордячку с жовиальным отчимом.
«Черное по белому» 1908, «Лунные муравьи», 1912, Гиппиус
Герои Гиппиус впадают — как вкладные, один в другом, хрустальные шары — в сонный гнозис — так, Вика («Не то») из кристальной петербургской утопии вымечтала себе сонную, ласково-душную родину, где выткался овражный, звёздный, со светильниками послушник-Васюта. Гностическое размножение антагонистично физиологическому, если в аскетический конструкт внедряется физиологический крап, он становится глинистым, хрупким, разваливающимся («Двое-один»).
У русского символизма есть некоторые черты абортария — образные зародыши с едва намеченными ручками-ножками, недоразвившимися чтоб зацепиться живым хороводом, монотонно желтоватые, монотонно синеватые, цепляются отблесками своей сусальной, куншткамерной оправы.
Увеличительный фокус (Фицджеральд, 1925 и Ален-Фурнье, 1913)
«Весь её изящный костяк тотчас вписался в роман, — пишет Набоков о Лауре, — даже сделался тайным костяком этого романа, да ещё послужил опорой нескольким стихотворениям». Собственно говоря, такой анатомический фокус может получиться лишь с безыдейным, т. е. самодостаточным опусом. А что если роман всё же имеет в виду некую внешнюю идею? Тогда текст должен предоставить «тайную систему оптических обманов», дабы разглядеть идею в лупу. То есть из внедрённого в роман костяка героини делается желатин для призмы, необходимой, по Фрейду, для «проекции идеала». Внешний идеал в «Великом Гэтсби», безусловно, тот же, что и в «Большом Мольне». Это «прекрасное далёко». Однако прекрасное далёко в «Великом Гэтсби» это континент Америка. Громады гранитов и базальтов, проецируемые призмой возлюбленной героя, Дези, придают ей столь сильное отрицательное преломление, что исходная громада съёживается в пулю, которую и получает главный герой, Гэтсби. Тогда как в «Большом Мольне» облачная мечта столь бесплотна, а «таинственный замок» — столь расплывчат, что лупа героини романа Ивонны, собственно, обратная лупе Дези, становится мощным увеличительным стеклом, сквозь которое Мольн и обретает «большие», т.е. гипертрофированно романтические черты, напоминая увеличенного рыцаря из повести Гоголя раннего фольклорного периода, столь нелюбимого Набоковым.
Консервный ряд из Хоттабычей (Джон Стейнбек, «Консервный ряд», 1945)
Стейнбек пишет притчу, то есть помещает каждый персонаж в образ, как в консервную банку с варёной психологией. Выстраивается консервный ряд под штампованными этикетками — «Романтики в собственном соку». Однако нечеловечьи, общепитовские души, «Док-учёный», «Мак-бродяга», «Ли-китаец», «Дора-красотка» и пр., благодаря прохудившейся фабрикации вываленные на полумексиканский пляж, как в бродильню, обретают дрожжевую, сверхчеловечью силу. Консервный ряд из вспученных Нью-Хоттабычей теряет расхожие этикетки, днища и покрышки. Безликим смерчем громит он американский китч из хиппи-лаборатории, вздымаясь бизнес-фаллосом, свинчиваясь сусликом-морализатором, пока не взвоет, наконец, индейской песнью о страстоцвете из граммофонных чресл портовых муз Монтеррея, обретя новый, ундиньей красоты лик одной из них, утерявшей в пучине тело.
Точно так же в патетической повести о «Жемчужине» с яйцо чайки, убившей первенца буколических индейцев Кино и Хуаны, речь идёт о замене природной почки наростом нечеловечьей красоты.
«Короткая жизнь», Х. К. Онетти (1950)
Если бы Достоевский стал писать, как Набоков, получился бы Онетти — вероятно, самый значительный писатель из всех живших в Южных Америках, за исключением Лотреамона. Два в одном флаконе получались бы примерно так — Раскольников (упомянутый у Онетти) идёт убивать процентщицу, а оформляющее его мысли шарканье, лошадиные лепёшки, пятна на стенах и лестничных ступенях одновременно являются мухами в бульоне совсем другого романа, скажем, Идиота, который проявляется на месте первого, лишь только автор слегка смещает угол зрения у читателя.
Сюжет такой — эстетическая формула, произведшая на романный свет левую грудь животной красавицы, Гертруды, жены главного героя, рекламщика Браузена, одновременно является формулой, скрепляющей весь мир, подобно тому как Млечный путь скрепляет галактику. И когда Гертруда теряет мастопатическую грудь, рушатся скрепы всего Универсума, остаётся аргентинский хаос с бликами рекламы, а главный герой с помощью джина срочно выращивает в себе, как в инкубаторе, зародыш злодея. Этот злодей, под псевдонимом Арсе, стремится войти в новый, ницшеанский мир, сжатый в недрах соседской квартиры. Он слышит, как хозяйка квартиры, ясновидящая шлюха Кека, населяет её своими бесами. С помощью пары акупунктурных синяков Арсе превращает одного кекиного фраера, Эрнесто, в куклу вуду. Эрнесто душит Кеку, её бесы вырываются в наружный хаос, или аргентинский карнавал, являющийся заключительной сценой сочиняемого Арсе-Браузеном романа о провинциальном докторе и двух любовниках femme fatale с мундштуком и в перчатках, Элены Сала. Доктор и любовники снабжают фам-фаталь морфием и одновременно являются её галлюцинациями. Элена Сала погибает от овердозы, и, оставшись бесхозными, её сновидения рядятся в карнавальные костюмы короля, тореадора и алебардщика, чтобы торговать наркотиками, убивать полицейских и совращать скрипачек и балерин.
Заячья магия, («Лолита», Набоков, 1955)
Старая зайчиха Гейз попадает «в алхимический рай из смеси асфальта, резины, металла и камня» с нехваткой одного первоэлемента(воды). Обычная антропоморфная зайчиха обретает магические свойства если её убивает «ночной оборотень». Лотту Гейз убивают не «когти выворотня Гумберта», но черный глянцевитый Пакар, названный его изобретателем инженером Шмидтом «Серым волком». Из таких убитых оборотнями гейзих в старых Штатах делали амулеты, на Аляске же — магические эскимосские гребни. Младшая Гейз пошла по рукам, подвергаясь более длительной алхимической процедуре. Пройдя через стадии нигредо-черного гумуса Гумберта, альбедо-отбеливания искусником Клэр, и красного рубедо убийцы Скиллера, она умирает в Серой Звезде (на стадии философского камня). Как преображенная зайчиха может нести яйца (Osterhase), так и рождённая в Pisky Гейз, преобразившись, уподобляется яйцекладущим, точно «приподнявшаяся змея» (гл. 29), на которой, согласно прерафаэлиту Россетти, женился Адам.
Константин Воробьев, «Вот пришел великан» (1971)
Писатель-шестидесятник Константин Воробьев языком писателей-деревенщиков, за который в 2000 г. ему была присуждена премия Солженицына, в 1971 г. написал концептуальную повесть «Вот пришел великан» — омшаник, откуда вылупились владимиры сорокины и дмитрии быковы.
Герой повести — реинкарнация известного писателя Антона Павловича — альбатросом (демоном беды) витает вокруг полностью тёмной Земли, пока не замечает на ней светлое пятно. Вначале кажется, что это пятно размером с одну шестую часть суши, но, подлетая ближе, он видит, что это светлый, как Ярила, блин на голове-луковке девочки-подростка, укравшей его у обитателей окружающей тьмы, в своё время высосавших кровь у отца девочки, комбрига Лозинского и желающих опустошить и её. Антон Павлович, крутнув по орбите и забрав пару снимков Хемингуэя на Кубе, приземляется в городке, в котором выросшая Лозинская работает редакторшей в облиздательстве, но так как он возалкал полячку с потрохами, то и реинкарнирует он в виде людоеда, великана, способного, как известно, то увеличиваться, то уменьшаться.
Городок (похожий на Калининград) населяют, в основном, не упыри, но опорожнённые оболочки людей, наполненные сокодуем и коломазью. Есть там и три упыря — директор издательства кавказец Дибров, в холёных, как на покойнике, костюмах, главный редактор Вениамин Владыкин в конторе-лакейской, подсвечиваемой рудиментами довоенного витража, и муж Волобуй, обрюхативший 16-летнюю сироту-полячку и обитающий с нею в готическом особняке.
Сюжет повести — это борьба двух пород нежитей — трёх упырей и великана-людоеда, за лакомый кусочек — сохранившую свою человеческую природу Лозинскую в замогильном антураже облцентра между улицей космиста Гагарина, где в темном пенале с 24 свечами камлает ужавшийся великан и улицей висельницы Перовской, где Волобуй мучает свою жену, ставшую советской мазохисткой.
Набоков и пляска св. Витта («Прозрачные вещи», 1972)
Вещи становятся прозрачными с явления в гостинице, тезоимённой месту скачек(«Аскот!») призрака русского писателя, всемирно известного детективным душеведением и благородной болезнью, в честь небесного патрона которой названо это альпийское местечко, Витт. Атрибуты жития небесного патрона — красный петух, полёты по воздуху и, особенно, трансцендентный пляс, меняющий судьбы. Две такие судьбы, А и В (белоснежная русская Арманда и Джулия, опалённая Юлия Ромео, а «посредине Бойкий Витт»), и поменялись местами, когда А сняла пряжу «своей парки» на одном из его склонов, ведущих из «Башни Дракона» в Диаблоне, логово демиурга R. Джулия Мур вырвалась из пекла Диаблоне, угодив в русские сугробы, а «младая душа» Арманды отправилась было к инфернальному «супермену» R., если бы не была подхвачена сомнамбулической, призрачной частью его корректора Персона. Впрочем, подпорченной оболочке Персона, слившейся с душителем лыжниц педерастом Армандо Рэйвом (который должен был, собственно, придушить склонную к кровосмесительству сестру своего дружка Джека Мура) пришлось-таки, оставив белую бабочку, парусник Арманды, на склоне Витта, отправиться очищаться непременным виттовым иконографическим атрибутом, красным петухом.
Чёрная радуга (Набоков, «Смотри на арлекинов», 1974)
В начале СНА говорится о «r;ve» блэко-блоковской Изоры о лунном луче и рыцаре-поэте: «так, вдоль наклонного луча, я вышел из паралича». Из медоровой могилы, поэтического паралича Вадима Бл., как эрмитажного Морфея, выводит Ирида (Осиповна). Богиня чёрной радуги[2] расширяет медорово обиталище в камеру люсиду, преломляя «четыре стороны» света так, что Вадиму, точно наделённому многофасеточной оптикой тетраморфу, сквозь радужные оболочки мреются иные, будущие небеса, в частности, сама Ирис, парящая там на адюльтерных подушках. Ощутив границы своего поэтического мира, обременяющего Ирис, он не удовлетворён своей ролью Deus ex machina в балаганной машинерии, которую с апломбом эрмитажного золотого павлина высиживает иной, высшего ранга, ангел Владимир. Ирис же, мастерица фамильных оптических обманов, сообщив Вадиму вещий сон, с помощью инцестуозно-детективной интриги с гаером Владимиром ускользает из камеры паон д’ора[3] в звездообразность небесных звёзд, лишив мужа-тетраморфа света его очей[4], усеявших глазчатые крылья нахлобученного ангела Владимира. Мигая подобно бабочкам-каломорфам[5], глаза Вадима изучают надменного Владимира экзотерически. Для эзотерического же исследования у него есть личины быка, орла, льва и ангела[6], принимающие созданные могучим соперником правила игры (выигрывая или проигрывая новую жену, дочь и родину). Неназванная же замогильная муза помогает обратить временные координаты в пространственные, так что завитки и арабески необъяснимых случайностей и совпадений становятся зримыми механизмами творческого акта Владимира, создавшего его, Вадима, реальность.
Райнхард Йиргль, «В открытом море» (1991)
Если вместо бурлений, волнений и прочего расплавленного балета лемовский Солярис свои океанические размышления воплотил бы в немецком языке — получился бы роман Георга Йиргля «В открытом море».
Когда-то, впервые попав на Запад после пуританско-аскетического воспитания, социалистический подросток загремел в порнокинотеатр. На выходе вместо подростка вывалился кусок мяса. Вывалившись из йиргловского романа читательский мозг будет напоминать такой кусок. Дело в том, что Йиргл — не человек. Он — неандерталец, чьи нейронные цепочки замыкаются совершенно по-другому. Формируя, в отличие от обычных расплывов «расширенного сознания», жёсткие, неведомые структуры. Такие представители иного, параллельного кроманьонскому, разума затерялись среди недоевшего их человечества в виде олимпийских богов и йеху.
Герой романа, сконструированный методом ицзина полуЗевс-полуТантал, наблюдает за мерцанием человеческих смертей-рождений как за вспышками ноток в барочной музыке. Причём как снаружи, в берлинской массе фасуемых по омнибусам бюргеров, так и сам он для себя кинотеатр — его бессмертная, зевсова половина служит пламенным проектором для кадров-однодневок, порхающих по химерическим временам.
Сознание героя постоянно химеризуется — становится полусобачьим-полумальчишечьим, полушария мозга превращаются во вкушающих друг друга рыб, на один позвоночник нарастают два торса и пр,. и живёт он в столь же мучительном окружении — в квартире, вывернутой наизнанку, с кранами и лампочками наружу в городе-химере по определению — сиамском Блерлине[7]. Всё это для того, чтобы показать необходимость замены человеком своего плотского «фюзиса», не обеспечивающего выход в трансцендентность — на «ксиронический», кремниевый, покрытый шипами и лезвиями.
Герта Мюллер, «Лис» (1992)
Нобелевскую премию в 2009 г. Герта Мюллер получила в том числе и за сумрачный роман «Лис» (1992).
Сумрачность возникает благодаря биноклю, в который романную Румынию обозревают насельники горбольницы, где работает главный герой Пауль. Далёкие, за железным занавесом, края приближаются и страна вспухает, как земляной вал вдоль Дуная. Вертит этим валом даже не диктатор, но жена Чаушеску, чью неуемную активность Румыния не выдержала на своей поверхности, и жена провалилась в ад. Оттуда же страну пронзили пирамидальные тополя. Сам диктатор стоит на плечах пружинистой супруги, обретая нечеловечьи качества. Он многоглаз и многоух. Органы его чувств держатся на бородавчатой проволоке, вырабатываемой романообразующей фабрикой. Уши находятся в выдвижных-задвижных ящичках, скрытых в стволах деревьев и в головах собак. Окуляры — меж ног работниц фабрик и интеллигенток при фабричной школе. Как в телемастерской, там искрят молоточки шеф-карликов и начальнико-надзирателей. Повсюду в стране в телевизорах дергаются новые поколения рабочих ансамблей. В случае же недовольства члены Секуритате используют эти органы как писсуар, и тогда диссидентки сливаются с черноземом, так что румынская кукуруза, поставляемая в страны СЭВ, имеет повышенное содержание белка, а айва — шерстистость. Героиня романа, школьная учительница Адина имеет лисью шкуру-затычку, родительский оберег. Однако секуритатщик Павел, искрящий в её подруге Кларе, сфальшивил квартирные ключи и во время уроков дырявит этот спасительный оберег. Не желая стать его писсуаром, Адина обращается за помощью к видевшему в бинокль край Румынии врачу Паулю. Он её бывший любовник, ибо румынские ночи Чаушеску надевал на себя, как шапки, оголяя внебрачные связи. Впрочем, эта страна — земляной вал, проворачиваемый адской пружиной под диктатором, и края достичь невозможно. Цепляются молоточки-звоночки, и беглецам-пограничным полуовцам приходится, питаясь шерстяной айвой, подстанывать в фольклорный унисон.
Когда же эти слаженные ноты и крепежные механизмы нарушил художественно непроработанный диссонанс, Румыния, как городок в табакерке, сжалась в коробку из-под обуви и со свечкой, воткнутой героями-апатридами, уплыла вниз по Дунаю.
О. Славникова, «Один в зеркале», 1999
Ольга Славникова как квантовый механик.
Славникова написала роман про «мелкую нечисть»: «Один с вампиром».
Герберт Уэллс описал расхожий приём фантастического романа — изобретаются чудовища и снабжаются человечьей психологией. Славникова переворачивает этот приём — выводит обыденные, как блеклые инфузории-туфельки, человечьи особи, снабжая их нечеловечьей психологией, вернее погружая их в питательный раствор без психологических, шизоидных и прочих заурядных мотивировок. А так как причинно-следственных связей нет, они заменяются «нелокальными взаимодействиями» — смысловыми совпадениями (случайностями, зеркальностями), главный герой (и сама Славникова как математик), занимается теорией хаоса, оклеивая клочками своей диссертации все фонарные столбы в округе, «прото»-главный герой содержит балаганный киоск с фокусами, а обычная для любовного треугольника эротическая (причинная) метафорика заменяется чудовишным изобилием буквально тошнотворных метафор, которые выполняют функцию суеверного начётничества, магической сетки, наброшенной на неведомое.
Сергей Соловьев, «Аморт» (2005)
Она говорит: душа не у каждого. Это так редко случается, когда они вьют гнезда в людях. С тобой, говорит, это почти случилось.
Сергей Соловьев сочинил роман местами упоительной красоты. Вернее, это роман — местами, в гнездах трехактного головокружения «Аморт». Собственно говоря, действующих головокружения — два, Его и Её. Два выметенных из голов главных героев сновидения, каждое — с собственными оптическими обманами и преломлениями, сцепившихся, как две иерихонские розы. Они относятся к двум типам человеческих сновидений — прозрений из запредельного. Первый тип — это воспоминания о пренатальном, полон поллюций и первобытностей. Второй тип — смертные сны, просвечивающие из будущего небытия. Эти сонные миры называются в романе двумя странами — Индией и Германией. Героиня Ксения вплетена в Германию — в иерихонскую розу из позванивающего серебра, с позвоночником древесной арабески средневекового рода, чьи иссохшие линии проглядывают в её известковых ладонях. Мир Ксении, «странницы», лишь просвечивает в мир героя, так что она предстаёт ему недовоплощенной, недорожденной, подобно иссохшему зародышу при внематочной беременности. Пытаясь полюбить Ксению, он совершает каббалистическую процедуру, оборот макро-микрокосма, отправляясь со «странницей» обратным адамовым путём («Адамовым мостом») в огненный волчок Индии, будто возвращая героиню обратно в матку, надеясь, что тамошние пылкие змеи расплетут выродившиеся австрийские вены и впрыснут в них живой яд. Но оказывается, что он ездил в Индию не с равнорожденной женщиной, подвластной разнообразной тантричности укусам и проникновеньям, но лишь с лилитоподобным, из иного мира, призраком, для которого Индия неощутима, как неопалимая купина.
«Эвакуатор», 2005, «Списанные», 2008 (Д. Быков)
I. Дмитрий Быков и Иммануил Кант
Речь, понятно, о кантовской формуле, увязывающей звёздное небо и моральный закон. Вероятно первый, кто использовал её в литературе, был Сартр в «Тошноте», где иная реальность «выблёвывается» нашей. Наша реальность — это нарост на мозге наблюдателя, скрепляемый «нейрологическими цепочками» морального закона. Когда закон нарушается, эти цепочки рвутся, образуют неведомые связи, реальность корёжится, проступает «Иное», другой, жутковатый мир. Так сатролюбивые «дети цветов» собирались изменить порядок вещей, подлив хоффманновскую кислоту в водопровод обывателям в Калифорнии, штате квантовой физики.
Интересно, что когда герой «Тошноты» возвращается в нормальным ценностям, к обыденным нейрологическим цепочкам, встревоженная реальность к норме не возвращается, продолжает корёжиться, жить флеш-бэками, отныне неизвестной, неуправляемой жизнью.
О «Тошноте» можно вспомнить, прочитав первые страницы романа «Эвакуатор» Дмитрия Быкова. Окружающий мир является там производным не столь головного, сколь спинного мозга, ответственного за «центр удовольствия» фрустрированной главной героини. Во время фантастического оргазма, «маленькой смерти» по-французски, когда окружающий мир взрывается, разрушается, подвергается атакам террористов, героиня воспаряет, эвакуируется на фаллической лейке в иные небеса, где в течение трёх дней пульсирует по разным планетам. Затем лейка спадает, оказываясь вместе с героиней на облезлой подмосковной даче.
Однако, как и в сартровском романе, исходный мир (Москва), куда уныло возвращается героиня, в норму не приходит, продолжая без очевидного смысла судорожно портиться и взрываться. И уже сам автор Дмитрий Быков решает исправить тоскливую концовку, присовокупив к роману занимательный поэтический аппендикс.
II. Дмитрий Быков и Дюк Эллингтон
Список в романе Дмитрия Быкова «Списанные» — это сорвавшийся с места, летучий круг ада. Много раньше до этого додумался, конечно, Борис Виан в адском ландшафте «Пены дней», взбиваемой музыкальным аппаратом в ритме блюза. На летучих адских пластинках этого аппарата — льду катка, креме торта, подушечках пальцев — записана мелодия Дюка Эллингтона, звуковая волна которой, уплотняясь в пьяноктейль, свивает возлюбленную героя Хлою. Как только кончается звуковая дорожка (парафраз любви героя), пена дней, курчавясь, разъедает девушку адскими лилиями.
Игла от виановского проигрывателя перекочевала в быковский роман в виде клюва демиургической вороны, оказавшись бесполезной для извлечения цифровой записи на адском круге из некоего произвольного списка героев. Запись кажется столь стёртой, запиленной, что глушит все звуковые нюансы вокруг одного из списанных, некомпозитора Свиридова, коему слышен лишь шорох энтропии да скрежет ржавого трамвая в серой дали с багроволикими пассажирами. Весь роман и посвящён попыткам Свиридова извлечь хоть какую-то мелодию с помощью всей палитры душевных (альтовая Алька, дольняя Валька) и телесных (жжешная Вика, кспэшная Марина) сил. Малоодарённому Свиридову удаётся вытужить лишь нечто вроде ритуального камлания в виде открыванья-закрыванья кухонных дверей и щёлканья комнатными выключателями, которое, после отказа от вороньей помощи, постепенно перейдёт в бессмысленное трепыханье в лимбическом ветре из отверженных, по Данте Алигьери, и адом и раем.
«Матисс», 2006, А. Иличевский
Божественная комедия в оптике «Матисса» Иличевского
Обезбоженный физик Королёв быстро теряет свою телефоную нимфу — связующую Катю-Беатриче, и отправляется сначала в подбрюшье Москвы, женственную преисподнюю, где преображается в демоническое существо, эманирующее сотканного из его собственных скитаний и траекторий ангела, пока методом Беатриче некий женский взгляд из призрачной метростанции («Советская») не поднимает физика в наружное чистилище, и там у кафе Фиалка мусорная нимфа милицейской дубинкой отбивает у него последние актёрские способности прислуживать человечьему Гиттису, толкая его к Надежде и юродивому Пушкину, помогающим Королёву добраться до монастыря, у которого Беатриче вновь являет ему свой взгляд в шаровой молнии из Палестины, призывая физика-просветлённого Мазая принести ей спасительную шубу из солнечных зайцев.
(Периодически главному герою снятся не только матиссовы, но и бунинские сны, с Авиловой из жизни Арсеньева)
Роман «Библиотекарь» (2007, Елизаров) как пcиходелический тренинг
Эпиграф из Платонова описывает механизм действия романа.
Основной сюжет — советский литератор Громов создал несколько тривиальных романов, каждый из которых по загадочной причине при условиях непрерывности и внимательности чтения обладает психоделическим действием. Если же читать все эти 6-7 романов подряд, подобно «Неусыпаемой псалтыри», что и делает в конце действия помещённый в бункер библиотекарь Мохов, то над всем русскоязычным ареалом их былого распространения в силу, предположительно, дао физики и копенгагенской интерпретации образуется парафизическое защитное поле, хранящее постсоветские страны.
Фокус романа состоит в том, что он сам действует как произведение Громова. Его литературное качество таково, что если некто, читавший ранее, скажем, Набокова или Бунина, вынужден выполнить оба условия прочтения, это «чтецкое правило» сравнится с веригами, он сойдёт со взрослого ума, и, наткнувшись на пару с умыслом вкрапленных в роман песенок-отдушин, певшихся чистым незамутнённым дискантом(Пахмутова-Добронравов, Москва-Кассиопея) во времена советского счастливого детства, впадёт в транс, сатори и инсайт, что вероятно, и произошло с критиком Сидоровым и актрисой Симоновой, присудившим роману Русский Букер.
«Ослиная челюсть», 2008, А. Иличевский
«Разрядка напряжённости», последовавшая за невиданной Пепси-Колой, разбавившей убойным растительным экстрактом застойную Алма-Ату, вдохновила ссыльного сказочника А. Волкова на сказку «Урфин Джюс и его деревянные солдаты», главный герой которой — библейская трава, потреблявшаяся ослиной челюстью, сменившей, как известно, своего первоначального травоядного обладателя на другого, героя, крушившего своих филистимлянских врагов аки траву.
Ослиная челюсть подобно, скажем, Волосам Вероники, легко преодолевает космическую смену масштабов («рябь на вакууме», любимую автором-физиком) становясь, как сказал бы предисловщик тартуской школы, созвездием 87 универсумов, каждый со своими квантовыми постоянными. Расшелушить сии универсумы(«стихи в прозе», В. Губайловский), как филистимлян, наудив их на одну сюжетную линию, вероятно, значило бы превратить их в бисер SF-романа.
«Время женщин» Елены Чижовой (2009 г.)
Получивший в 2009 г. русского Букера под председательством Сергея Гандлевского роман Елены Чижовой «Время женщин» — городская байка о падшей Софии, бывшей мудростью Божьей, привычный питерский морок, вызванный испарениями с местных болот, т.н. духами и туманами Мармеладовой и Незнакомки. Ленинград, в котором на сей раз рождается София от вьючной матери, оплодотворённой стилягой-инакомыслящим — это донные отложения Плеромы, некая ёмкость с болотными костьми, приведёнными в движение демиургом-падальщиком, Вороном. Девочка в этой ёмкости нарекается именем Сюзанны, срамной девицы для ветхоногих старцев, большевиков-атлантов из команды падальщиков Ворона. Дабы выудить Сюзанну из болота, в орнаментальный сюжет вплетаются три Парки, коммунальные старушки Евдокия, Гликерия и Ариадна, обвязывающие Сюзанну рваными нитками, идущими из богоспасаемой дореволюционной жизни. Соседки окунают её в телевизионную линзу, где в парадах физкультурников тридцатых годов сохраняются образы ещё не убитых родственников, знакомят с одной из мариинских граций Аглаей, гардеробщицей в кировском театре, и, конечно, крестят её настоящим именем Софии. Евдокия учит её суровостям, Гликерия сладостям, смолянка Ариадна — человечьему, то есть французскому языку. Мудрый гинеколог Соломон по нитке Ариадны избавляет осиротевшую героиню от детдома, охомутав минотавра-антисемита, отчима Ручейникова. Немая Ручейникова, не осквернённая советским волапюком, поступает в Мухинское училище, где научается транслировать свои софийные видения и сны, обретает платёжеспособных адептов и почти эмигрирует в загробный мир, в Америку.
Законченная Лаура («Лаура и её оригинал» Набокова и Барабтарло, 2009)
Спиритический роман «Лаура и её оригинал» можно рассматривать как законченное произведение со внятной сюжетной линией, схожей с красной нитью в ожерелье из лунных девичьих задков в ежедневных медальонах. Сюжет ведёт к ответу на вопрос «скользящего ока»: откуда ты, прекрасное дитя. Лаурин муж ищет её, Лауры, оригинал, т.е. источник, где она — ещё русалочка, пушкинское прекрасное дитя. Поиск мужа, Уайльда-Никитина, — это хождение за три мира:
1. Первый, обыденный, мир, куда её породила падшая балерина, хромая на лопатку липовая Ланская в виде «женского животного», это, конечно, наличный ад Коры-Персефоны, где она копулирует подобно черепахе, уставясь в заснеженный пейзаж на стене с обоями и представляясь заспинному мужу в виде ракообразного сального пятна на обойном рисунке, откуда он, сам запрыгав в штанине тяжкобрюхим раком, стирает её, как досаждающую жизнь.
2. Упомянутый рисунок, или художественный узор, анфемион — это и есть второй мир, куда он, обпевая Лауру как Орфей, выводит её из ада. Вернее, пытается втереть в анфемион лаурино тело, облитерировать его (т.е., согласно последнему слову романа, облачить в литеры и знаки). Этим же занимаются множество других романных героев — выползший из узора на ковре бес Губерт-Губерт с дырявыми фак-шахматами, японка, шпаргалящая на укромностях, папа-Адам с жилплощадью за искусство самоубоя, любовник, опять же бес, Воган с типографскими поцелуями, вознамерившийся алхимизировать из лауриного костяка роман и пару стихотворений, и пр. Лаура встречается со своей гибелью, т.е. проникает в облекшую её книжку, облитерирует, на ж/д станции Секс. О том, что это секс хтонических, синих рептилий из сновидений, говорит не только то, что она лишилась девственности на древнем фронтоне, но и то, что её мать — порождение календарного китча и галерейно-третьяковской липы — гибнет, когда из-под земли выплёскивается некий фаллический фонтан, подарок Шехерезады американскому университету. Тогда же, de profundis, возникает Уайльд с земляным брюхом и измученными женою ступнями.
3. Метод, изобретённый им для возврата in profundo — это перевод мира в рисунок и затем стирание этого рисунка, полного горгулий, прустовских filles и скелетов с грифельной доски на исподе век. В уайльдовом гипнагогическом, достигающем дна Дантового озера, нирванном луче, сливается, словно в столбе лунного света, одно нераздельное существо — гиноандр из брахманизирующего профессора-невролога и гимназистки Авроры-Лауры с мерцающим задком.
«Легкая голова» Ольги Славниковой (2010)
Сюжет последнего романа лауреатки Букеровской премии «Легкая голова» напоминает рассказы в журнале «Пионер» о борьбе тимуровцев, строителей Нового мира, с суевериями.
В романе пионеры, выросшие в гебешников, не стали взрослыми особями. Они (тт. Стёртый и Кравцов) правят Россией будучи старыми зародышами, не родившимися, но каким-то иным, неизвестным способом развившимися и повзрослевшими. И Новый мир из мумии старой России пока не вырос. Но зато государственные головастики придумали как её обновить — нужно выдавить бальзамический раствор из жил мумии, заменив его живой кровью. Этот предохраняющий бальзам — суеверия, религия, мифы и сказки — то есть подкладка вещей, метафизика. Вместо метафизики у государственных уродцев — «социальные прогнозы», «квантовые причинно-следственные связи», от которых мумия старой России начинает разрушаться, появляется кровь жертв катастроф и терактов, отчего мумия, естественно, преет и гниёт. Остаётся лишь одна незаполненная «квантовыми причинно-следственными связями» голова главного героя Ермакова. Она заполнена мыслью, т.е. старой метафизикой. Во всём прочем он уже вполне автомат (рекламщик). Роман посвящён битве старой метафизики и нового порядка вещей. Кравцов и Стёртый предлагают ермаковой голове самоубиться, вписывая в реалити-шоу, в компьютерную игру, науськивая на него жертв терактов и катастроф. Ермаков, как герой русской сказки, ныряет в воду, в срамной затвор, в женскую матку и прочие убежища метафизики. У него есть помощники — это дед Валера, шахтёр, вылезший из могилы, наследник дворянской России, проходит сквозь обои, прыскает на гебешников французским арго и трухой из головы, а также обитатели «срамного затвора» — православного братства Шутова, в миру замаскированного под бордель. В отличие от русской сказки в романе голова героя Ермакова исчезает, но зато в кабинете главного головастика, в пустой рамке, где положено быть портрету Президента, «нечто сгущается, проявляется и бурое пятно, на котором обозначились кудри и скулы, наконец бодро улыбается» офисному планктону.
«Венерин волос», Михаил Шишкин (2010)
Достоевский, как известно, изобрёл «полифонию» — наличие множества настроений-голосов в голове одного героя. Благодаря существованию такой «точки сборки», этой головы, читателю можно идентифицировать себя с героем, сиречь сопереживать.
Читатели же романа Шишкина «Венерин волос» — не люди, но ангелы. Ближайшим к ангельскому сознанию является сумеречное состояние, знакомое любителям бессонницы. Это — смешение времён. Герой-толмач приходит в такое состояние в стране своего брака, Швейцарии, занимаясь обслуживанием соискателей тамошнего азилума (политубежище — нем., скорбный дом — франц.). Большинство из них жульничают, сочиняя сюжеты своих мук, расхожих со времён Киров и Дариев, которые и лезут в голову утомлённому толмачу, перемешиваясь с воспоминаниями о его неудачной женитьбе и, почему-то, с неприкаянными записками кафешантанной певицы Изабеллы, дожившей до ста лет. В конце концов границы между головами персонажей стираются, о чём напоминает образ любви-сороконожки, коллективного бессознательного, произвольно рассовываемого по валенкам и варежкам человечьих психик. Это длится 600 страниц с обильным имажинистским крапом типа «локтей коряг над водой» и «женского почерка ёлок на горизонте» и приносит автору лауреатство «Нацбеста» и «Большой книги».
«Орлеан», Юрий Арабов, 2011
Сценарист сокуровского «Ленина» Юрий Арабов сочинил роман о мире, противоположном даниил-андреевской Олирне.
Чтобы прорвать блокаду Ревроссии, местный демиург Чингиз-Ленин пронизывает толщу Земли своим взором. Взор достигает города Орлеана, который отныне должен опираться не на Америку, а на пролетарскую географию. Но так как взор Чингиз-Ленина замутнён подземельем, то и воспроизведённый на отшибе Совдепии Орлеан становится настолько тяжёлым, невыносимым для голодной, бессильной степи, что та не выдерживает, и Орлеан проваливается в инфра-мир. Его же обитатели — абортмахер Рудольф, блудмахерша Дериглазова, клоун-чикатило Амаретто, маркиз-дознаватель Неволин и т.д. — становятся людьми из магмы, утягивая Орлеан в такие близкие к Америке недра, что в городе открывается вельзевулов туалет и оттуда является Кларк Гейбл, проводник в американскую преисподнюю.
«Любезное отечество», Анатолий Найман (2011)
«Ахматовский мальчик» Анатолий Найман выпустил повесть от первого лица о колбасной эмиграции. Нестяжатель Нил, поэт-шестидесятник, когда его покидает блоковская незнакомка-жена, соблазняется Хароном-славистом на место самоубийцы в захолустный американский колледж. Там на своих горелках сидят неживые тени, коллеги гощующего профессора, представляя семь вариантов эмигрантско-загробных мытарств. Еврейские супруги-Псковеры с места в карьер предлагают усладиться свальным грехом, Гарри Манилов превратиться в самца-паразита на теле бизнес-паучихи, гермафродит Борис-Дорис камлать идолу Соцнамберу. С поэта Нила Лапина обгорает серебряновечная шелуха и он на кантемировской силлабике вещает стюдентам о распоротых жилах и зоометаморфозах. Американский континент под ногами скукоживается в проклятый Сахалин, где герою предлагается славистское место каторжника в Оклахоме. Немедленно являются спасительницы — Кейт Уварова, аморфная девочка для битья, и девственница София, для возвышенных нег. Философскую базу подо всё (русские должны сидеть в России как евреи в Египте) подводит богоборка княжна Мукомолова. На самом деле героя спасает мозговая хламидомонада, которую Америка, как лабораторная колба, выделяет из героя. Он возвращается в московский карантин чтобы ездить на электричке в Шереметьево безуспешно встречать в свою очередь эмигрировавших жену и дочь.
«Неизвестное письмо писателя Я. М. Р. Ленца Николаю Михайловичу Карамзину» (2013, О. Юрьев)
Лишь пламенные контуры утопии явили прельстительные книжки, сжигаемые на животе Квирина Кульмана осенью 1689 в Москве, сама же утопия — Хладоцарствие — ушла в сыру землю и оттуда через сто лет проросла пальмами, чьи верхушки — замоскворецкие лопухи — охлаждали голову другого немца, Якоба Ленца, почивающего в мае 1792 у заболоченной реки на больных камнях, осколках цеха вольных каменщиков, пораженного апоплексическим ударом царственной Натуры и Фелицы. Удар выбил из мозжечка немца гроздья невиданных миров, куда тот с лихорадочным пиететом археологическим гусиным пёрышком вычерчивал литературные волковские мостки, дабы по ним мог прогуляться его сентиментальный розен-брудер Карамзин, царевич на гётевском волке. Волк был говорящ, а Ленц был поэт, ибо прожектировал не палёным Натурой, Фелицей и русским языком сознанием. Ленц был Дракон-Иллюминат и писал древним спинным мозгом, общим и для брудера, и для волка, понятным даже для мух, упоенно читавших ленцеву десть сначала в околотке, а затем в охранном архиве, где через двести лет их и потревожил замечательный О. Ю.
[1] столько, сколько существовал СССР (здесь и далее – примечания автора)
[2] т. е. перекинутой из здешнего мира в запредельный
[3] из кабака «Pander»а (сводника)
[4] четыре безглазых Морфо в ящике «Пандоры»
[5] каломорф: 1) изящная (художественная форма); 2) бабочка-арлекин
[6] Оксман, Орлов, львиный лик, Анжелика
[7] Близнецовая «л» означает лишь то, что немцы вообще гораздо сильнее, чем русские, отчуждены от своего языка, что позволяет Йирглу препарировать его совершенно непереводимым образом.