Владимир Глазов (род. в 1974 г.) — поэт и эссеист. Один из основателей литературного электронного журнала «ЛІТРАЖ». Публикуется в периодических изданиях с начала девяностых. Некоторое время учился на филфаке Брестского педагогического университета. Бросил, осознав, что поэзия и филология, по крайней мере — для него, несовместимы. По старой доброй советской традиции долгое время сторожевал. С 2010-го по 2016-й год работал в газете «Брестской курьер», вел постоянную рубрику «Фамильное древо». За эти шесть лет вышло более двухсот очерков об уроженцах края. В 2015 году вышла отдельным изданием книга с частью этих очерков «Симфония еврейских судеб Брестчины». В 2019-м вышло второе издание, дополненное. Участник фестивалей «Киевские лавры» и «Вершы на асфальце» в Минске. В 2013 году вышла книга избранных стихотворений «Время собственное». В декабре 2021-го в московском издательстве «СТиХИ» вышла новая книга стихотворений «Брестский мир». Живёт в Бресте.
Редактор — Андрей Фамицкий
ВЕСНА 21-ГО ГОДА
Дмитрию Рыбаку
Вот так явленье весны!
Щеки с мороза красны
фурункулами, сыпью.
«Милый, — хрипит, — дай выпью…»
Корягой берет стакан.
Хлещет себя по бокам.
«Что, не такую ждал-то?
Черненькую не жалко?»
Бедрами в пролежнях в такт
качается на ветрах —
мерзлых, гнилых, болотных.
Отхожих всех и скотных
дворов от нее разит.
«Дам, — шепелявит, — в кредит,
хоть ты, дурной породы,
с прошлого должен года!
Вирус тебя не берет!
Это ж неполный народ! —
Ржет. — И чтоб было добре,
пересчитаю ребра…»
* * *
Что делать в день поэзии? Бухать…
Начать с бокала белого сухого.
«Сухарь» не хуже вод текущих вспять
выносит утлый челн на брег былого.
Здесь хорошо бы красным закрепить
и в сей же миг на ум пришедшей строчкой,
что снег идет и солнышко в зенит
бредет на костылях с весной несрочной.
Еще бокальчик белого, друзья,
друзей моих подписанные книги!
Листаю с нежностью, и жизнь моя
отбрасывает в сторону вериги
докучливые неурядиц, бед,
несчастий, горя, не дающих спуску.
В сей вышине я с вами тет-на-тет
молчу по-русски и по-белорусски.
Пора, пора зубами вскрыть портвейн!
«Три топора» пробьют на откровенность.
Пусть речь течет, как кровь, как кровь из вен.
Включи в себе Петрония — надменность
с цинизмом — есть то превосходство над
невесть за что держащимся Нероном
синюшными клешнями, Власть распад
лишь придает в его главе нейронам.
Ату его! Еще бы портвешка
глоток хлебнуть и перейти к настойкам,
к милейшим телу потайным грешкам
в сторожке ли иль на больничных койках,
иль в подворотнях летних, когда ветр
вас накрывает простыней из шелка…
А что там дальше, не дает ответ,
рассвет вручную сдерживая долго…
Воспоминания!.. Ах, коньяка
час верный настает неумолимо!
Так выпьем же скорей — в руке рука —
с моей, в сердцах нечаянной, любимой!
Теперь с «Шампанским» разведем! Вот так!
Два к одному!.. И веселись, нагая!
Под смех твой буду вверх бросать медяк,
навечно ли ты мне дана гадая…
Увы, не вечен, нет, не вечен час
с любимой! Грусть-тоска приходят с плеткой.
Я был готов… Оставил про запас
под письменным столом бочонок с водкой.
Боль больше, дольше и верней стража,
держащего нас в кандалах в темнице.
Мы водку льем в себя для куража
над ней возвыситься, воспламениться:
«Гляди-ка, боль, не скрутишь, не согнешь!
Аврелий в помощь: коль ты нестерпима,
то смерть придет, твои уловки — ложь!»
Эвтерпы лепет и — немного дыма…
Аудио: Владимир Глазов читает стихотворение «Что делать в день поэзии? Бухать…»
ВЕЧЕРНЯЯ
Так и будет,
как и было, —
говорю. —
Хлеб на блюде,
кружка бырла.
Боль к утру.
Мыслей свалка.
Тучи ниже:
кап-кап-кап.
Что не жалко
дай, Всевышний, —
хлеб и хлябь.
* * *
Не пишется… И хорошо!
На что оно тебе? За что?
Вернее, сытнее всех слов
жене и друзьям будет плов.
Не трогай руками виски.
Они — что тиски для тоски.
Иди по задворкам гулять —
развеют тоску джин да блядь.
С джином и блядью, втроем,
мы уж как-нибудь пропадем.
Пропащим, напишется нам
угодное небесам.
* * *
…А просто цепочка чудачеств,
И в них не укрыться от бед.
Вадим Делоне
Выходишь из дома в апрельскую стужу —
метелит под дых снегопад.
Ветр ребра считает. Неужто не сдюжу
пройтись до реки и назад
назло и державным прогнозам погоды,
и этой дворовой шпане?
Коль осень намяла бока, то по морде
расчет получай по весне.
Шпану дворовую и плющит, и тащит.
Державная сволочь блудит.
Выходишь из дома с цепочкой чудачеств —
твоим оберегом в груди.
ОТЫВОК
На сцене слева направо адвокаты, судья, обвинители
В партере в первом почетном ряду обвиняемые
Далее пресса с мобилами и неравнодушные зрители
В дверях служители храма искусств неприкасаемые
Театр правосудия всеми стенами белого мрамора
Так гармонирует с зимним пейзажем широкой улицы
Бронзовый истукан на фасаде сего сооруженья храмова
В солнцезащитной повязке с ухмылкой щурится
Всяким входящим сюда и оставляющим
На вешалках гардероба шубы пальто надежду и
веру
* * *
Ты с младенчества не материнскую грудь…
С «Беломориной» шел из утробы
раньше срока. И сроком был жизненный путь
весь — от ленинских комнат до гроба.
А теперь твоя дочь, лишь вкусив молока
материнского, — с долей не лучшей.
Дышит тем же угаром. Стена велика
с обнесенной по небу колючкой.
И ни слова об осени, так тебя так!
Вообще, чтоб ни звука! Истратить
нычку желтой листвы на последний косяк,
алкоголик, наркот, тунеядец…
ВОЗВРАЩЕНИЕ
От вокзала да по Комсомольской
до своей Маяковской примчать
на речном бы трамвае. На скользкой
оступиться ступеньке. Причал
покачнется, а ветер подхватит
локоток. Мол, дружище, держись!
Не ищи ты других адриатик…
Вот она твоя новая жизнь!
На рассвете высокие волны
бьются в окна хрущовки-ладьи.
На закате чу! рыбы безмолвны
вдруг уста отворяют свои —
будешь петь на любом из наречий.
Письма с понта свои голосить.
А трамвайчик их выше по речке
вместе с звуком трубы разносить.
* * *
А на ужин, как водится, хлопья дождя,
да гречишно-овсяные с маслом и медом.
Грех — сластить, но, себе самому не судья,
по свистку разливаю кипящую воду
в жестяные лохани. Болельщик старья,
в черно-белый экран — да чтоб мне раствориться! —
там такая течет и бурлит Сырдарья,
что гляди — и ворвутся в безумии птицы
в твой оплаченный потом налаженный быт,
в коем место есть дню, а вот пище всегда ли?
Оттого ли что что-то болит и саднит,
что прохлопал тот миг, когда манну давали…
ИНДЕЙСКИЕ СИГАРЕТЫ
Кате Капович
1
Шел восемьдесят третий год. Страна
еще вовсю пылала кумачами,
но серп не жал и молот меньше бил,
повязанные траурною лентой.
Так государственные мертвецы
спускались в ад с трибуны мавзолея.
Была каникулярная жара.
Отец на выходном расположился
с любимыми Амаду и Камю
и задремал, сморенный душным зноем.
Я рядом тоже что-то там читал —
то ль Робинзона, то ли Паганеля…
Меня, наверно, охватил азарт
и жажда странствий, новых впечатлений…
На цыпочках, дабы не разбудить,
по коридору, чуть не по-пластунски,
романтик, юный, блин, натуралист,
назад оглядываясь, замирая,
на кухню вышел — в новый дивный мир.
На столике алела пачка «Примы».
Под цвет знамен и с черной полосой.
Я вытянул дрожащими руками
одну из них и приложил к губам.
Вкус горьковатых крошек был не хуже,
чем жир китовый и других микстур,
какими тщились вылечить ребенка,
больного от рожденья, доктора
и вся родня. (Китовый жир, вот, кстати,
что редкостная гадость, проходил
по высокопоставленному блату,
столь близкому к тем самым мертвецам.)
Меня никак не отвратила б горечь!
… Не с первой спички прикурил. Вдохнул…
И бог ты мой! Нет! С честным пионерским
отныне навсегда я был готов
вдыхать отраву! Все плыло, качалось!
Не то каюта корабля, не то…
— Ну, что понравилось? — В дверном проеме
стоял отец, скрестивши на груди,
как Немо, руки. — Я, пожалуй, тоже,
давай уж вместе, что ли, закурю… —
В глазах с прищуром искорки сверкали,
такие, ленинские… Сам собой
дым из меня струился… Глупо было
бросать иль прятать, что-то говорить.
Я все же затянулся… Поперхнулся…
И убежал. Мне было девять лет.
И в тот же вечер тоже сам собою
из внутренней сумятицы стишок
дрожащею рукою написался…
2
Хвала тебе, Фейсбук! Когда б не ты,
навряд ли сохранял бы я творенья
убогие свои. Черновики
я скручиваю в «козьи ножки»,
заправив местным грубым табаком.
Не столько дым отечества мне сладок
и так приятен, сколько самый дух
бесплодных сочинительств и фантазий.
На что еще единственную жизнь
потратить может гордый и недужный?
На чтение! Вот счастье! Вот права…
Я, сам себе конструктор и работник,
в прокуренной каморке день за днем
не храм, но производственный конвейер
сооружал из френдов и стихов,
из тех людей, что сделали мне юность,
смертям, изменам, боли вопреки.
Как коршун, налетая на развалы
столичных книжных, пачками скупал
одних. Других читал в журналах, даже
стащил их пару — «Новый мир», «Звезда»,
и «Знамя», с «Октябрем». — Ну, да простят мне
богини брестских всех библиотек!
А не простят — не буду я в обиде!
Со мной мой грех и счастье тех стихов.
Поэзия должна быть воровата…
Хвала тебе, Фейсбук, еще за то,
что не развесил, как везде повсюду
на белом свете, — в барах и кафе,
в гостиницах и хостелах, в больницах,
в библиотеках, в школах, в поездах
и в бесконечных залах ожиданья —
уродливые знаки «Не курить».
Как нам теперь — мне невдомек — общаться?
О чем же сплетничать? И как стихи,
без дымовой завесы в каждой строчке,
читать? Без горки пепла на плече?
Ведь все, по сути, только — вдох и выдох,
и — дым и пепел. Вдох и выдох. Вдох…
Мы умираем, кажется, на вдохе…
Вот занесло! Отвлекся… Не о том
хотел бы я… Костлявая всегда нас
на чем-нибудь прекрасном норовит
отвлечь — от облаков и волн, от строчек,
несущихся по ленте… Наконец,
вернулся, вот! Как Лазарь из пещеры,
я сослепу и самому себе
не веря, вышел вон — вновь в сеть Фейсбука!
3
Здесь мы и познакомились. Поэт,
которого читал я с восхищеньем,
и смел тревожить лайком всякий раз,
как появлялось вдруг стихотворенье,
нежданно написала в личку мне.
(Я ненавижу фе… феминативы!
Ну, разве что Асадов и Дементьев
проходят по разряду поэтесс!)
Так, слово за слово, а я вниманьем
не избалован — ни читательским,
ни просто человеческим — навстречу
сей новой дружбе буквенной летел
со скоростью сверхзвуковой, как будто
не в Бресте я сижу, вот, за компом,
а над Атлантикой завис в полете…
И все же… Пусть не Бостон, не Нью-Йорк…
Мы в Питере увиделись, обнялись…
Как будто не было тех вечеров
и утр по разным полушарьям мира:
так снова человека узнаешь,
так заново поэта открываешь…
Поэт достала пачку сигарет.
Похожую на «Кэмэл», но не «Кэмэл».
Я сразу понял. Было выше сил
не попросить. Я жадно затянулся…
Столь необычен вкус был… Не скажу,
что мне Америка вся враз предстала,
но что-то было, то, о чем совсем
я не догадывался раньше, что-то
меняющее представленье о…
Как та, первейшая, отцовской «Примы»…
— Индейские, — Поэт сказала. — Там
чуток дешевле стоят… Ненамного…
Им квоты, резервациям, дают,
чтоб на продажу, чтобы выживали…
Прошло немало времени с тех пор.
Те двое суток фестивальных — как мгновенье.
Был переезд из Питера в Москву.
Поэт читала, падали на сцену
листы, стихи переполняли душу.
И я курил, курил, курил, курил.
Я втягивал всей грудью дым свободы,
подаренный мне легкою рукой
Поэта — из индейских резерваций,
чтоб было чем на родине дышать.
ОГНЕННЫЙ СТОЛБ
Здесь были деревянные дома,
в которых жили люди, хоть сказать,
что «жили» было б преувеличеньем.
Скорей, в них еле теплилась надежда —
в старинных печках, небеса коптящих,
в радиоточках, из которых до сих пор,
казалось, Левитан вещает
и мяч рвет сетку голосом Синявским.
Благая ж весть из них не разнеслась.
Да и навряд ли ждали ее те,
кто выживал, здесь, в сем дворе, —
в войну и при Советах, в перестройку.
В глухие наши времена
здесь слышится, ну, разве, треск проводки…
Сгорели первыми кладовки и пристройки.
Их, говорят, специально поджигали.
Чтоб выкурить жильцов, упорно не желавших
от рака иль инфаркта помирать.
Затем горела ива незапамятных времен.
Огромная, с обрезанными многажды ветвями.
Величествен сей огненный был столб.
Домишки ни за чтоб не уцелели.
И двор стал пуст.
Нагнали технику. Она и завершила дело.
Чтоб что-то выкорчевать и утрамбовать,
теперь людей нечасто применяют.
Наверное, хотя бы в этом можно видеть
цивилизованность, гуманность и прогресс.
Я думаю об этом каждым утром,
Когда завариваю кофе в турке на плите,
гляжу в окно сквозь пустоту
на окна консульства французов.
Жена мне предлагает круассан,
но я предпочитаю сигарету.
* * *
Единица времени — страница.
Столько-то страниц тому назад
медленно в окне кружила птица,
а теперь косячит снегопад.
Чапек еле чаплится средь фьордов.
Пароход причалил к островку
на краю Европы… Вдаль по борту
след свой оставляешь на снегу…
СЕЗОННЫЕ РАБОТЫ
На сезонных работах сбирал урожай на крахмал,
запивая сухим молоком.
На росе и слезе грядку лука мешком поднимал,
волочил до тележки потом.
Я капустниц распугивал длинным ножом, не сачком.
Сачковал с папиросой в овраг.
Сам себе — выборной делегат, профсоюз и стачком.
Крот слепой был мне друг, а не враг.
Кочерыжка ручного труда и горька, и жестка.
А малина — считать облака.
Мышь-полевку, крота, червяка, комара и жука
прижимала в объятьях рука —
всех беспаспортных жителей черной и плоской земли,
на которых и держится свет.
А слоны заблудились в песках и киты на мели,
и титаны сошлись в кумовстве.
БЕЗ СОЛНЦА, ДЕКАБРЬ 21-ГО
Не помню я такой зимы,
чтоб солнце три недели
хотя б клубком из бахромы
не шарилось в постели,
с утра не убранной. Впотьмах
живешь: читаешь, пишешь —
по буквам избываешь страх.
И сердце тише, тише
стучит, стучит из глубины
торфяников полесских.
Углем зачеркиваешь дни
без солнца — бесполезных.
СТАРЫЙ САТИР
Честный взгляд в этот мир —
от окна в себя
или хотя б
в глубину квартиры.
Там ты, старый сатир,
шерсть на груди скребя,
духом ослаб,
шепчешь «прощай» миру.
Мехи твои пусты.
Давно позабыв,
нимф и менад
ноги, груди, кудри,
тирс раскурочив, ты,
как бы еще жив,
хромаешь в ад
под смешок лахудры
с косой в черном плаще:
«Нынче твои где
член и свирель?
Гордость-то вся вышла!
О лозе и плюще
тебе ль, бороде,
белой, как мел,
грезить? Тебе — крышка!
От индийских песков
отврати свой взор.
Не пей. Не пой
легче пуха ноши.
Издали смех богов
как вослед укор.
Только Я с тобой».
И ни звука больше.
* * *
Приветствую вас, жители Болоньи!
Уклад весь ваш! Вы возводили башни
в надежде защититься от соседей.
Всего-то через сколько там веков,
пусть на других, далеких вам, широтах
о том же Роберт Фрост твердил со страстью:
«Сосед хорош, когда забор высокий».
И, правда, как однообразна жизнь!
Я тоже башенку себе возвел — из
собраний сочинений, манускриптов —
том к тому ладятся все выше, выше…
Теперь и электронкой оснащен —
вам и не снилось, жители Болоньи!
И все ж забор чиню и обновляю
одной-другою стихотворной строчкой,
поскольку ничего не изменилось —
вокруг все тот же сумеречный лес…
* * *
Только морось и хлябь, только морось.
Небеса закатали в асфальт.
Я давно только слух, а не голос…
Не русин, не литвин, не прибалт —
я хожу — и земли не касаюсь,
и дышу с этой справкой на вдох.
Я завидую вам, зубр и заяц,
в пуще равно вам — запад, восток.
Я хожу, собираю листву и
морось жалкую, будто бы мзду…
Непонятно с чего существую,
слышу хор в бессловесном аду.