Елена Крюкова родилась в Самаре. Прозаик, поэт. Член Союза писателей России. Член Творческого Союза художников России (искусствовед). Профессиональный музыкант (фортепиано, орган, Московская консерватория, класс М. А. Фёдоровой — фортепиано, класс Л. И. Ройзмана — орган). Окончила Литературный институт им. Горького, семинар А. В. Жигулина (поэзия). Публикации: «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Нева», «Бельские просторы», «День и Ночь», Za-Za, «Сибирские огни», «Юность», Homo Legens, «Октябрь», «Москва» и др. Автор и куратор арт-проектов в России и за рубежом, искусствовед.
ТАЙНОЗРИТЕЛЬ БЕЗУМНОГО МИРА
О прозе Марии Бушуевой
В 2019 году увидели свет два произведения прозаика, литературного критика Марии Бушуевой — роман «Рудник» (Москва, «Вече», 2019) и повесть «Повстанец» (журнал «Нева», № 2, 2019).
В книге «Рудник» Мария Бушуева смело погружает нас в такое пространство-время, которое нами не только позабыто — многим оно даже и неведомо: это «ныряние» в старую, канувшую в глубины времени Сибирь напоминает выход в открытый исторический и образный Космос, и сейчас требуется немалая художническая смелость, чтобы такое погружение осуществить. Оно возможно в случае с «Рудником» лишь потому, что это — история рода.
Свободное гуляние по временам — приём столь же традиционный, сколь и новаторский (и беспроигрышный, коли речь идет о читательском интересе): степень воздействия изображений из давних лет прямо пропорциональна мастерству автора, что берётся за воссоздание этих родных, любимых дагерротипов. Любимых, да, — именно потому и выбрана такая тема; потому, что лишь любовь и таинство кровной связи подвигает художника на подобную временную фреску.
«(…) И повесть полетела легко, точно отбросив сгоревшую ступень и как бы подтверждая этой лёгкостью, что Лампии теперь в самом деле всё равно, кто и что пишет про них с Ильёй в том далёком и бездушном для неё пространстве будущего, в которое она не верила. Она жила только там и тогда — и хотела быть счастливой и богатой только там и тогда. И верила только в любовь.
Сначала я испытала даже некоторую обиду. Компьютерное время дало нам возможность приблизить ушедших — через архивные сайты, публикующие многие старые документы: памятные книжки российских губерний, списки членов губернских дворянских собраний, а также гильдейских купцов, выпускников духовных семинарий, списки горожан и многое-многое другое. И, приблизив, как бы оживить их всех, — магической силой генетической памяти, следя за движущейся, словно за окном поезда, равниной прошлого, кое-где покрытой быстрыми промельками лесов, с чертежом семейного предания в руках, а на подрагивающем столе возле вечного стакана чёрного чая — тонким, почти как слюда, ноутбуком, облегчающим возвращение мёртвых.
Но, оказывается, не всем нашим предкам это нужно. И я чувствую, кто хочет быть возвращённым, а кто, наоборот, стремится спрятаться и ускользнуть от наставленного на него бинокля потомков (…)».
Люди прошлого и люди настоящего — одна социальная, одна образная система. Давно и всем понятно, что разнятся только одежды; ну, быть может, социальные события; но чувства и мысли людей, их страсти, радости и печали остаются неизменными. Страсти, счастье и слёзы и есть гены, хромосомы вечности. Человек — лишь древко обмазанного смолой времени факела, что горит воистину вечным огнём.
Архитектура книги сложена из пяти больших прозаических ниш, над которыми простерта единая образно-семейная (по вере в вечность рода — почти храмовая!) крыша: «Рудник», «Юлия и Щетинкин», «Абыс», «Повстанец», «Прабабушка Юлия».
Автор делает удивительную попытку (и она удаётся, скажем сразу!) — показать минувшее и снаружи, и изнутри: снаружи — художническим глазом, вызывая из тьмы давно забытые подробности быта, уклада, отношений, картин природы; изнутри — делая храбрые акценты именно на том вечном, что тревожит и будоражит человека везде и всегда: на любви и разлуке, на измене и клятве, на забвении и памяти. При всей повторяемости этих материй, этих констант человеческого космоса, они были, есть и будут близки любому сердцу и востребованы любым, во все эпохи, восприятием.
Естественность, почти природная, первозданная, в тексте граничит с оригинальностью, традиция — с уникальностью, почти музыкальные повторы — с внезапными образными и стилистическими взрывами:
«(…) Лампия спешилась, пустила лошадь пастись на лужок, за недальние кусты, спустилась по камням к озеру. И вздрогнула от неожиданности: на берегу сидел Кронид. Он, услышав шаги, повернулся и теперь смотрел на подошедшую не мигая, причём лицо его за минуту сменило оттенки от коричневато-бледного до багрово-коричневого.
— Ты так же красива, — вдруг без приветствия проговорил он, — не располнела после родов, матушка моя вот также — пятерых родила, я младший, а фигуру сохранила…
Вода шелестела. Птица, сделав круг, опустилась на легкий гребень волны, качнулась.
— Дочь… наша?.. моя?
Лампия сделала к нему навстречу резкий шаг, взмахнув рукой, точно намереваясь его ударить:
— Вы-то… ты… при чём тут?!
— Как же…
— Всё забудь. Не было у нас ничего. Бес меня попутал. Жалость к Илье толкнула на измену. Никогда себе этого не прощу. Умру от этого яда, чую, который теперь в своей душе ношу (…)».
Автор прослеживает пути судеб, и судьбы эти соединяются и расплетаются, образуют пары (такие, как Лампия и Кронид в «Руднике», Юлия и Михаил Маркович в «Прабабушке Юлии»), и внутри жизни этих пар гораздо больше страдания, чем радости. Но кто сказал, что на земле мы должны быть обязательно счастливы? У русского, у сибирского народа много лиц: населяющие огромную Сибирь ойраты и казахи, сагайцы и хакасы, тофалары и уйгуры, алтайцы и кыргызы передали всем сибирякам неповторимую, навечную сибирскую раскосинку — даже тем народам, кто в Сибири оказался не по своей воле, к примеру, ссыльным после восстания 1863 года полякам, да и многим русским переселенцам — казакам, сюда пришедшим ещё с Ермаком и при русском расколе, поволжским староверам… И любовь людская опять закручивается снежной воронкой, алтайской вьялицей — у подножья легендарных гор, где далеко, за горой Белухой, возможно, наконец ждёт неуёмного русского человека счастливое Беловодье…
А любовь — не Беловодье. И время — не рай. Бурей врывается революция и ломает всё, что можно сломать. В том числе семьи, чувства, надежды.
В части книги, озаглавленной «Юлия и Щетинкин» как раз впрямую показана эта трагедия времени. «Времена не выбирают, в них живут и умирают», это понятно. И лишь издали приходится нам, здесь и сейчас, осознавать происшедшее там и тогда:
«(…) К учителю Веселовскому прибежала измученная, беременная, смертельно напуганная жена благочинного Урянхайского края протоиерея Алексия, она рассказала, что верховный Лама Урянхая повешен красными, убито несколько православных священнослужителей. К счастью, миссионер, отец Гавриил, средний дядя отца, вовремя отозван из Тувы красноярским архиепископом и отправлен в Китай. Тувинцы начали убивать русских семьями, не жалея детей».
«А по Хакасии победоносно идёт партизанская армия Щетинкина. Многие приходы разграблены. Убит давний знакомый отца иерей Каргаполов: палачи вырезали у него на груди красную звезду и задушили его окровавленной орарью. Колокольню в его селе, сорвав все колокола, подожгли. Другая церковь, в которой служил друг отца священник Копосов, тоже сожжена, сам он получил ожоги, спасая иконы, но жив (…)».
Это — из дневника Юлии времен революции.
Добавить к этому нечего. Страдание — оно во все времена страдание.
А рядом с человеческим неизбывным горем внутри великих потрясений — спокойствие вечных гольцов и увалов, древнего быта, древности земли.
Архаика, что граничит с царственной вечностью, наплывает на нас величием звёздного неба в части книги «Абыс». Абыс — священник — понимает необходимость для человеческой души любого сакрала: шаманского, ибо он народен, укоренён в вечности кочевых племён, и христианского, ибо он говорит людям о любви, и только о ней — в мире, полном яда, ненависти, крови и смерти. Шаманизм и Христос — казалось бы, две вещи несовместные. Но абыс терпеливо ходит по своей родной земле и проповедует своим родным раскосым людям далёкого Христа, и Он внезапно становится родным и близким и вместе с семьёй садится у трапезной чаши в теплой юрте:
«(…) Потом Сарых, вдруг вспомнивши что-то, сказал:
— Значит, Бог может входить и в мою душу?
— Бог, как милосердие и любовь, может наполнять душу всякого человека, а своим могуществом весь мир. Один посланник Божий сказал, что Бог живёт на высоте небес, и во святилище, и с сокрушёнными и смиренными духом. А другой пророк сказал: Господи, куда пойду от духа Твоего и от лица Твоего куда скроюсь? Если поднимусь на небо — Ты там; и если спущусь в преисподнюю — Ты там; и если переплыву море — и там десница Твоя достанет меня…
— А я думаю, что пророк ошибся, — вставил Сарых, — что Бог живёт на небе, там высоко-высоко, это верно; но на море живёт Суг-Эзи…
— Ах, друг мой Сарых! — воскликнул абыс. — Поверь мне, что только один есть Эзи (хозяин) в мире; это хозяин Кудай (Бог). От него одного зависит вся наша жизнь…».
Мальчик-проводник и слепой абыс разговаривают. Они говорят о сиюминутном. А потом о вечном. Где зыбкая граница между краткоживущим и живущим много, необозримо долго? Что в людском мире (людском море!) напрямую ориентировано на вожделенную вечность? Мы все однажды уйдём из мира, с нашей земли. Что каждый оставит после себя? Мальчик сначала хочет посмеяться над стариком — такова жестокость детства. А старик внезапно, очень простыми словами, погружает нас в воздух любви.
И нас всех, читателей, в этот драгоценный воздух незримо погружает Мария Бушуева:
«(…) Мальчик очень обрадовался, что старик перестал плакать и нисколько на него не сердится. Ах, какой он добрый! Он, Апон, теперь вправду никогда, никогда не будет его огорчать. Он всегда будет его слушаться, будет водить без устали из ала в ал, а когда вырастет, то будет помогать ему учить людей добру. Апон крепко-крепко прижался к груди старого абыса, одной рукой обнял его за шею, а другой гладил его морщинистые руки.
— Абыс, милый, хороший, славный, — говорил Апон, — ты не сердишься на меня за то, что я хотел обмануть тебя… Абыс, ты накажи меня… Мне стыдно… я теперь никогда не буду лениться. Абыс, когда я вырасту, мы вместе будем учить народ… Ведь ты меня научишь учить людей? Ведь правда?..
— Сын мой, когда ты вырастешь, меня уже, наверно, не будет здесь, — сказал абыс, — тебе же я желаю, чтобы ты научился не учить людей, а любить их…».
А Польша? Польша, поляки — в немыслимо далёкой от Варшавы снежной Сибири? Красноярск и Иркутск… Нерчинские рудники и мрачная Пермь… Деревня Шамоново… Перед читателем часть книги — повесть «Повстанец». Как чужая далёкая земля становится родной? Как врастают в неё жизни, сердца, тела, души, взгляды и молитвы? Как, с каким чувством шепчет польский ссыльный Викентий Краус, внутри православного храма, слова, где вровень встают Казанская Богородица и доподлинно святая — для Крауса и для многих ссыльных — Сибирь, из земли мучений и ссылки ставшая землёю близкой, драгоценной, как драгоценно любое кровное и духовное, выстраданное родство:
«Краус поставил свечу к распятию на помин души милого человека Егора Алфеевича и ещё одну — к иконе Казанской Божьей Матери.
— O, Matka Boska, — прошептал он, — Сибирь моя благословенная».
Мария Бушуева удивительным образом смогла найти в одной книге сочетание лирики и эпоса; рассказа о прожитом и пережитом — и не уходящего никуда ощущения сиюминутности и современности; авторского пристального взгляда — и наслоений времени и истории…
Многофигурная композиция «Рудника» обязывает сохранить архитектонику, цельность — писатель это делает. Эта необходимая цельность присутствует тут благодаря умело воссозданному, мерному, но окружённому вспышками общественных потрясений, ходу времени, подобному ночному ходу звёзд вокруг Золотого сибирского Кола — Полярной звезды. Всё это, не всегда понятные и полузабытые перипетии истории и перевитые в пространстве-времени тропы исчезнувших жизней, мастерски изображает современный автор; отсюда и новая острота видения, и новое, нынешнее осознание того, что случилось много лет назад. Есть панорама. И есть намёк на неведомое будущее — оно маячит там, за гранью текста, за обрывом повествования. Нам остаются: образы, память, любовь.
* * *
Роман Марии Бушуевой «Повстанец» (журнал «Нева», № 2 2019) — новая веха в осмыслении знаменитых и трагических польских восстаний 19-го столетия (1830 — 1831, 1863 — 1864). Кого из мятежников царь приговорил к смертной казни, кого сослал далеко, на окраины размахнувшейся на полмира Российской империи, и несчастных приютила великая Сибирь, издавна пригодная для царских пожизненных наказаний.
Роман по форме, сюжетной пластике, образам и смыслам шире, значительнее одноимённой повести, вошедшей в книгу «Рудник» романный текст словно раздвигает границы и пространства, и времени, заявленных в повести: Россия и Польша предстают более масштабными, взаимоотношения героев укрупнены, мизансцены и ландшафты обрастают новыми важными подробностями.
Выступить против власти — прерогатива столь же традиционная, сколь и привлекающая, в свой черед, новых людей к архетипу революции — призрак желанной свободы настойчиво ведёт за собой. Восстать против царя, против самой идеи самовластья! Обрести вожделенную, почти легендарную свободу! Когда приговорённые идут по этапу, крестьянский парень-конвоир так говорит ссыльному Викентию Краусу: «— Чего ж вы против царя-то пошли? — начинал рассуждать Тимофей Локтев, недоумевающе улыбаясь. — Царь ведь не нами поставлен, а самим Господом». Этой безыскусной фразой конвоира автор подчёркивает незыблемую сакральность власти и тем самым невероятную дерзость тех, кто посмел поднять на власть руку, а значит — не пожалел целую собственную жизнь. На другом конце коромысла времён слышен тот же голос Тимофея Локтева, что превратился в нищего оборванца возле красноярского храма: «— Так будет, — закивал старик, — катят красноглазые черти на Рассею-матушку кровавое колесо…». Тимофей говорит это своё пророчество Андрею, сыну Викентия. А на дворе уже 20-й век.
Иркутск, один из городов-столпов суровой Восточной Сибири, и посейчас хранит память о времени, когда все прибывали и прибывали к перрону Иркутского вокзала поезда с осуждёнными, и преступниками и «политическими», и приходили по этапу каторжники. Эта земля стала принимать узников и поселенцев ещё в эпоху декабристов. Для Марии Бушуевой знаковым стал образ свободолюбца, польского повстанца Викентия Николаевича Крауса, что взвалил себе на плечи непомерную социальную тяжесть 19-го века, да так и не смог её поднять.
Впрочем, смог ли, не смог — за Крауса и за нас это давно решила история. В ней, как известно, множество реприз. Польские повстанцы, сосланные в Сибирь, не только вписались в сибирскую жизнь (и поселили в своих сердцах и морозную жестокость, и могучую красоту этой земли), но и привнесли в сибирскую жизнь многие иные ценности, в том числе и вечные.
Судьба Андрея повторяет канву судьбы отца, а новый век диктует необходимость иного её узора. Путешествие по Сибири отца и сына происходит не только в пространстве, соединяя Запад (Польшу, Киев) и Восток (Сибирь — Красноярск, Иркутск, Нерчинск) неизбывной Владимиркой, но и во времени: снова в одном котле варятся этносы, народы, эпохи. «— И теперь — самое важное. Полковник Василий Многогрешный после победы стал православный священник! Мать Полины была дочь священника, его внучка! А ещё у неё есть в роду князь кыргысов. Вот что такое Сибирь. Здесь есть зарождение нового русского мира. Россия — окраинная Европа, а Сибирь — не Азия, Сибирь — Европа-Азия, новый континент, Викот!
— Для меня страшный край…».
Так друг Викентия Курт фон Ваген точно обозначает не только прошлое и настоящее, но и будущее Сибири. Что сбудется там, за горами времени, где сольются в прочный сплав народы и судьбы? А может, наступят и такие времена, когда те народы перессорятся, наново перебьют друг друга? И всё-таки и мятежника Викентия постигает просветление, вечная жажда мира и света: «(…) в самом простом, безыскусном открылась вдруг ему улыбка бытия, его тихий ответ на все его страдания: жизнь — это дар. Живи.
И он понял, что только сейчас, здесь всё-таки выбрал жизнь, а не смерть».
Остановимся на герое романа Николае Бударине; он, после четырёх лет тюремного заключения отправленный на поселение в Енисейскую губернию, оказывается, тайный писатель. Тайнозритель безумного и прекрасного мира. Андрей Краус спрашивает Мусю Ярославцеву, выпускницу Бестужевских курсов:
«— Николай по-прежнему пишет свои рассказы? Или оставил это занятие?». И Муся отвечает: «— Пишет. Мечтает наконец начать публиковать…».
Бударин — из когорты именно тех революционеров, что всей жизнью, сполна, платят за движение к желанной свободе. Он понимает, что обречён, неизлечимо болен. Через силу, лёжа на кровати, по сути, на смертном одре, он говорит Андрею выстраданные слова, и они звучат как символ веры во храме: «Революционер — человек, изначально обречённый, все поглощено в нём, как учил Нечаев, единственным исключительным интересом, единою мыслью, единою страстью — революцией (…)».
Уже после смерти революционера и писателя Андрей открывает тетради Бударина. С нервно исчёрканных страниц на Андрея внезапно веет любовно наблюдаемой красотой — точный глаз художника переливает в единственно верные слова краткоживущий мир, который лишь кажется человеку вечным: «Звонили ко всенощной. Сначала в Воскресенском соборе ударили в большой стопудовый колокол, и вздрогнули чёрные кедры в церковной ограде, посыпались гроздья узорчатого снега, и далеко за молчаливой рекой в волнах тёмной тайги утонул протяжный вздох могучего великана. Спеша откликнуться, заволновался звонарь на колокольне Успения, потом присоединился надтреснутый бас большого колокола Троицы…».
В прозе Бударина присутствует пугающая мистика: то, что происходит с Андреем в реальной жизни, потом вдруг иллюстрируется, подтверждается строками бударинских рассказов. Совпадение выдумки и реальности… Мы мало знаем об их сплетениях, об их невидимых объятиях. Андрей — узнал.
Так сомкнулись два мира: мир, видимый в пространстве-времени, и мир невидимый, что смог увидать и воссоздать только безвременно угасший революционер, при жизни не увидевший ни одной своей книги. И здесь можно задуматься над тем, что нам суждено Богом — и что сбывается на самом деле.
Верным авторским ходом представляется вкрапление в текст романа подлинных документов той поры — это прошение Викентия Крауса на имя военного губернатора Восточной Сибири, выписка из приказа по Нерчинскому округу, цитата из письма Антона Павловича Чехова Н. А. Лейкину… Документ бесстрастен и бесстрашен. Он придаёт повествованию достоверность, мы видим крепкий каркас причинно-следственных сюжетных связей.
А в самом тексте романа Бушуевой удалось найти соотношение исторической объективности и лиризма, подачи бесспорных исторических фактов и видениия тех тайных эпизодов, что мог наблюдать — внутри себя — только художник. Вот письмо о смерти офицера Шрихтера в Брусиловском прорыве — и мы ощущаем запах пороха первой и самой страшной мировой войны, — а рядом, в православной Крестовоздвиженской церкви Иркутска, Викентий Краус ставит свечу к иконе Казанской Божией Матери. Вот и старый друг Курт умирает в Варшаве — тот самый, что когда-то, давно, сказал Викентию эти загадочные слова: «Тайна русских — в дороге…».
«Сибирь моя благословенная», — так неслышно шепчет в церкви Викентий Николаевич, и да, он уже имеет право говорить так: Сибири в жертву, святую и блаженную, принёс он жизнь свою и сердце своё. Вера и неверие, мир и война, Россия и Польша, Восток и Запад, небо и земля, жизнь и смерть, ненависть и любовь — все архетипы бытия дуалистичны. И Мария Бушуева в романе «Повстанец» рассказала и показала нам не только историю отдельно взятой мятежной судьбы, но и заставила читателя задуматься над неуклонным течением, могучим и невозвратным ходом реки времени.
Спасибо за то, что читаете Текстуру! Приглашаем вас подписаться на нашу рассылку. Новые публикации, свежие новости, приглашения на мероприятия (в том числе закрытые), а также кое-что, о чем мы не говорим широкой публике, — только в рассылке портала Textura!