Полоса отрыва. Стихи Сергея Калашникова

Калашников Сергей Борисович (р. 1973) — поэт. Родился в Германии. Жил в Чите, Будапеште, Волгограде. Публиковался в альманахе «РАритет» и журналах «Отчий край», «Звезда» и «Волга». Автор «Филологического романа» (2006), книг стихотворений «Равновесие» (1999), «Тритон» (2008), книги рецензий «Текущая словесность» (2008). Живет в Москве.


 

* * *

В тот день, когда взойдёт сутулая звезда,
а родина опять уйдёт наполовину
во тьму, под снегопад, неведомо куда,
в себя, в конце концов, — и нечем будет спину
от холода прикрыть, и снова нечем спать,
а впрочем, всё равно и даже слава Богу,
что в каждой конуре собачья благодать
и Лермонтов опять выходит на дорогу.
До одури курить и напиваться в дым.
Царь-пушка или царь — конечно, самозваный.
А Пушкин на коне милягой молодым:
до смерти далеко, вернее — слишком рано.
Двуглавые орлы над башнями парят.
Шмонаться тут и там, а звёзды всё моложе
и рдянее. Цветы бы всем блядям подряд
с Цветного подарить — сомнительно, но всё же.
Качнутся с бодуна фонарные столбы.
Дожить бы до Москвы разбитыми губами —
а там по Кольцевой, да если б да кабы,
да в расписных слезах матрешкой в метротраме
рассматривать толпу, искать её лицо —
хоть зуб порой неймёт, да радуется око;
и ниточку вдевать в Садовое кольцо,
и курвой называть, и лыбиться широко.

 

* * *

Что Некрасов, сижу в неглиже
на диване в чужом этаже —
и сужается зрение в точку.
Скулы скошены, высечен клюв —
тем не менее, жизненный люфт
жопой чувствую: пью в одиночку.

Словно лётчик-дефис-космонавт,
животом ощущаю ландшафт
— воспаряя над ним в невесомости —
всех Мордовий и волжских степей:
вот Урал и рязанский репей,
забайкальско-бурятские волости.

Датско-блядский насилует грунт
под окном экскаватор — не фунт
вам изюма: вот это харизма!
Забашляю — и выдвинусь нах
при параде и всех орденах
в Мухосранск или — как её? — Сызрань!

Там не то что бы люди добрей:
из-под Вены не ждут егерей
с окультуренной вермутом рожей;
не сказать, что другая страна:
своего до отвала говна —
но честнее, правдивее всё же.

 

* * *

Ну, здравствуй, праведная Русь:
четыре зуба в драке выбили.
В два счёта, Господи, загнусь
и околею в три погибели.

А ты потом кидай понты:
мол, завалила я поэта!
Но помни: были мы на ты —
и я простил тебя за это.

 

* * *

Вдохновенной брехнёй наполняется рот.
Закурю не спеша, подсчитаю убыток.
Полюбуйся на пятом десятке, урод,
разверни нечитаемый, в общем-то, свиток.

Первый «А» — с октябрятской звездой на груди,
проговаривая изумительно чётко
каждый слог из речёвки. Потом впереди
Барнаул и Чита — подкачала речёвка.

Третий «Б» — как исчадье глубинки: мужик
в телогрейке и запах бревенчатой школы.
Неподатлив, естественно, «Русский язык»,
но старательно дрочишь и дрочишь глаголы.

Пятый «В» — совершенство в искусстве вранья,
по изрядной цене самопальные джинсы.
Глядя в зеркало: «Я это или не я?» —
первый раз и, быть может, единственный в жизни

принцем крови себя ощущаешь вполне:
это даром, что датский сюжет был неведом.
И родители эти — родные ли мне? —
обманули с часами и с велосипедом.

Комсомольский привет — из девятого «Г»:
замутнённая оптика первых стаканов
на заводе «Икарус». Домой — по дуге
после вахты такой, словно некий Стаханов…

За окном — на протяжное жительство вид.
Предположим, что он и зовется Россией.
Средних лет уроженец, тверди алфавит,
где последняя буква окажется синей,

где последнее слово тебе на роду
нечитаемым штампом впечатано в паспорт.
…Я в седьмом из рогатки в стекло попаду
директрисе самой — разумеется, на́ спор.

 

ARS POETICA

Ночь, улица, фонарь, бюджетная аптека.
И магазин «Магнит» уже как час закрыт.
Сотрудник ППС шмонает человека
за то, что ночь, фонарь, за то, что внешний вид,

за то, что навсегда, за всё, за всё на свете.
Выхватывал фонарь грядущее страны,
где по какой-нибудь особенной примете
не опознают нас: на кой мы там нужны,

писаки и бомжи?! Бюджетная аптека,
неоновый, вполне неугасимый свет.
И смотришь за окно — и видишь человека,
и думаешь о том, чему названья нет.

 

ГУБАНОВ

Что галдите, ангелы?!
Я налью и выпью.
— Чем ты пахнешь? — Падалью,
падалью и гнилью.

Алым ли лучом,
синью под глазами:
— Это вы о чём? —
Нет, не рассказали.

Залпом, без оглядки.
— С нами или нет? —
и в сухом остатке
остаётся свет

да вода без памяти,
горькая вода.
— Я́витесь когда-нибудь?
Отвечают: — Да!

 

МЕЖДУРЕЧЬЕ

Разбежались снега голубые, ушли за края
чёрной чаши ночной, ледяного ушата созвездий —
чтоб в груди закипала пунцовым ключом полынья,
загорались огни на лице двухэтажных предместий.

На пятнадцать слогов тетивой натянулась строка,
словно слов о полку, на который рассчитывал княже,
не хватает уже, и рубиться устала рука
за безумье знамён и за речь правоверную даже.

От Москвы и до самых — стремительный скорый идёт.
Гой, родимая Русь, загоняешь кругами подранка.
Это я, словно пасынок твой, губошлеп, идиот,
безымянным бросаюсь навстречу тебе полустанком,

станционным смотрителем кротко бреду за бедой,
креозотом дыша, провожая пустые вагоны.
Заверти в колесе, окати меня мёртвой водой,
листопадом убей в междуречии Волги и Дона!

Подгулял мой ямщик — и не видно серебряной зги:
и тащи́ться нет сил, и рвануть на «ура» — бестолково.
То ли просто запить, то ли снова рядиться в долги,
как в шелка и парчу, прихвастнув деревянной обновой.

То ли пробовать лбом продырявить небесную твердь
и, глотая язык, материть в темноте табуретки
да вязать узелки, уповая на честную смерть,
на дешёвый венок, на пахучие хвойные ветки.

Ты последнюю просьбу прими — сохранить на потом:
отольются ещё из молчанья и меди медали.
Я прощаю за всё — и монетку поставлю ребром,
и по го́рло войду в золотые и синие дали.

Известняк да песок, пятистопная поступь царей:
как сосновая смоль, этот терпкий анапест сочится.
Затяни понадёжней, возьми с упрежденьем леве́й —
чтоб уже не скулить, не просить о пощаде, не биться.

 

ЗАПАХ ЖИЗНИ

И на станции этой отныне,
в этом месте, где детство моё
пролетело, никто и в помине
не узнает меня, ё-моё!

Я приеду, пройдусь по бетонке
и налево, направо взгляну.
Это — дом одноклассника Ромки
Лукичёва (скажу «ну и ну!»

про себя — вот такие ремарки:
драматург из меня никакой).
А еще сохранились помарки,
даже тройки по русскому в той

желтоватой советской тетради —
три копейки мученью цена.
Только что-то другое во взгляде —
не любовь, не печаль, не вина.

Гаражами, заброшенной стройкой
возвращался из школы домой,
и какой-то дегтя́рный и стойкий
запах вечности плыл надо мной —

запах жизни: так только в начале
пахнет время. Гудрон и мазут,
утоляли мои вы печали,
утешали болезного тут.

Куча щебня, казарма, известка,
привкус ки́рзовый, свет с желтизной —
беспощадный, пронзительный, острый
и смешавшийся густо со мной.

Ингода и тайга, ненароком
опалённые детством края —
словно «Кто — посредине урока –
это сделал?!» — и знаешь, что — я.

 

САДЫ ПРИДОНЬЯ

Неважный год заборы городил,
сметал с дорог обугленные листья
и зрение за чтением садил
каких-то глупых электронных писем —
как будто високосная тоска
держала руку у виска
и проводила медленной ладонью
по волосам — и зажигался свет
в окне напротив, где хозяев нет,
а на столе стоят «Сады Придонья».

Немотствует торжественный хорал
январских дней, то кротких, то морозных.
И хочется, чтоб кто-то диктовал
хотя бы приусадебную прозу.
Как яблоко похрустывает снег,
и входит долгополый человек,
и вносит наваждение с прогулки.
Случайной родины решительный запой,
и бой курантов — будущего бой.
Прямые улицы, кривые закоулки,

туманы, приходящие с реки,
и каменного снега груды,
лауреатам смерти вопреки
диезы рюмок и бемоль посуды,
небритый взгляд, тревожный потолок,
роскошный юг, спасительный восток
и севера раскидистые ели,
глядящие непуганой совой.
И серп луны висит над головой
совсем без цели.

Шуршанье спичек, кухня, табурет,
фаянсовые выпуклости чашек,
голубоглазый газ и желтый свет.
Вчерашний хлеб вполне позавчерашен.
Столовый нож. Леги́рована сталь.
Едва урчит нутром теплоцентраль.
Так сладко ни о чём разговориться
в ноль тридцать шесть,
что чайник выкипел — и что-то в этом есть
от общежития и от больницы…

 

АХТУБИНСК

Застольный, почти заполярный,
недружеский, в общем-то, круг:
зачем-то накрыли «поляну»,
позвали каких-то подруг.

Метафоре каждой по паре,
еще примитивней сюжет:
рефлексы законченной твари —
и не было хуже, и нет.

Все это детали и частность,
осиновый кол или крест.
И сумма похожа на разность
интимных слагаемых мест.

Блажили, гужбанили, пили,
гудели в моей голове —
и слово прошило навылет,
которого нет на земле. 

 

А это вы читали?

Leave a Comment