Ирина Василькова — писатель, родилась и живёт в Москве. Окончила геологический факультет МГУ, двадцать лет проработала там же научным сотрудником. Много ездила по стране — учебные практики, научные экспедиции. Заочно окончила Литературный институт, отделение поэзии, семинар Евгения Винокурова.
С 1990 года — учитель литературы и руководитель детской литературной студии. Параллельно получила образование психолога в Университете Российской академии образования.
Пишет стихи, прозу, критику, эссеистику, пьесы. Публиковалась в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Знамя», «Дружба народов», «Современная драматургия» и др. Автор пяти поэтических и трех книг прозы.Стихи и рассказы переводились на болгарский, сербский, немецкий языки.
Синие обезьяны
Старуха сидела на кровати. Ее вид можно было счесть даже величественным, если не замечать ушастых теней Микки-Маусов, брошенных на лицо абажуром желтого ночника. Почему Ольга не выбросила ночник давно, когда интерьер детской комнаты сына сменился подростковым — бог весть, видно некоторые вещи слишком плотно прилипают к нашей сущности — как чешуйки, хвоинки, попробуй стряхни, лучше сделать вид, что они отлипли сами и запрятать на антресоль, где их души свернутся кольцами, дожидаясь очередного выхода на свет.
Ночник, и еще детский фартук с голубым мультяшным зайцем — поразительно, что она и его в свое время не выкинула, не отправила вслед за сонмом вылинявших пижамок, растянутых колготок, продранных носков и непарных перчаток, этого оставленного за кормой мусора юной жизни, стремительно набирающей ход. Мальчик вырос, как бы исчез за горизонтом, а она будто заняла свое место в мусорном шлейфе, линяющих перьях с хвоста, где теперь могла долго болтаться по волнам подобно бутылке из-под колы, а то и сразу пойти ко дну в стайке батареек от плеера.
Но тут тяжело заболела мать, вот они и выползли с антресоли — ночник и фартук с дурацким зайцем, радостно возобновляя привычный труд ухода за младенцем, бессмысленно дрейфующим в сторону исчезновения. Иногда Ольге казалось, что она нелинейным образом тоже виновата в материной беспомощности — может, надо было хранить другие вещи — фигурные коньки, например, или настольное зеркало в рамке под старину.
Старуха сидела почти выпрямившись. Складки морщин и прямой нос, в котором стала проявляться хищная костистость, придавали ей вид старшей скво индейского вождя. Сходства добавляли две седые косицы, заплетенные почти над ушами. Кончики уходили в тень, туда, где кончался световой круг, очерченный ночником, и вполне можно было представить, что они украшены бусинами и связками перьев. Ольга знала, что никаких бусин нет, а седые крысиные хвостики схвачены тесемками, оторванными от простыни, что старуха сидит в широкой белой рубахе, выставив перед собой не гнущиеся в коленях ноги и скосив носки внутрь. Руки на коленях — поза, как у самой Ольги на фотографии, ей полтора или два, пухлые запястья в перетяжках и трогательная косолапость.
Было что-то неприятное в том, что мать присвоила ее детскую позу, будто бы дразня и намекая на неотвратимость и дочкиного грядущего перерождения. Она вдруг затряслась, давясь беззвучным смехом — казалось, готовилась пустить в ход что-то тайное, ирреальное, но сдерживала колдовство с наслаждением кошки, играющей с мышью. Мышь, накрытая волной ужаса, не могла вздохнуть, смиряя спазмы в солнечном сплетении. Хитро прищуренные глазки глядели зловеще — если бы не мысль о том, что это мать, Ольге не выдержать бы такого взгляда — сбежать, закрыться, забаррикадироваться, отгородиться чужой утешительной книгой, где мудрые люди заранее учатся петь песни Ухода На Запад, и родные их учатся вместе с ними, чтобы взаимно облегчить миг исчезновения, обеспечить друг другу плавный спуск вместо травмы разрыва.
Дочь стояла в дверях с чашкой и таблеткой, бессмысленными, но как бы подтверждающими выполнение дочернего долга — а как еще вынести гнетущую действительность? Аморфное желеобразное время, крутящееся на месте подобно киселю в стакане, взвихренному ложечкой, можно было стерпеть лишь с помощью череды ритуальных усилий — они придавали тягучей вязкости хоть какой-то каркас. Ольга ненавидела себя за минуты отчаянья, за вспышки неприязни к капризному отечно-восковому существу, которое, казалось, не могло иметь отношения к тому, что когда-то было матерью — энергичной, самоуверенной, любимой.
Но что же мы любим на самом деле? Требует ли любовь телесности? Что если б дочь смогла стать владелицей молодой и прекрасной материнской копии, начисто лишенной души? Или еще хуже — с душой вовсе нечеловеческой? Что, если бы мать осталась собой, но неощутимой и недоступной, как голос с обратной стороны Луны? Личность, заключенная в электронное устройство? Или жуткая мутация телесного превращения — кафкианский жук, аксаковское чудище — а внутри родное, нежное и мятущееся? Сказки учат — полюбишь страшилище, медведя, лягушку, и оборотень опять превратится в прекрасное существо. Вот и сейчас кажется, что это твоя вина, это твоей заботы не хватает. Это твоя любовь недостаточно питательна и сильна, чтобы росток разума пробил корку болезни Альцгеймера. Старость не пересилишь, но хотя бы можно было поплакать вдвоем.
Острая жалость дала Ольге продышаться, она подошла ближе. Старуха вдруг закричала надрывным голосом:
— Кто ты? Что тебе надо в моем доме?
— Это я. Пора принять лекарство, помнишь?
— Отравить? Убийца! Кто такая? Не подходи!
Голос перешел в визг, старуха с неожиданной прытью выбросила вперед восковой кулак, сокрушив любимую чашку — лиловая сирень, золотой ободок, остатки советского сервиза. Розовая таблетка блеснула, отрикошетила от графина с морсом, шлепнулась меж старухиных тапочек, в которых давно уже не было никакой нужды, но убрать их — значило признать, что мать не встанет уже никогда. Ольга и не убирала, только изредка выметала щеточкой пыль из синих канавок вельвета.
Вечерний прием лекарств, таким образом, сегодня не состоялся — чашка блестела на полу, распавшись пополам, а старуха, урча, уже обсасывала рукав рубахи, впитавшей в себя маленький водопад. Так мгновенно и заснула — как дитя, причмокивая пустышкой. Ясно было, что ужин не состоялся тоже — теперь она снова проснется среди ночи с голодным воплем и требованием бумаги и карандаша и долго будет, слюнявя кончик, мучить лист кривыми каракулями — жалобой в Совет Безопасности, что ветерана войны морит голодом родная дочь.
Дочь налила себе чаю и задумалась. Чувство, что она бессмысленно тратит на чай драгоценный клочок свободного времени, мешало расслабиться. Тяжесть ухода за больной заключалась не в бесконечных стирках, обмываниях и кормлениях, даже не в преодолении старухиного сопротивления, а в необъяснимой потере собственного места в мире. Ольга будто ухнула в дыру, где не только масштабы, но фундаментальные константы изменились до неузнаваемости.
Особенно странное происходило со временем. Ей всегда казалось, что время подобно речной воде, стихии причудливой и разнообразной — с ее градиентами температур, турбулентностью, пружинистыми глубинными ключами и тихими заводями, в которых можно недвижно застрять на какое-то время, но непрерывность и текучесть оставались непременными свойствами этой субстанции. Неустойчивость птичьего перышка на волне не пугала — похоже, человеческое сознание изначально запрограммировано на эту метафору взамен абстрактной непредставимости физических законов. Как любая река, время провоцировало плывущего на бесконечный спектр эмоций, где гармония и спокойное восхищение непременно преобладали, но и тщательно отгоняемый страх холодил под ложечкой.
Теперь же время утратило свои основные качества — не текло, а ходило по кругу, как слепая лошадь. Рациональное объяснение этому присутствовало, но утрата гнездилась глубже, на уровне физических ощущений, почти как утрата дыхания. Прикованность к дому схлопывала пространство — одни и те же стежки меж комнатой, кухней и ванной, одни и те же движения — впихивание белья в машинку, развешивание на балконе, переворачивание грузного тела, обработка пролежней, шприц, каша, протертый суп, памперс, умыть, перестелить, прибежать на крик, утешить, дать попить — ничего сложного, почти как у молодой матери. Пространство можно было чуть расширить — сбегать на полчаса в аптеку, магазин, сберкассу, жадно фиксируя мелкие сюрпризы природы — снег сегодня состоит из блескучих звездочек, или на улице, вчера золотой, за ночь вспыхнули припозднившиеся красные клены. Однако молодая мать могла бы путешествовать вместе с коляской, вглядываясь в нежнощекого младенца и как бы странствуя во времени — то вспоминая молодость, то растворяясь в неразличимом будущем, где непременно присутствует взрослый сын, приводящий в гости кареглазого карапуза. Быть плавающей риской на линейке времени — занятие не частое, но человеку необходимое. При некоторой натренированности женщина легко умеет перевоплощаться — хоть в Сафо, хоть в бедуинскую царицу, а то и вовсе в гармоничную женщину светлого будущего, запланированного Стругацкими.
Ольга так не могла. Однообразное чередование повторяющихся действий, невозможность длительности лишали время непрерывности. Поток из сплошного делался дырявым, кавернозным, ткань разлезалась, река превращалась в цепочку мелких луж. В каждой существовало иллюзорное кружение, винтом ходили головастики и водомерки, но вектор движения иссяк безвозвратно, впереди маячила лишь перспектива полного высыхания. Доводы разума, объясняющие катастрофу всего лишь сезонными колебаниями, которую водные жители могут пересидеть в слое ила в ожидании сезона дождей, не спасали от подсознательной паники — так утопающий не может контролировать объятий, утягивающих вместе с ним на дно несостоявшегося спасителя.
Конкретного «здесь и сейчас» не существовало, каждое «сегодня» было почти неотличимой копией «вчера», только за это «почти» и можно было держаться — едва заметный ток крови, сякнущий на глазах. Видимо, мать зависла между мирами на какой-то миг, растянувшийся на годы — слишком разные масштабы у этих миров. Она жила в двух одновременно — состарившаяся девочка, окуклившаяся бабочка, ожидая триумфального выхода на ту сторону времени, надчеловеческое уже существо, хотя пока бескрылое.
Магия перехода. Возможно, никаких злобных взглядов и не было, никакого колдовства, никакого умысла — обезумевшая птица, разбивающая грудью стекло, знает ли о тех, кого поразят осколки. Если Ольгу и утешало это, позволяя не гаснуть любви и жалости, однако не избавляло от страха быть втянутой в водоворот, от которого из чувства самосохранения стоило держаться подальше. Умереть вместе — не лучший выход, все-таки собственная судьба тоже имеет право на воплощение. Но потерять чувство времени — разве не так же бессмысленно? И все же, если душа матери уже не нуждалась ни в ком, то старческое тело требовало заботы.
Дочь тихо вошла в комнату, чтобы погасить ночник. Старуха не спала, а сосредоточенно размазывала по стене содержимое памперса.
— Убейте меня! — сказала она хриплым голосом и заплакала.
Ольга заплакала тоже и долго не могла остановиться — обмывая, перестилая, успокаивая. Наконец та уснула. В голове было тупо и ватно. Булькнул мобильник — смс-ка от подруги: “Позвони, если не спишь”. Тоже отрезвляет. Подруге не легче — двое стариков, которые в свое время умудрились развестись и живут порознь. Ухаживает за обоими, мотаясь в разные концы города и мечтая поселить их вместе — теперь-то уж не до старых обид. Куда там! Гвозди бы делать из этих людей! Еле ползают, но простить друг друга не желают. Дочку бы пожалели — но разве им до нее! Не могут поступиться принципами.
Ольга звонит — Ритка предъявляет сюрприз. Веня объявился — помнишь Веню? Он теперь профессор — кто бы сомневался. Просит твой телефон — можно? Можно, почему бы и нет. Школьные годы чудесные, последняя парта, окно во двор детсада, они смеются, глядя на смешных карапузов, роющих лопатками снег, смеются тихо — у Баси Карловны не забалуешь, письмо Татьяны, первый бал Наташи, формула бензола, интегралы и герундии, десять машинописных страниц Мандельштама на день рождения, «мы сегодня своих голубей провожаем в прощальный полет», мамадорогая, скольколетсколькозим… Сколь-зим.
Скользим — куда? Разве не выбросила река на берег давно потерявший значение хлам — дырявые верши, пустые домики прудовиков и катушек, крошеную пенопластовую крупу? Как не выкручивай голову назад, разве разглядишь на отмели сдутое ветром с ветвей гнездо певчей птицы, где еще круглятся уютные ямки от яиц. Течение унесло тебя далеко и там, в песках, обмануло, как сухое русло. И ты тоже на отмели, и время остановилось. И что, теперь так и жить — с головой, повернутой назад?
— Почему мы всегда о прошлом? — удивляется Ритка. — Говорят, это признак старости. Давай о будущем.
Но будущего нет, а прошлое иллюзорно. Здесь и сейчас — одна только белка в колесе. Ржавая ось скрипит в голове, голова раскалывается. Спать. Спать.
Веня позвонил Ольге через два дня — пили кофе в какой-то забегаловке возле дома, пока мать спала, и все казалось нереальным — аккуратные официантки-киргизки, косящие под японок, лампочки на искусственной елке, пучеглазые рыбы в аквариуме. Было пусто, даже гулко, только в соседнем зале компания немолодых теток поднимала тосты за юбилей подруги, бесформенной и дурно одетой, но раскрасневшейся и вполне довольной. Тетки веселились, повизгивая, и казалось, вот-вот запоют что-нибудь из давно забытого. Их веселье было грубым и материальным, они давили массой, как малявинские бабы, но в тех был вихрь и упоительная яркость, а эти готовы в любой момент втянутся обратно под непробиваемые черепашьи панцыри.
А ведь она — такая же нелепая тетка, только унылая, подумала Ольга. Не смотрела на Веню, скользила взглядом мимо, потому что непонятно, как смотреть на человека, которого не видела лет сорок. Общение — это процесс, стало быть, подразумевает отчетливое «до» и предполагаемое «после», а они не просматривались из ее остановившегося времени. Веня пытался помочь, сочувственно подкидывая новые темы для разговора, как подсовывают ребенку то одну игрушку, то другую, но безутешное дитя смотрит только на сломанное сокровище, не решаясь впустить в осиротевшее сердце новую любовь. Ольге было неловко, будто она — муляж, пустая оболочка, не способная оценить вновь обретенное дружеское тепло, рассеивавшееся теперь так бесцельно. Встречи, однако, имели продолжение — все в том же кафе с рыбками и невкусным кофе, но в другом интерьере — теперь зал почему-то украшали гэдээровские флаги, а копии волошинских акварелей на стенах сменились видами Берлина, впавшими в окончательное противоречие с лицами официанток, утратившими даже намек на японскость. Но и эта смена декораций, доказывающая, что время все-таки куда-то движется, не избавила Ольгу от состояния мухи в янтаре, хотя и перебирающей лапками, но все равно намертво влепленной в застывающую смолу.
Мать, хрипло и настойчиво призывающая избавительницу с косой, добилась своего — но и мертвая лежала с тем же выражением, будто зловеще подмигивая через опущенные веки. Привычное оцепенение помогло Ольге пережить череду формальностей, сопутствующих похоронам — стаи невзрачных людишек, с отвратительным однообразием требующих денег, казенное прощание в кладбищенской церкви, дежурно отпевающей сразу шестерых, вымогательство старосты церковного хора, окончательно превратившего таинство ухода в предмет торга и спекуляций. Между тем в душе не изменилось ничего — и хотя старухина кровать опустела, а фартук с зайцами и вельветовые тапочки отправились на помойку, реальность состояла из тех же стен и предметов, лезущих в глаза и ехидно намекающих на то, что время остановилось и покрылось мхом, словно в заколдованном замке. И не в том дело, что детский ночник и остатки сервиза — лиловая сирень, золотой ободок, выцветающие на глазах — заразились отсутствием течения жизни. Их нетрудно было бы выбросить, но не выбросишь же из квартиры абсолютно все, включая оконные переплеты, через которые Ольга смотрела на одинокий фонарь, долгими ночами утешая больную. Теперь она казалась себе не менее одинокой, чем фонарь, да еще с навязчивым тараканом в голове — зачем существуют люди, жалкие песчинки, куда уносит их вода, какую отмель намывает то, что осталось от юной, неизвестно для чего вспыхнувшей жизни, ведь нерастворимый песок где-то живет, накапливается, ходит барханами, и можно запустить в него руки, коснуться тех, кто когда-то жил, и прикосновение будет похоже на дружеские рукопожатия. Без этого касания все лишалось смысла — утраты, воспоминания, разрозненные картинки, не складывающиеся в пазл, бабушкины сказки на ночь, отцовская готовальня, мамино платье с маками, пацанские выходки брата. А теперь их нет, никого больше нет. Одна.
Собственная семья, вполне в духе времени, как-то не состоялась — мальчик ловил свою свободу по всему свету, звонил раз в год, и сейчас где-то в Таиланде не то снимал свое кино, не то обслуживал новорусские свадьбы, не очень-то и поймешь, да и бывший муж тоже нашел свою стремнину и теперь плыл, подгоняемый вольным ветром, кризисом среднего возраста, к каким-то заманчивым берегам. Жизнь существовала рядом, не чужая, а общая, но из нее случилось выпасть, и теперь неясно было, как попасть обратно. В ней не только текло упругим потоком время, но и какие-то колесики крутились вроде мельничных или часовых, сложно работающий механизм, и только одно колесико, отклонившись, прокручивалось само по себе, не участвуя в общем движении, и теперь изо всех сил старалось попасть в лад, совпасть и сцепиться снова.
Добрый Веня был прав, когда предложил сменить визуальный ряд и куда-нибудь махнуть, вряд ли она сама решилась бы, почти сдавшись чувству безнадежности. Он предложил Крит. Стало легче уже в самолете, когда горизонт ушел вниз и вширь. Ольга смотрела в окно и чувствовала, как возвращается способность видеть и удивляться. Пространство менялось и дразнило, будто склоняя к наблюдениям. Лоскутная земля лежала внизу, и если среднерусские лоскуты определялись извилистыми границами лесов и водоразделов, то дальше к югу были выкроены чисто геометрически. Ровные прямоугольники различались по цвету, и этой мозаике не было ни края, ни конца. Проплыла толстая змея серой реки, сдавленная невиданными круглыми полями, и Ольга поймала забытое детское ощущение, когда отец из окна вагона показывал ей то одну неизвестную вещь, то другую. Это соль, объяснял он, а залив зовется Сиваш, а с той стороны Арабатская стрелка. Карта лежала на столике, он обожал карты и заразил ее этой любовью, а еще у них был атлас железных дорог, и дочь ждала появления очередной станции, и все равно удивлялась, когда поезд замедлял ход у вокзала с надписью «Мелитополь», как будто вместо положенного Мелитополя реальность могла подсунуть что-то другое. Теперь Ольга будто снова читала с отцом карту. Круглые поля уютно улеглись в копилку памяти, и это намекало на то, что в копилке еще есть место, как у жаждущего знаний подростка, уверенного, что все увиденное когда-нибудь пригодится. Линия берега отозвалась забытым словом «Лукоморье», потом она узнала Босфор, но самое лучшее было впереди, когда в Эгейском море, на синем морщинистом стекле, проявились мелкие зеленоватые острова. Мир рождался внизу из голубоватой дымки, и встреча была предопределена, как станция Мелитополь. Она подумала про атлас своей судьбы, про неотменимую реальность, которую просто надо уметь читать, то есть понимать, что из душного и тесного вагона через час-другой ты шагнешь на обласканную вечерним ветерком платформу, где торгуют дынями и абрикосами чернобровые дивчины.
Тем временем спутник Ольги заботливо пододвигал ей то пластмассовый стаканчик с соком, то не менее пластмассовую аэрофлотскую курицу, исполняя роль ненавязчивого ангела-хранителя. По-настоящему она рассмотрела его только в аэропорту Ираклиона, пока ждали багаж. Он казался несколько отредактированной картинкой из прошлого (ура, вот и прошлое проявилось!), такой же нескладный, как в школьную пору, длинный очкарик с рыжей шевелюрой, чуть потускневшей от времени, то и дело теряющий очки, но вовсе не склонный комплексовать по поводу своей неловкости, а может и вовсе ее не замечавший. Именно такой спутник требовался, чтобы прийти в себя, отцепиться от чувства вины, как от тянущего в пустоту груза, разомкнуть кисельный водоворот и вынырнуть в обычную жизнь с ее смешными нелепостями и трогательными подробностями.
Возможно, целительная сила путешествий в том и состоит, что течение жизни получает ускорение, пусть насильственное, но вполне достаточное для того, чтобы пересохшее русло наполнилось водой, увлекая за собой вместе с картинками диких пейзажей, запахом национальных кухонь и лицами чужестранных девушек также и самого путешественника, ошеломленного появлением очередной станции, которую он вовремя не разглядел в атласе, зато теперь принимает с восторженной благодарностью.
Выбрав тихую гостиницу, завтракали на берегу моря. Задувал бриз, парусили скатерти, прихваченные скобками, не дающими накрахмаленным полотнищам вырваться и умчаться в сверкающую даль. Стулья и столы были выкрашены тускло-синим, чуть ярче был горизонт, резко отделяющий воду от еще бледного неба. Терраса возвышалась над сельским двором, внизу паслась коза, лежала перевернутая лодка, в сухой траве валялись лимоны, насыпанные щедро, как августовские дачные яблоки. Хозяин чинил сеть, не реагируя на туристов, желающих запечатлеть на фото греческую козу, будто она чем-то краше рязанских или тверских. Ольгу охватил озноб восторга — детского, крымского, каникулярного, когда за каждым поворотом новое открытие — скала-птица, или кораблик «Диорит», взбивающий пену под Ласточкиным Гнездом, или генуэзская крепость с квадратными зубцами, вроде сказочного шахматного королевства. Но генуэзцы хоть и строили сказочно, на линейке времени отстояли совсем близко, Крит же обещал нырок в совсем архаичные времена.
Архаикой, однако, и не пахло. Суетливая туристическая масса выглядела бестолковой и падкой на глупости вроде лавочек с вездесущей «Кока-колой» и бесконечными ракушечными ожерельями. Городок смотрелся как пестрый сор, нанесенный волнами. Природа присутствовала клочками между ухоженными отелями и кафе — на каком-нибудь пустыре или диком пляже проступали лаконичные камни и колючки, открывавшие истинное лицо местности. В естественной раме и море выглядело по-другому, намекая на бесконечные тысячелетия, проведенные в ленивой неизменности, на тысячи бурных человеческих историй, записанных в водяной памяти без всякой надежды на извлечение.
Местные жители поражали расслабленностью — все эти женщины, мечтательно глядящие на горизонт из заставленных цветочными горшками патио, покуривающие под оливами мужчины, беспечные продавцы, бросившие лавочки открытыми на целый час, или хозяин гостиницы, даже паспортов не спросивший. Суетились и работали другие — русские гиды, обремененные хлопотами, литовские студенты, элегантно разносящие кофе, украинские судомойки, обеспечивающие семье пропитание на зимние месяцы. Уборщица в гостинице тоже говорила по-русски — приехала из Батуми, да и осталась, восемь лет уже. Мусульманское имя Фатима здесь переиначили в Фотини — «свет», ей нравилось.
— Я все время на вас смотрю, — улыбалась она, — вы такие симпатичные. Не как все.
Возможно, это было дежурным комплиментом в надежде на чаевые, но Ольге не хотелось так думать. В прекрасном месте все должно было быть подлинным, как в детстве. В детстве… Вспомнился толстенный зеленый том «Всемирной истории», который они разглядывали с отцом — цветную вклейку «Тронный зал Кносского дворца». Приземистые темно-розовые колонны странно волновали необычностью цвета и формы. И как же ей туда хотелось, в этот Кносский дворец! Детская грёза провалилась куда-то в глубину памяти, затаившись почти на полвека, чтобы теперь вырваться фонтаном — а ведь можно съездить! В двух шагах! Прямо завтра!
Веня, как и положено профессору, детских грез совершенно не разделял — никакой там нет вертикали, никакого дворца, одни норы-коридоры в холме. Как заправский сноб, ругал Эванса — зачем, раскопав, не оставил все как есть, а отреставрировал фрагменты. Новодел он и есть новодел.
Но поехали.
Толпы проносились по кносским камням, чтобы поставить галочку и унестись дальше — на пляжи и в аквапарки. Ольге требовалось иное — совпасть с жизнью, вернуться из безвременного мешка — через какой угодно лаз. Казалось, в Кноссе она должна уловить какой-то знак, намек мироздания, «любовь пространства», и поэтому нервничала, что не заметит, пропустит. Веня терпеливо бродил с ней по дышащим жаром камням, пока зной не одолел его, и он рухнул на скамейку в тени, отпустив слоняться по развалинам сколько душе угодно.
Знакомые по книгам фрески показались Ольге живыми и волнующими — эти ритмы линий, пристально-нежное внимание к флоре, градации терракоты и синего. От юношей, слегка женственных, вроде бы веяло Древним Египтом, но нет — другая пластика, другая грация. Знаменитого «Принца с лилиями» вблизи разглядеть не удалось — слишком много народу, не пробиться, хотя даже издали кольнуло — тонкой талией, разворотом плеч и буйными кудрями он напомнил рано ушедшего брата, но она запрещала себе об этом думать. Зато обезьяны не привлекали ничьего внимания, а их-то и стоило рассматривать долго — странных, синих, прорисованных до отдельных шерстинок, на фоне ломких стеблей с мелкими звездами соцветий. Игры дельфинов, взлетающих из морских вод, колыхания осьминогов, похожих на цветы, и сами цветы, и листья, и ласточки — мягкая культура, никакой агрессии. Похоже, люди не отвлекались на войны, если не запечатлели грандиозные сражения и шеренги пленников в ногах у всемогущих правителей. Нет — только цветы, птицы, рыбы… Нежность, но не изнеженность — чего стоят только экстремальные игры с быками. И удивительно — девушки тоже участвовали. Может быть, не погуби эту цивилизацию страшный катаклизм, вектор мирового развития был бы другим. Ольга сделала еще один круг и вернулась к синим обезьянам.
Она терпеливо ждала — гений места должен подышать в ухо, и тогда увидишь, что путеводители врут, барышни-экскурсоводши скучны, как недоучившиеся пэтэушницы, а фотографии пренебрегают каким-то пространственным смещением, в котором и состоит секрет. Эванс сделал правильно, подняв из руин несколько фрагментов — иначе груда камней не отличалась бы от любой другой, сорок ей веков или двадцать. Он лишь показал краешек эйдоса, архитектурной идеи — дальше должно работать воображение, экстраполировать ощущение на весь объем. Зато благодаря эвансовской интриге стали понятны рискованные игры не только с пространством, но и с цветом.
Дворец действительно оказался не зданием, а муравейником в холме, многоуровневым, запутанным. Кто-то однажды сказал, что он выражает идею времени. Игры с трехмерностью — о, да! Никакой симметрии на макроуровне — Ольга помнила, что минойцы ее не чувствовали в отличие от эллинов. Ну уж нет! — шепнул гений места, — зато на микроуровнях у них сплошная симметрия! А если в целом — своя философия, конспект мироощущения — никаких анфилад, просматриваемых пространств, углы, ступени, балки, никогда не знаешь, что за поворотом. Графика Эшера, лабиринт Минотавра, но не страшный, карнавальный какой-то. И еще особое — вместо окон световые колодцы. Получается, строительным материалом может быть не только камень, но и тень, свет, воздух! Знакомые колонны из «Всемирной истории» совершенно поразили — невысокие, но выглядящие монументально из-за чуть конического объема. Белый, черный и терракота комбинировались свободно, нигде не повторяясь, но везде сочетая нелинейность с массивной основательностью. Они волновали, как волнует вещество, а не искусство — вздыбленный горный пейзаж, или естественный кристалл, или концентрические натеки малахита. Вовсе не так, как замысловатое архитектурное чудо, демонстрирующее лишь упоение мастера своей работой.
Раньше у Ольги складывались отношения с древними городами — бродя по развалинам Херсонеса, она всегда чувствовала присутствие кипевшей тут когда-то жизни — не то, чтобы голоса и шорохи, но так, неясные шевеления пространства, воздушные отпечатки людей, рябь на поверхности реки времени. Но те развалины были на две тысячи лет моложе, а здесь, кажется, ничего не осталось, информация стерлась, тридцать семь веков. Сколько ни лови шевеления и отпечатки — пусто. Сброшенная шкурка, покинутая оболочка. Но без дыхания призраков Ольге не хватало ощущения жизни, и хотелось, чтобы хоть один из населявших когда-то эту землю людей так же страдал от одиночества и стучался навстречу ей из своего личного безвременья. Никакого сигнала от мироздания не поступало, хотя интуиция и подсказывала — жди, потерянное колесико, жди, здесь твой зубец схватится с другими. Место, с которого дворец казался величественным, она все же нашла — у подошвы холма, под высокой стеной, на задворках у оврага с жалким ручейком. Именно там пространство-время сморщилось, пошло рябью, сомкнулось в кольцо, и на миг Ольга почувствовала себя дворцовой прачкой с плетеной корзиной на берегу ручья.
Назад в гору она почти взлетела. Веня, сидящий на лавочке и изучавший порванные штаны, поинтересовался, что, собственно, ее так впечатлило. Ответ был невнятен даже для нее самой, но она видела, как все вокруг изменилось — сделалось ярче и отчетливей, выпуклое облако на горизонте дышало наливной влагой, сок в холодном стакане пронзительно желтел и сова из сувенирной лавки, со стеклянно-синими глазами, точная копия минойских, приятной бронзовой тяжестью легла в ладонь.
В гостинице Фотини встретила Ольгу весело, будто не шваброй и ведром орудовала, а танцевала какой-то характерный танец. И вдруг спросила:
— А вы кто друг другу будете? Не пойму, живете в разных корпусах и встречаетесь под пальмой у бассейна.
— Разве обязательно понимать? — ответила Ольга и обе вдруг засмеялись, как смеются люди, знакомые тысячу лет.
— Не обязательно, — продолжила аджарская девушка Фатима, — но мне нравится!
И она выскользнула, тряхнув кудрями и обдав Ольгу лимонным запахом моющего средства. Ольга вышла на балкон — радость теперь можно было черпать горстями, скользящие облачные тени на склонах, пряные запахи растений и извилистые дорожки, по одной из которых удалялась бывшая мусульманка Фотини, покачивая розовым пластмассовым ведром и держа под мышкой швабру, будто копье, нацеленное на мешающих жить драконов.
Веня дежурно ждал под пальмой и показался неожиданно трогательным — со своей журавлиной грацией, обгорелым носом и неизменным желанием сделать ей приятное. Солнце садилось, волны отливали серым перламутром и оловом. По небу дрейфовали четыре забавных розовых облака в форме Пегасов, совершенно одинаковые, но убывающие по ранжиру, точно слоники в детстве на комоде у соседки.
— Смотри! — развеселилась она, будто ей специально предъявили еще одно чудо или знак, что все наконец состоялось.
— Куда смотреть? — удивился Веня. — Не вижу ничего особенного. Впрочем, я вообще дальтоник. — И ушел плавать.
За ужином она пересказала разговор с Фотини. Он смолчал, и было видно, что ничего забавного он в этом не находит. Море смолисто блестело, в нем отражались звезды, а между ними медленно скользили красные и зеленые огни корабельных мачт.
По утрам Ольга теперь просыпалась с ощущением прекрасного завтра, еще более прекрасного, чем сегодня, но все именно так и шло, будто плотину прорвало — радости обжигали. Подобно всем ландшафтным гурманам, она воспринимала пейзажи как музыку — шмелиные басы замшелых скал, стаккато солнечных бликов, небесные обрывки скрипичных мелодий. Ошеломило своей музыкой местечко Элафонисси — близкое дыхание Африки, холодное Ливийское море, сумасшедший ультрафиолет, светло-зеленая вода и темно-сиреневое тревожное небо, совершенно инопланетный пейзаж. Песок на пляже светился розовым — розовые песчинки были осколками ракушек, она запустила в них руки, и ей казалось, что вот они — дружеские рукопожатия. Пересыпая перламутровые крошки, Ольга без привычной боли вспоминала отца, бабушку, брата, и только матери совершенно не чувствовала, как не чувствовала ее в обличье полусумасшедшей старухи, будто утеряв ключ от настоящего облика, и в этом признавала себя виноватой как никто другой. Возможно, если бы брат стоял рядом с ней в этих провалах и безднах, вдвоем удалось бы справиться, но он так и остался навеки девятнадцатилетним, что и стало одной из причин материнского безумия.
Короче говоря, счастья у Ольги было навалом, но оно самым нелепым образом сочеталось с позицией трагической героини, терзаемой чувством вины. Впрочем, напряжение было смягчено профессорской неуклюжестью, благословенным даром попадать в нелепые ситуации и преодолевать их, смеясь, а точнее, ухая, как сыч, отчего удивленно вздрагивали и оборачивались невольные свидетели. Нырнув на песчаном пляже, он умудрялся долбануться о единственный камень и возникал из воды с рассеченной бровью, кровавыми дорожками на лбу пугая пляжников, которым тут же мерещилась заплывшая акула. Количество перевернутых стульев, опрокинутых фужеров и залитых скатертей забавляло даже привыкших ко всему официантов, очки терялись сто раз на дню, ключи от номера падали с пирса, а как-то раз коварный бриз выхватил из его рук пятидесятиевровую бумажку, и Веня долго и печально наблюдал, как она медленно планирует с обрыва прямо на головы купальщиков.
Ему непременно хотелось показать ей Санторини, остров Святой Ирины, и она обрадовалась совпадению — мать тоже звали Ириной. К тому же из памяти, подобно кролику из шляпы, вынырнул университетский преподаватель, рисующий на доске подковообразный остров с молодым кратером посередине и уверяющий, что островок-то и был Атлантидой. Пыл препода был, видимо, связан с географическим шоком, который он перенес, попав на международный симпозиум в далекие невыездные времена, а может, с действием ландшафта, с которым возникла моментальная любовь и к которому теперь он чувствовал причастность.
Два часа катамаран рассекал воду, оставляя за кормой газированный след, и аккуратно причалил к подножию циклопической стены, внутренней стороны той самой кальдеры, чье меловое изображение на доске Ольга теперь вспомнила совершенно отчетливо. На гребне двумя кучками белели сахарные кубики городков — их называли Ия и Фира. Автобус-букашка полз вверх по серпантину, прижимаясь к стене. Вода в кальдере стояла глухо-синей, очень глубокой, что подтверждал застывший на рейде круизный лайнер. Молоденький гид заученно бубнил про уникальное местное вино Винсанто, которым даже причащает прихожан римский папа, и про главный туристический аттракцион — фантастические закаты в Ие. Этого нельзя пропустить. Ну никак нельзя.
В Ию отправились вечером, все было театрально освещено резким косым лучом — стекающая к морю равнина, белые церкви с голубыми сводами, похожими на лежащие цистерны, и оливы, и виноградники, и пирокластические разрезы вдоль дороги. Разноцветные разнокалиберные глыбы цементировал вулканический пепел — миллионы спрессованных песчинок, крошек взлетевшей на воздух твердыни, под которыми была в один миг погребена мирная трогательная цивилизация со всеми своими ласточками и синими обезьянами.
Приятно было устроиться в кафе на обрыве и наблюдать, как винно-красный свет льется в узкие улочки игрушечного городка, вороненая сталь воды замирает в безветрии, усеянная десятками парусов, а купол юного вулкана черной медузой выпирает над поверхностью моря. Они попробовали Винсанто, восхитившись вкусом и удивившись цене наперсточных рюмочек, потолкались на улицах, отметив непривычную вулканическую пестроту каменной кладки, и едва успели на последний автобус, набитый под завязку. Но если московские граждане сопровождали бы давку руганью и локальными перепалками, то жизнерадостные греки дружелюбно посмеивались, а в какой-то момент весь автобус запел, и все начали пританцовывать, насколько это вообще было реально в такой тесноте, и танец выглядел как общее колыхание, а кто не мог, тот просто вертел головой или поигрывал плечами. Было темно, так и несся поющий автобус, заблудившийся трамвай, мимо ночных полей и виноградников, мимо редких цепочек огней, мимо обрывов и откосов, мимо звездного неба, мимо всего на свете, и ветер, врывавшийся в окна, дышал эликсиром счастья. Все окончилось обыденно — конечной остановкой у маленького супермаркета, куда Веня и устремился за полюбившимся Винсанто.
Ольга думала о том, что радостей было в избытке, но только две отозвались сердцебиением — пирокластические толщи и поющие греки — они-то определенно и оказывались знаками свыше, их нужно было только правильно прочитать, и тогда… Впрочем, излишний пафос, владеющий ею, тут же был сбит, точнее, сбита со стеллажа заветная бутылка, а растерянный профессор созерцал плоды своей неловкости — ручьи божественного напитка, щедро омывшие грязные плитки пола, все в острых бликах стеклянной крошки. Прибежал мальчик с ведром и тряпкой, молча ликвидировал лужу, они переглянулись как нашкодившие школьники, но возмещения на кассе никто не потребовал, и они отправились в гостиницу, купив другую бутылку для романтического распития под полночной лозой. Однако на сегодняшний день магазинное приключение оказалось не последней ухмылкой судьбы — она, похоже, не спускала с них глаз и точно отмеривала дозы восторга и абсурда. Откупоривая нектар, Веня не рассчитал усилий, горлышко отломилось, отслоилось острыми игольчатыми сколами. Смешно, досадно, нелепо, закономерно, волшебно. Пить или не пить? Со стеклами? Выпили, веселясь — ну и что, стекла, все равно осядут на дно, а последний глоток можно и не допивать. Ничего не случится.
Вернувшись в номер, Ольга задохнулась от запаха ацетона — в чемодане разбился флакон со смывкой для лака. Распахнув окно, она уселась на подоконник и расхохоталась. В лунном свете видна была веревка, на ней сушились три пары кальсон и дырявое полотенце. Гремучая смесь — винсанто, ацетон, кальсоны, круглая клоунская луна в окне. Она будто заразилась Венькиной нелепостью, перестала стесняться неловкостей, впустила в жизнь веселые глупости, теперь все должно было пойти по-другому. Почему-то вспомнила ухмылки синих обезьян. Никаких трагических масок. Полет нормальный.
Утром был выбор — вулкан или музей. В музее выставлялись артефакты со знаменитых раскопок деревушки Акротири. На сами раскопки посетителей не пускали — несколько лет назад там обрушился навес, кто-то из туристов даже погиб. Но одно дело видеть сами раскопки, камни, населенные живыми тенями, неутешными призраками, другое — стеклянные витрины, поэтому Ольга предпочла вулкан — и не пожалела. Среди лавовых потоков и голых склонов, среди запахов серы и выбросов пара она будто сделалась собой давней — студенткой на практике, влюбленной в огненное присутствие недр, в хтоническое чудовище, придавленное могучими толщами, в палящий котел, выплавляющий неизвестное будущее, в мифологического Аида, действующего хоть и по воле случая, но всегда в соответствии с правилами физхимии. Тут из шляпы фокусника снова явился университетский преподаватель — и немудрено, ведь перед Ольгой расстилался тот самый ландшафт, с которым у него приключилась моментальная любовь и которую он, из чувства личной причастности, пытался вложить в сердца и головы невосприимчивых оболтусов. Получилось, ей-то как раз и вложил. Она сидела наверху, у нового, еще молочной спелости кратера, среди сухих черных и красных обломков, и далеко во все стороны было видно сияющее море. Раскопала ямку чем было — расческой; от рыхлых камешков дохнуло горячим паром. Экскурсионная группа тянулась по тропе, но мало кто стремился добраться до верха. Две юные особы, одетые с пляжным шиком, все же доплелись, надеясь взглянуть на обещанные красоты, хоть и рисковали подвернуть лодыжки на легкомысленных каблучках.
— И это все? — разочарованно спросила одна, обозрев суровые камни и странную тетку, роющую расческой голую землю у себя под ногами.
— За что только деньги берут! — оскорбилась другая, и они поковыляли вниз, спотыкаясь и поддерживая друг друга, но все-таки оборачиваясь с недоуменным любопытством.
Один горячий, с сернистым налетом камешек Ольга унесла с собой. Веня ждал внизу — лопнувший ремешок сандалии был достойным поводом отвертеться от очередной прогулки по жаре. Потом купались в ржавой бухте с сернистыми ключами, где над головой к отвесной стене, как мухи, как скалолазы без страховки прилипли самые настоящие греческие козы.
Времени оставалось вернуться за вещами и спешить на катамаран. Он опаздывал, пришлось коротать время в сувенирном магазинчике. Ольга рассеянно листала альбом, чтобы узнать, чего лишилась, отказавшись от музея, и вдруг остолбенела, наткнувшись на репродукцию незнакомой фрески. Девушка из Акротири собирала крокусы. И дело было не только в чистоте линий, не в нежности облика и грациозности фигуры — господи, это было абсолютно точное изображение матери, то же лицо, тот же ракурс, как на пожелтевшей фотографии с потрепанными уголками, где юная Ирина, студентка химического техникума, на фоне целого строя реторт и титровальных трубочек так же любовно склонялась к своей колбе, как минойская девушка к драгоценному шафрану. Сквозь архаичную живопись проступил настоящий облик матери — утерянный дочерью, он нашелся здесь случайно, и время снова сомкнулось, стало сплошным потоком, где вчера и завтра присутствовали одновременно, лица людей сливались и множились, века и страны наслаивались друг на друга, и не было ничего отдельного, а все было вместе, и выпавшее из общего лада колесико зацепилось и пошло, пошло крутиться в лад со всеми.
Ольга так и стояла, пронзенная, с вулканическим камешком в кармане, с портретом матери на раскрытой странице, с печальной любовью ко всем живущим и жившим когда-то. А поскольку набережная была забрана в бетон, она отошла на обочину, зачерпнула из строительной траншеи горсть вулканического песка и медленно пропустила сквозь пальцы. Текли с ладони теплые черные крошки, Веня суматошно охлопывал карманы, ища запропастившиеся билеты, а из-за мыса уже вылетало стремительное суденышко с двумя хвостами пены по бокам.
— Вень, — сказала она, когда берег уже поплыл назад. — Ты нарочно все подстроил?
— Как это можно подстроить? — удивился он. — Так получилось.
А потом был последний день, легкомысленный и беспечный, и отъездная суматоха, а она все время думала, что так не бывает, ведь как удивительно все сложилось, порванные концы связались. Боялась — вдруг обретенная гармония срабатывает только здесь, это же не камень, не открытка, ее нельзя увезти в чемодане. Казалось, не хватает какой-то точки в конце, какой-то смешной нелепости, еще одного знака. Но страхи оказались напрасными — именно такой подтверждающий знак она и поймала, когда у нее в московском аэропорту оторвалась пуговица и ей (со смехом, со смехом!) пришлось подвязать брюки веревочкой от флешки.