Глеб Шульпяков
ЖЁЛУДЬ. Книга стихотворений
Жёлудь. — М.:Время, 2007. — 80 с.
(Поэтическая библиотека)
ISBN 5-9691-0181-8
«Жёлудь» — вторая книга стихотворений поэта. В нее
вошли как хорошо известные читателю стихи и поэмы,
так и совсем новые, составившие первую часть книги.
Поэзия Шульпякова прошла испытание классическими
размерами русского стиха — и стиха свободного, евро-
пейского. Перед читателем попытка соединить роман и
лирику, повествование и озарение. Это стихи, которые
ведут вас по закоулкам городов мира — и незаметно
приводят в лабиринты души и разума. В стихотворениях
нередко возникает образ восточного базара, роскошного
и жестокого, где легко заблудиться и стать очарованным
пленником запахов, красок и форм, которыми так богата
поэзия Глеба Шульпякова.
ЖЁЛУДЬ
1. Жёлудь
*
невысокий мужчина в очках с бородой
на чужом языке у меня под луной
раскрывает, как рыба, немые слова,
я не сплю, ты не спишь, и гудит голова —
значит, что-то и вправду случилось со мной,
пела птичка на ветке, да стала совой,
на своем языке что-то тихо бубнит
и летит в темноте сквозь густой алфавит
*
выпускаешь из рук, и бежит по рукам в темноту
эта белая нить, распуская невидимый свитер, —
а на площади рядом с вокзалом слепой какаду
составляет словечки из мелко нарезанных литер;
отыграет мазурка, закончится желтый перрон,
будет ветер гонять по углам голубиные перья —
эта белая нить, что когда-то водила пером,
а теперь запускает на небо воздушного зверя
*
в зябких мечетях души бормочет
голос, который не слышно толком,
красный над городом кружит кочет
и притворяется серым волком —
сколько еще мне бойниц и башен?
улиц-ключей на крюках базара?
город ночной бородой погашен
и превращается в минотавра
*
как долго я на белой книге спал,
и книга по слогам меня читала,
а розовый скворец вино клевал,
ему вина всегда бывает мало —
как сладко, проникая между строк,
ловить ее некнижное теченье,
пока во тьме земли копает крот,
мой город-крот, темно его значенье
*
в мире из множества смежных квартир
я обживаю сквозные проходы,
узкие рамы прозрачных картин,
лестничных клеток железные хорды —
гул затихает, и слышно во тьме,
как осыпаются тонкие стены
тысячелетий, дремавших во мне
………………………………………….…………………тени
*
мокрый флаг на великой стене,
своры чаек срываются с неба:
я их видел когда-то во сне,
а теперь очищаю от снега,
на босфоре метель, и суда
голосят в темноте, как цыгане, —
золотую цепочку со дна
заиграли в портовом шалмане,
и бренчит она там в тишине
побелевших от снега тюрбанов
по душе, позабывшей о сне
в этой каменной роще тюльпанов
*
…немногих слов на лентах языка,
но слишком неразборчива рука,
и древо опускается во тьму,
затем что непостижная уму
из тысячи невидимых ключей
сплетается во тьме среди корней
и новый намывает алфавит, —
ручей петляет, дерево горит
*
когда не останется больше причин,
я выйду в сугробы ночного проспекта,
где плавают голые рыбы витрин
и спит молоко в треугольных пакетах, —
в начале начал, где звенит чернозем,
я буду из греков обратно в варяги,
и женщина в белом халате подъем
сыграет на серой, как небо, бумаге
*
на дне морском колючий ветер
гоняет рваные пакеты,
а где-то в небе крутит вентиль
жилец туманной андромеды,
и дождь стучит над мертвым морем,
соленый дождь в пустыне света,
как будто щелкает затвором
создатель третьего завета,
но стрелы падают сквозь тучи,
не достигая колыбели,
по-колыбельному певучи,
неотличимые от цели
*
низко стоят над москвой облака,
сквозь облака ледяного валька
стук раздается в сырой темноте —
всадники с гнездами на бороде
едут по улицам, свищут в рожок,
и покрывается пленкой зрачок,
птичьим пером обрастает рука,
в белом зрачке облака, облака
*
А.К.
какой-нибудь полузабытый мотив
на старом базаре, и сердце разбито,
а в небе качается белый налив,
и тянется вдоль переулка ракита, —
какой-нибудь малознакомый квартал,
где снежную бабу катали из глины —
я знаю! — там жёлудь за шкафом лежал,
а мимо несли бельевые корзины,
их ставили в небо одну за другой,
и двигались простыни над головой
*
эта музыка в нас, как вода подо льдом
безымянной реки, уходящей винтом
сквозь ворованный воздух в сады облаков,
и горит сухостой вдоль ее берегов,
а потом на земле остывает зола —
эта музыка в нас, как дерсу узала,
незнакомой породы слова за щекой,—
что ты мелешь, старик!
я иду за тобой
2 . Запах вишни
*
Афанасию Мамедову
1 .
«Алла-алла!» —
по черным веткам
крепостных кипарисов каспийский ветер
шелестит, налетая на зимний город.
«Алла-алла!» —
музейный сторож,
старый бакинец, пальто в побелке,
перебирает ключи, как рыбу
перед базаром. Он отворяет
двери в гробницу, но сам не входит.
У рассеченного кипариса
ждет, поднимая ладони к небу.
Я прикрыл створку и остался один
в голых стенах. Посреди склепа
застыли семь каменных надгробий.
Они были похожи на лодки
(или вагонетки), вмерзшие
в холодный известняк.
Кто лежал под этими лодками?
Когда отправились в путь?
Несколько строк куфической вязью —
вот и всё, что от них осталось:
«Величайшего шаха поэт придворный,
оды писавший, певший гимны,
ныне печальный я стих слагаю.
В год восемьсот девяностый хиджры
умер Халиллуалла!
Под этим
камнем лежат его прах и кости».
Кто бы узнал о тебе, скажи мне,
князь Апшерона, имевший земли
от Шемахи до Шеки и дальше?
Кабы не строчка на камне, ныне
кто бы с тобой перемолвил слово?
Как ни ложись ты, каким узором
ни покрывай на руках запястья,
прах отличает от пыли время.
Но и оно проходит.
2 .
На третий день мы решили
поехать за город, в сторону Баилова.
Я слышал, там еще сохранились
нефтяные вышки братьев Нобель,
и мне почему-то хотелось их видеть.
День стоял погожий —
когда море сливается с небом,
за два ширвана таксист в ушанке,
в прошлом московский инженер-химик,
подбросил нас на холм по трассе
и высадил подле большой мечети.
Эту мечеть построили недавно,
она лоснилась, как эклер,
на фоне портовых кранов.
Обмотав голову платком от ветра,
ты осталась у парапета
и смотрела вниз на слепое море.
Я же полез по сыпучему склону,
где лежал террасами старый погост,
и чем выше я забирался, тем меньше
становился твой силуэт; тем старше
казались камни; тем больше
сухой травы в головах кустилось.
Какие-то норы и дыры зияли в земле,
и просто обломки могильных склепов:
всё перемешалось наверху. Ничего
не разобрать — только воздух
ревет и грохочет в ушах все время.
…Так они и лежали,
продуваемые гирканскими ветрами:
пятки наружу, без имени-отчества,
в своих неуютных дырявых норах,
а ржавые башни братьев Нобель
всё кивали и кивали
головами.
И тогда я подумал: умру, пусть
крошится камень и пятки мерзнут,
пусть выдувает слова на плитах
ветер — или гоняет мусор —
буду ворочаться с боку на бок,
то лицом на восток, то лицом на север,
и повторять на чужом наречье:
«Алла-алла!» —
по ночам пересчитывая
качалки.
ЗАПАХ ВИШНИ
Моим родителям
1 .
«Мне нужно выговориться, вот что…»
(это чужая, не моя строчка).
Прошло уже — сколько? — почти полгода:
лето, осень, вот и февраль проходит,
а я всё никак не могу ни строчки.
Каждое утро собираю свои бумажки,
выхожу на кухню, к плите поближе,
и смотрю за окно, где на белом фоне
носится рыжий соседский пудель.
Итак, этим летом я жил на даче
(дача была не моя, чужая —
друзья разрешили пожить немного).
В Москве этим летом пахло гарью —
где-то в округе горел торфяник.
Даже в метро голубая дымка!
А тут полчаса по Казанской
железной дороге —
и ты на веранде: глядишь, как солнце
бьется весь вечер в еловых лапах.
Утром рынок: говядина и картофель,
помидоры, арбуз, и на вечер водки.
А потом на матрасе листал журналы —
«Юность» листал, «Огонек», «Ровесник»,
когда же смеркалось, ставил мясо,
резал овощи, вынимал из воды бутылку —
и устраивал пир.
В это лето на даче я сочинял пьесу
(это была чужая, не моя идея —
написать пьесу; один театр
заказал мне драму из прошлой жизни).
Классика жанра: любовь и море.
И чтобы ружье под конец стреляло.
Тогда, что ни день, полистав журналы,
я поднимался наверх, в мансарду.
Открывал машину и всех героев
выпускал на волю: поболтать, побегать.
Знаете, как бывает, если пишешь пьесу?
Дашь им слово, такой шум поднимут —
перессорятся, передерутся:
еле успеваешь следить за ними.
А тут еще на соседней даче:
«Ксюша, Сережа, идите кушать!»
«Ваша подача, Антон Иваныч».
«Дима, ради бога, угомони собаку!»
И вот, подбираясь по ходу пьесы
к револьверу, который лежит на полке,
я увидел в окно, как летит по небу
красный мячик —
и падает мне под окна.
2 .
«Я собираю женщин и монеты!» —
он запахнул халат на животе
и снова запыхтел душистой трубкой.
«Я тоже собирал когда-то…» — «Женщин?»
«Да нет же, я…» — «Мой друг, они похожи!
У каждой есть и возраст, и цена.
Знакомьтесь, это Машенька. Жена.
Год выпуска…» — «Не слушайте, скажите:
так это вы на даче у соседей?»
«Оставили ключи пожить немного».
«А мы на ужин щуку по-ильински!
Останетесь на щуку?» — «Что, в сметане?»
«Конечно». — «Ну, тогда иду за водкой».
«Еврейская?» — «Другая здесь не в моде».
«Я вижу, вы давно на этой даче».
И вот уже по воздуху горячий
и пряный дух плывет.
По щучьему веленью помидоры,
облепленные луком и петрушкой,
да розовый с прожилками редис,
и ,наконец, распаренная щука
в разваренной картошке —
и смотрит, смотрит, смотрит на меня
глазами побелевшими.
И мы сидим — и час, и два, и три.
Звенят над абажуром комары,
стучит хвостом собака по настилу,
и разговор, как водится, на даче
течет рекой под старый патефон,
который нам опять поет по кругу:
фокстрот «Жемчуг»
летка-енка
вальс «На сопках Манчьжурии»
«Ленинградские мосты»
и попурри «Девушка из Майами».
И тут его жена, всплеснув руками,
уходит в дом, гремит в дому посудой
и наконец торжественно выносит
тарелку черных жирных ягод —
и водружает посреди стола.
«Поверите? Когда-то здесь была
усадьба, вот уже не помню,
каких князей, и был вишневый сад,
огромный сад на этом самом месте».
«…Владельцем был какой-то скандинав,
имевший капитал на перевозках».
«И что же, ничего не сохранилось?»
«Ну, кое-что еще осталось.
В купальне ловят щуку, да конюшни,
где муж нашел копейку Николая…»
«Я собираю женщин и монеты!»
«…да несколько деревьев тут и там,
с которых мы снимаем эту вишню».
«Какой-то чеховский сюжет!»
«Возьмите, правда. Это вам на завтрак.
Как говорится, с барского куста.
А блюдо как-нибудь потом вернете».
…Собака проводила до ворот,
и я пошел вдоль пыльного забора
домой в еловой темноте,
какая только здесь, на подмосковных,
бывает ближе к августу ночами.
Не ягоды, но сладкий запах вишни
я нес тогда, как облако, в руках.
Над головой, расталкивая звезды,
курсировала щука по-ильински,
и я, закрыв глаза, увидел сад,—
как ягоды качаются на ветках
и солнце пробивается сквозь листья.
Когда и где я встретил эту вишню?
Очкарик из начальной школы, как
попал я к этому забору,
который мне сорвать ее мешает?
И я, открыв калитку, захожу
в чужие огороды — обмирая
от страха, обрываю с веток
и слышу женский голос у ворот:
«Понравилась тебе чужая вишня?»
«Ну что же ты не ешь?» — передо мной
бидон отборных ягод,
а женщина в дверях, и глаз не сводит,
она перебирает синий фартук,
а после тихо говорит:
«Пока не съешь, не выпущу».
И там, в дверях, садится на скамейку.
…Сперва одну, затем другую вишню
я вынимаю (пальцы ледяные!),
пригоршнями заталкиваю в рот,
размазывая слезы по щекам,
а женщина всё смотрит на меня,
и кажется, вот-вот сама заплачет.
«Теперь ты понял?» — «Понял». — «Ну, иди».
Я встал из-за стола. «Постой. Умойся.
Куда же ты такой чумазый?»
Мы идем на кухню, где вода.
Она берет мое лицо в ладони,
цветастым полотенцем вытирает,
а после прижимает к животу,
и я стою, уткнувшись в фартук.
Он теплый, этот фартук, и шершавый.
И пахнет жареной картошкой.
3 .
На следующий день я закончил пьесу.
Револьвер — представляете? — дал осечку:
только море осталось шуметь в ремарках.
И тогда я решил, что пора обратно —
хватит уже куковать на даче.
Вещи — в сумку. Сложил компьютер.
Запер дом, а ключи затолкал под кровлю,
и пошел, не оборачиваясь, на поезд.
Там, на дачной веранде
(теперь она похожа на вагон,
у которого нет ни колес, ни стекол),
осталась тарелка. Стоило мне уйти,
как ее тут же облепили осы.
Жадные, неуклюжие, они набросились
на гнилую вишню, и скоро вся тарелка
была покрыта желтыми полосатыми
спинками.
…А я стоял в тамбуре у разбитых окон
и вдыхая горячий копченый воздух,
думал о том, что никогда не узнаю:
кто была эта женщина? жива ли она?
и если да, помнит ли меня,
как помню я?
«Да что вишня!
Мы даже о себе толком ничего не знаем.
Как родители нас, например, зачали?
Дома? На даче? В спальном вагоне?
Ночью или после обеда?
И кто первым на живот положил руку?
А может быть, это случилось в прихожей
прямо на мокрых шубах?
Слушайте, ведь это всё важные вещи!
Надо бы уточнить, пока они еще живы…»
В это время наш поезд влетел в столицу —
замелькали заборы, бетонные эстакады,
а я все стоял и перебирал варианты.
Один, другой, третий… И знаете что?
Тот самый, на мокрых шубах,
нравился мне все больше и больше.
осень 2002 — февраль 2003
«Может быть, счастье —это только случайное
спряжение мыслей, не позволяющее нам думать
ни о чем другом, кроме того, чем переполнено
наше сердце. Кто из нас мог анатомировать
эти мгновения, такие короткие в человеческой
жизни? — Что до меня, то я об этом никогда
не думал».
………………………………………….………………………………………………..
«МУРАНОВО»
1 .
…машина понеслась на холостом
под гору, где река, и сходни в небо,
и камыши вытягивают воду.
Бросив руль, она смотрела на солнце:
дрожит, как пуговица на нитке.
Искала, не могла найти сигареты.
Я спросил: «Чем кончилось дело?»
«Украденные вещи мы вернули.
Я его, конечно, налупила.
Но толку — что? Его отец решил,
он в Англию отправится на лето,
а после перейдет в другую школу».
«И всё?» — «Всё». Колеса заскрипели
по гравию. «Давай зайдем в палатку», —
и пуговица в зеркале застыла.
«Продайте нам вино и сигареты!»
2 .
Мы обошли кругом добротный,
в английском стиле дом.
Дощатая веранда на боку
висела, как стрелковая кабина.
Башня приземистая, с бойницами.
Не дом — настоящий бронепоезд.
Зато знаменитые луга! от порога
они спускались плавно, лениво
и снова за рекой вставали, как волны.
А солнце садилось, забирая
небо розовой рябью до горизонта.
Здесь, в аллее, совсем стемнело.
Я поднял голову. «Могучие
и сумрачные дети», — процитировал.
«Смотри, огонь», — кивнула. В полумраке
едва мерцала красная лампада.
3 .
«Ушла, когда его отдали в школу, —
она легла в траву и закурила. —
Потом сошлись, опять расстались.
Так и рос на два дома. Где мы?»
«Этот был женат удачно — большая
для русского поэта редкость.
Выстроил дом, занимался лесом.
Досками торговал, но разорился.
Написал Сумерки, лучшую книгу,
и был, судя по всему, счастлив.
Умер внезапно, в Неаполе. Ничего
толком не успел увидеть».
«…а потом осталась одна
и, чтобы не сойти с ума, поехала с ним
в Италию. Рим, Равенна, Феррара —
через месяц вернулась другим человеком».
4 .
Я подошел к дому, заглянул в окна.
Посреди комнаты на паркете
лежали серые пятна.
Было видно кое-какую мебель.
Ширмы; люстра; огнетушитель
стоит, как часовой, у двери.
Я собрался уходить, но вдруг
тени по углам зашевелились.
Кто-то снулый вышел на середину:
с ногами в кресло, накрылся пледом.
Другой на корточках между окон
устроился. Включил транзистор—
загорелся зеленый огонь эфира.
Они сидели без света, и мне
показалось, что я слышу голоса.
Но я ошибался. Они молчали.
5 .
«Решила окунуться. Подержи».
Сунула в руки тряпичный узел.
Сорочка, джинсы, комочки белья:
теплая ткань пахла свежим хлебом,
пылью и бензином. Я уткнулся
в одежду, медленно поднял глаза.
Она встала на краю сходен,
и теплый торфяной воздух
тут же облепил голое тело:
тонкая голень, крупные ягодицы.
Присела, соскользнула, исчезла
под речной кожей. «Вода — сказка!» —
долетело через минуту с того берега.
Я стал смотреть во тьму и скоро
увидел под водой молочное мерцание.
Раздвигая воду, она возвращалась.
6 .
Черные зрачки сосков, мокрая
арабская вязь на лбу. Прижалась
вся: бедрами, животом, грудью —
скользкие плечи в помарках ряски.
Одежда намокла, но сквозь холодный
хлопок хлынуло тепло. Оно
разливалось, как темное молоко,
по всему телу. И я закрыл глаза.
Тысячи темных аллей,
где огни вспыхивают и гаснут
во влажных еловых складках,
расходились лучами во все стороны.
А мы стояли на мокрых сходнях,
и теплый торфяной воздух
стягивал кожу, как бинт, всё туже,
и боялись пошевелиться.
3 . «На старом кладбище в Коломенском…»
*
Д.Т.
Обрастаешь стихами, как будто вторая кожа
первой поверх покрывает лицо и руки;
даже вещи всё больше похожи на рифмы Блока
или на Фета, его наливные звуки, —
обрастаешь вещами, и вещи пускают корни,
шкаф или штору подвинуть — уже проблемы:
высыпают приставки и суффиксы, только дерни,
гладкие плавают в мыльной воде морфемы.
Обрастаешь собой, открывая в себе чуланы,
комнаты, где не погашен огонь, ампира
бесконечные лестницы — набережные канала, —
бродишь всю ночь и не можешь найти сортира.
*
«Царство небесное,
кровь с молоком».
Что же так ноет
под левым крылом?
Нету ни капли во фляжке.
Мусор какой-то, бумажки.
Синий халатик
висит на крючке.
Пьяный архангел
на медном ключе
что-то тихонько играет.
Ветер в стропилах гуляет.
Пусто на лестницах!
Нет никого,
кто бы ответил:
зачем? для чего
эти стальные прилавки?
Просит архангел добавки —
суп из пакетика
и облака.
Смерть бесконечна,
а жизнь коротка.
Тает монетка ментола во рту.
Плечики тихо стучат на ветру.
Спичек и соли;
фонарик в горсти.
«Не ошибись,
выбирая
пути».
*
Четыре дня над городом фрамуги
и ржавое железо грохотали —
четыре ночи мяло ветром реку,
блестевшую, как черная копирка,
когда же южный ветер перестал
и две сырых звезды упали в небо,
то стало над рекой тепло и тихо —
и первый раз все в городе уснули.
Тогда всю ночь во влажной тишине
вода в реке неслышно опускалась.
Она ушла, и сморщенное дно,
как старческие дёсны, оголилось,
и люди утром реку не узнали.
«Наверно, шлюзы». — «Да, наверно шлюзы».
«Такое тут весной бывает часто».
«Смотрите, человек внизу гуляет!»
И точно, там внизу, едва заметный
среди речного мусора — на дне,
какой-то человек бродил по лужам,
дорогу утверждая лыжной палкой
(как если бы ходил на трех ногах!),
и солнечные блики разбегались
кругами по воде, пока он шел
по дну реки, воды не замечая.
Казалось бы, ну что ему на дне?
А он все бродит по низу и бродит,
как будто перед ним руины башен,
и Фивы семивратные открылись,
и вовсе не забытый богом хлам,
но книга на песке — и надо книгу
во что бы то ни стало прочитать,
покуда наверху закрыты шлюзы.
………………………………………………………………………..
Когда в твоем окне течет река,
она, не покидая берега,
повсюду проникает, промывая
до блеска в доме каждую вещицу, —
она всю ночь работает по дому
и только утром тихо отступает,
а вещи остаются, именами
забытыми, как реки, обладая.
*
Москва! несгораемый ящик
моих неземных платежей —
пропал полированный хрящик
в бурьяне пустых площадей.
На римских руинах Манежа
гуляют столичные львы,
уносят высотные краны
на небо фрамуги «Москвы».
Наденешь резиновый плащик —
и в путь, не касаясь земли.
Я был неумелый рассказчик:
ладони в кирпичной пыли.
Зашейте меня, как военный
пакет за подкладку, — Москва!
и гонят по небу, как пленных
полвека назад, облака.
*
Под Рождество на Чистопрудном
бульваре, где я жил когда-то,
сердечко ёкает в нагрудном
кармане старого солдата —
ключом на проволочной связке
я открываю эти двери,
где наши детские коляски
и наши черные портфели.
Я прохожу по коридору
под безутешным снегопадом,
я слышу запах «Беломора»,
кофейным пахнет суррогатом.
Кому накрыли стол под лампой?
Зачем рыдает радиола?
Метель беснуется за рамой —
и мятный привкус валидола.
Они пройдут из темных комнат —
мне разговор их непонятен,
как много в доме темных комнат!
как мало в мире светлых пятен!
Когда всю ночь на Чистопрудном
зима качает фонарями
и поднимается по трубам
над ледяными зеркалами —
тогда по ниткам, словно черти,
сигают ангелы на стогна
«и крылья складывают в плечи».
И заколачивают окна.
*
Татарская «Старая Крепость»
на левом плече Коктебеля —
зажарь мне кефаль на мангале
и рюмку мадеры налей!
Пока не стемнело над морем,
мы с морем та-та-та поспорим,
и нам та-та-та-та-та рифмы
помогут та-та-та, та-та…
Но что-то не сходилось в этот вечер
на каменной веранде Коктебеля.
«Иван Шмелев» у пятого причала
пытается напрасно бросить якорь —
с такой волной!
и катер сносит в море.
А я прошу татарина — мадеры.
Когда холодный ветер гонит волны
и мелкий дождь качается над ними,
мне в Коктебеле, кажется, звена —
зерна — узла — недостает в пейзаже.
Зря ветер перелистывает волны!
Из этой книги вырваны страницы,
и я плачу промокшими деньгами
за рыбу на мангале.
Мой татарин
смахнет остатки — лавки и лотки
и чертовы отроги Карадага.
Сырая парусина лупит воздух.
Накрашенная баба в караоке
рыдает про измену и любовь.
Я слышу на бильярде стук шаров.
Мне в Коктебеле кажется — судьба
бросает на сукно в шалмане жребий.
Скажите, что за числа на шарах?
Там говорят, что ночью на дороге
разбился грузовик; что все погибли;
а мой татарин в розовом трико
картонкой, молча, машет у мангала,
и я пойму, что рифмы для распада
не существует.
На каменной веранде Коктебеля
я слышу, как «Иван Шмелев» дает
еще один гудок — и отплывает.
С такой волной! он курс берет на Керчь
и с ходу набирает обороты,
а я сижу, и кажется, что глина
полосками стекает по лицу.
Я трогаю лицо, но рук не вижу.
В такие дни в Крыму темнеет рано.
*
Смотри —
как выросла за лето
рука пророка
Даниила!
По желтым улицам
Ташкента,
видать, она меня
водила.
Скрипел айван,
и пахло пловом,
белела в темноте
известка.
А вдоль айвана
шла корова
и на ходу жевала
звезды.
Куда еще?
Анхор сквозь пальцы
бежит, как рисовые
зерна. Весь вечер
ждут Сусанну
старцы. У них
глаза, как прежде,
черны.
А я тебя таким
запомню: твой
хлебный запах
на рассвете.
Я все твои
каменоломни
пройду с фонариком
вот этим.
И пусть болит
пустой в кармане
рукав пророка
Даниила.
«Я собираю эти камни!»
Смотри —
как выросла
могила…
*
А. Л.
На старом кладбище в Коломенском,
где борщевик в ограды ломится,
как черти в повести у Гоголя,
и воронье по крышам цокало,—
в углу под вязами столетними
стоял собор Усекновения
главы Предтечи.
Я заходил сюда от случая.
Здесь над оврагами певучая,
дощатая и комариная
стояла тишина старинная,
и как-то раз, под воскресение,
калитка в храм Усекновения
была открыта.
И я вошел под этот стрельчатый,
нерусским гением отмеченный,
московским воздухом заточенный
и жестью наспех заколоченный
свод храма, где остатки росписи,
как острова на белом глобусе,
плывут под куполом.
Там за колоннами в предбаннике,
где друг за дружкой, как блокадники,
пророки со святыми лепятся,
была в стене пробита лестница,
винтом под купол уходившая,
облупленная и прогнившая
сырая, темная.
И я полез, глотая запахи,
по этой лестнице, где за ноги
хватают мертвецы и крошится
кирпич в руках, сдирая кожицу,
и тыщу лет впотьмах карабкался,
пока на белый свет не выбрался
и дух не перевел.
А наверху! Под кровлей звонницы,
как на гигантской переносице,
Москва поблескивала линзами
и на меня смотрела пристально,
а я стоял над этим городом,
и чей-то голос тихим шепотом
мне говорил, что всё наладится,
а где-то в небе Вечный Пьяница
гремел зелеными бутылками,
и летний дождь шумел над пыльными
крестами кладбища в Коломенском —
что всё когда-нибудь закончится.
*
Сад Люксембурга и Парк Победы,
вязы на острове Маргариты —
в этом лесу еще есть просветы,
красные в сумерках
габариты.
Иллюминация из Поднебесной
посередине пути земного:
колется воздух, и листьям тесно,
и начинается всё
по новой.
Девочки в пачках! парижский вечер,
небо затянуто пленкой дыма.
Вот — кто-то знакомый идет навстречу,
и, улыбаясь, проходит
мимо.
*
…дерево. Оно
стояло во дворе, у глухой стены,
как арестант. Старое, сморщенное.
Безымянное.
Про себя я так и называл его: «Дерево».
Оно считалось мертвым, но когда
я прикладывал ухо, слышал,
как шелестят листья.
Все листья, что шумели на нем когда-то.
Выше дерево врастало в стену —
где находилось мое жилище.
Чужие сны пахли медом и морем.
Но сразу же забывались.
Я прожил здесь год, писал:
Как странно вечерами одному
бродить среди классических фасадов,
как будто опрокинутых во тьму,
оглохшую от мокрых снегопадов…
В сумерках,
когда воздух загустевает,
я различал под землей реки.
Хлопки невидимых окон.
Да и сам я казался призраком.
Сколько раз, боже мой!
по дороге в пустую квартиру,
я поднимался на Зверев мост.
Соборы, башни, купола —
лежали на дне канала, как гнезда.
Разоренные. Пустые.
А я почему-то вспоминал дерево.
«Как оно у стены будет?
Сон показать — и тот некому».
Медленно шел обратно.
Мы ведь, в сущности, так похожи —
говорим, а сказать ничего не можем.
Даже сны, и те смотрим чужие.
Просыпаемся — и ничего не помним.
И тогда я увидел их.
Размером с наперсток,
в красных хоккейных шлемах,
они ходили по крыше
и громыхали задвижками,
открывая форточки созвездий.
Не город, но пятипалубный корабль
зажигал огни — и поднимался наверх.
Я видел, комья земли и глины, срываясь,
падали в сторону спальных районов.
Моллюски, водоросли, рыбы мерцали в небе,
облепив корни, —
и только темная ветка всё стучала и стучала в окна.
…Ее узор,
мелкий, как след скарабея,
сошел со стекла утром.
Ни слова я не запомнил.
Но с тех пор, как только
начинают поскрипывать звезды,
мне кажется, этот язык
утрачен не безвозвратно.
Однажды он вернется
и будет самым прозрачным
среди языков, которые
мы когда-нибудь
обретали.
*
В ночь на субботу шел последний снег.
Он был похож на кольца мокрой шерсти—
как будто наверху овечье стадо
стригут, а шерсть бросают вниз —
и вздрагивают липовые ветки,
роняя эти кольца на бульваре.
В ночь на субботу шел последний снег.
По снегу, оставляя черный след,
шел человек, и снег ему казался
большой зимы немыслимым началом:
как если бы стоял не месяц март,
а приближалось время Козерога.
Смешно? Смешно. Конечно же, смешно.
В кармане у него билет на море.
К тому же дача, он хотел за лето
веранду перебрать и перекрасить.
А тут зима. «Хорошенькое дело!
Как незаметно лето пролетело…»
Так думал человек — и улыбался.
И не жалел о том, что получилось.
А снег всё падал кольцами на землю,
раскачивая липовые ветки,
и стриженые овцы на бульваре
жевали снег, зимы не соблюдая.
*
Три месяца почтовая бумага,
табак и неразрезанные книги
идут к нему из города в деревню —
«Что нынче в Петербурге, милый Гнедич?
Я вдалеке от вас ужасно болен
и целый день сижу в моей беседке,
сложивши на столе тетрадь и перья…»
«Что празднуют сегодня люди Рима?»
Зачеркнуто. Какое торжество
над стогнами всемирныя столицы?
«Писать охота смертная, мой Гнедич,
но где сыскать слова для сладких звуков?
Я нынче начал пьесу; видит Бог,
то будет сочинение на славу…»
Тем временем закрыли переправу.
Идут коровы, слышен стук ведра,
и пахнет свежей стружкой со двора.
Я не вступлю при плесках в Капитолий!
Зачеркнуто. Добыча злой судьбины,
теперь стою над бездной роковой!
Но тут сестра зовет его домой,
поскольку — ужин. Жареные грузди,
холодная телятина под хреном,
бараний бок, да гречневая каша,
да матовая рюмка русской водки.
«Мне в целом свете всё теперь постыло,
и, если проживу еще десяток,
наверное, сойду с ума, мой Гнедич…»
………………………………………………………………………………..
В деревне полночь. Спят. Горит одно
окошко в целом доме, но оно
окно сестры. Она читает письма,
потом свеча, взмахнув тенями, гаснет.
Сорренто! колыбель печальных дней,
где я в ночи, как трепетный Асканий,
бежал, вручив себя волнам на милость…
Тем временем на небо взгромоздилась
зеленая, как яблоко, звезда,
всю ночь она качается на ветке,
но наш певец не зрит звезды в эфире,
поскольку спит, судьбу в слова вплетая,
и только вологодские коровы,
пригнув рога, бредут на Капитолий.
*
Как долго петляет дорога
среди потемневших озер.
Скрипит вдоль дороги осока,
и плещется в небе осетр.
Станица Березовый Мостик —
в запруде гуляет звезда.
Уснули вчерашние гости:
шуршит в головах береста.
А в синих, как лампа, курганах
гудят по ночам огоньки.
Сидят в полосатых тюрбанах
вокруг очага мужики,
бросают свинцовые кости
и пьют голубое вино,
где плавают мокрые звезды
и тихо ложатся на дно.
*
Окликни меня у Никитских ворот
и лишний билетик спроси по привычке.
«А помнишь, в Оладьях — вишневый компот,
и как на домах поменяли таблички?»
Здесь были когда-то «Пельмени»,
и водка бежала по вене
актера, который умрет, отыграв
премьеру в театре, и ляжет на полку
«Повторного фильма» в Калашных рядах,
навеки зашторив свои телескопы.
«Так что же ты, Господи, медлишь?
И сколько еще мне намелешь?»
Вот «Рыба», а в «Рыбе» судак на гвозде,
вот палтус — как связка с ключами от храма,
где нас обручали в сырой темноте,
и лавочки спят в полосатых пижамах.
Горит вознесенская свечка.
Стучит за подкладкой сердечко.
Повторного фильма последний сеанс!
В пустом кинозале скрипят половицы.
Но это кино было только про нас.
И эта комедия не повторится.
Скачать книгу можно здесь.