Счастье Cветы. Рассказ. Чайное дерево Голливуда. Монопьеса в одном действии

Валерия Онищук родилась в Екатеринбурге в 1996 году.

Студентка Екатеринбургского Государственного Театрального Института на кафедре истории театра и литературы (руководитель Н. В. Коляда). Участница «Всероссийской школы писательского мастерства» в Уральском федеральном округе.

Живет в Екатеринбурге.


 

Счастье Светы

 

Давно уже отпели последние проснувшиеся петухи. И ночь отпели, и нас отпели да пожелали спокойного утра и редких хмельных снов. Мы сидели пьяные, хмурые и прилично раздраженные, ведь человек, внезапно ворвавшийся в нашу жизнь, в нашу кухонную беседу, не хотел уходить.

Рассвет из-за двойных рам окна начал схватывать лапами наши мрачные лица. В самом деле, он когда-нибудь уйдет, этот беспокойный малый? Или нам придется нарушить обычаи гостеприимства и гнать его взашей?

Мы не спали уже очень долго. Перед тем как добраться до островка тепла, где всех нас принял печной жар и чайный самоварный дымок, зимняя вьюга мешала нам спать, а еще более тревожил нас страх замерзнуть в тишине и темноте насмерть. Бродяжничество кончилось – мы это хорошо понимали. Понимали также и то, что приключений, которых мы ждали, выйдя накуренными за порог с рюкзаками, не нашлось на наши задницы. Мы были типичными планктонными неудачниками, замызганными и потрепанными, слабыми и неинтересными людьми.

Мы нашли человека с больным сердцем и дурной головой, но не смогли его выслушать, усталость и вино кричали: «Сон!» Раньше нам бы: беспокойства, новых жизненных токов, спонтанных встреч и алкоголя. Алкоголя, главное, побольше. Но мы похоронили свои амбиции и желания в самом начале, а именно в забегаловке фастфуда, куда стекались из своих офисов. Вороны над МакДаком, словно черные стервятники, кружат накануне грязного таяния, будят нас и убеждают в том, что мы можем приласкать весну, будто она живая женщина. Пора что-то менять.

Но мы поставили недостаточно яркую печать на наших сознаниях, на которой значилось, что перемены идут изнутри, а наружное лишь подкрепляет внутреннее. Никакая дурь и никакой алкоголь не могут справиться с въевшимся в нутро до мозга костей рабским сознанием. Дома с бокалом красного сухого думаешь о работе.

Мы надеялись, что он уйдет. Час назад, полчаса назад, сейчас. Но он лишь щурил глаза и смотрел за окно, где солнце после рассвета удалилось за сухие облака. Большую часть времени он ничего не говорил, его выразительное лицо с выступающими скулами, глубоко посаженными темными глазами и узкими полосками губ казалось надменным, не по случаю жестоким. Страшная, тупая усталость сквозила в движениях рук. Левой он держал сигарету, поставив ее локтем на стол, при этом кисть руки болталась, пальцы опущены, казалось, что сигарета вот-вот выпадет из руки. Правая неуверенно хваталась за чашку с чаем, снова и снова меняя положение пальцев на ней.

Мы услышали, что проснулась хозяйка дома. Это была женщина простая, пышная и в груди, и в талии, и в тазе, она была заражена идеей «накормить всех», ей это с легкостью удавалось. Во всяком случае, когда мы пришли вечером, обмерзлые и полуживые, она предоставила нам ужин, состоящий из маринованных груздей, зимнего салата, ароматных щей и жареных вареников с салом. Неизвестно, зачем она столько готовила. Как стало понятно из ее рассказа за ужином, муж от нее ушел, дочь убили. Она просто ждала. Ждала кого-нибудь, а, может быть, и кого-то вполне определенного. Нам было неловко ее расспрашивать.

Гость, которого мы пустили поздней ночью без ведома хозяйки, посмотрел на нас. В его взгляде было болезненное ожидание и смутное предчувствие. Один из нас решил разбавить песню тикающих часов: «Не спать, так пить» Вино кончилось, дошли до водки.

Незнакомец докурил сигарету, тщательно затушил ее, измял пачку, вздохнул и как ни в чем не бывало:

– Я тогда ехать не хотел, все отнекивался. Дело было весной, снег еще не стаял, он лежал, зачуханный, желтый… Они собирались все в том же доме, что и год, и два, и даже пять лет назад, когда там еще был Центр культуры района. Он мне не нравился. Я к другому стремился. Не отмерло еще тогда. А вот в тот день я нечто новое в этом доме увидел, такой он был светлый посреди драных хрущевок, эти его эркеры, замечательные лужицы прямо около входа. Все играло и переливалось, переливалось и играло, бежевость дома этого напоминала о чем-то… О Союзе, общем и целом, ну, правда… Советский пломбир, голуби эти белые, – гость закурил, повертел сигарету, потом продолжил, – они приехали на своих дорогих авто, я же еле как добрался на трамвае. Зачем они позвали меня? Внутри было сыровато. Валялись какие-то листовки с рекламными акциями, так хотелось, чтоб их не было, жутко хотелось… Только вот стены голубые и это оконце с решеткой, справочная. Так зачем же они тогда позвали меня?.. Они долго разговаривали, как ходили в баню, отмечали достоинство воды и башкирского меда в санаториях. Говорили всё. Только дела не было, понимаете вы меня?

Мы поддакивали. Потому что боялись его, волчьего взгляда его, безнадежного и мутного.

– Мой близкий, вас не тянет из окошка об мостовую брякнуть шалой головой? Они сказали, что нужно ехать, времени мало. Я все спрашивал, для чего же нужно время, что мы будем делать, зачем такие тайны… Они ухмылялись. Потом заговорили о девушке. Один из них брякнул: «Синяя птица». «Типа птица счастья, – спросил я, – настолько прекрасна?» Нет. Ее прозвали «синей птичкой», потому что она как напьется – от одних рук к другим летит. Бывает. Сначала негодовал, как смеют они осуждать… Хоть кого-то осуждать. Но я понимал, что я не могу лгать на них. Просто люди. Просто. Люди. Мы приехали в барак на окраине города. Там был мистический порядок. Странно же. Она открыла дверь, на ней было платье цвета раннеапрельской лужи, серо-голубое с зеленым отливом, я это очень хорошо запомнил, до сих пор снится. За ней подбежал маленький мальчик лет семи-восьми, он дергал маму за край платья, спрашивал, когда обед… И что это за люди. Постепенно я начал что-то понимать, но еще мало для выводов. Что это за люди, что мы за люди. В конце концов эта масонская оперетка начала меня напрягать. Они оставили меня одного с этой девушкой, прошептав: «Стереги» Я понял бы это слово, увидев перед собой какого-нибудь рвавшегося буйвола. Но она была легка. Во всем ее облике было грустное томление. Верно, у нее была беспокойная жизнь. Ее звали Светлана. Она предложила мне пообедать, я согласился. На кухне она чего-то застыдилась, нищета, да… На полу стояло три тазика, с потолка капало. После обеда Света проводила сына в соседнюю комнату делать уроки, а сама предложила выпить. Достала хрустальные рюмочки на ножках из дряхлого буфетика и коньяк «5 звезд». Вам же неинтересно.

Он закурил. Остановил взгляд на пепельнице. О водке уже никто не думал. Он приметил, что мы слушаем и продолжил.

– Весна – удивительное время года. Самому безобразному она может вычистить зубы, прополоскать рот… Эта кухня вдруг стала не такой старой, свет раздвинул стены, птичьи трели изменили глубину восприятия атмосферы, воздух ворвался чрез форточку – и стало хорошо. Она была жуть как худа, но ей шел коньяк. Кровь воспламенила щеки. Мне было скучно, а ей было грустно, и сидели мы такие чужие друг другу. Зачем меня оставили тогда с ней? Света перебирала пальцами кружевную салфетку на столе. Она ни разу не улыбнулась. Переживала за сына, даже в снах. Предчувствие. Только платье цвета раннеапрельской лужи. Бледная кожа. Черные, уже чуть седые, волосы. Искусанные до крови губы. Зачем меня тогда оставили? Наконец они приехали, привезли ее сыну большой игрушечный камаз. Забрали ее, меня оставили одного в этой барачной квартире, с этим барачным мальчиком. Вопреки запрету той, я прокурил кухню. Иногда мой никотиновый покой тревожил мальчик, – детская улыбка исказила лицо гостя, придавая его чертам наивность юродивого, – я метался по маленькому коридору квартиры, я пытался понять, зачем все это, что они требовали от меня, какой подлости? Сейчас все эти события отмерли, я стал теперь таким же барачным человеком… Не суть. Они позвонили, что все, я могу оставить мальчика и уходить. Просто оставить его, понимаете? Ребенка, который начинает спрашивать, где его мама. Ребенка, который хочет, чтобы о нем не забывали. В конце концов ребенка, который живой, дышит, играет и смеется. Оставить. Одного. Я тогда сказал ему собираться, он не плакал, а смиренно запихивал трусы и игрушки в школьный ранец. Самое страшное, что я мог увидеть, это было то, что ребенок разумен. Лучше бы он стучал кулачками по полу и плакал. Лучше бы он плакал. Зачем нужно было это все? Мы покинули барачный дом. Два барачных человека, один из них был маленький, другой большой, иногда роли смешивались. Я прожил с ним два года. Счастье Светы сбылось. Потом сдал в детдом, потому что я слабый человек. Я. Слабый. Человек. Хочется плюнуть свое презрение себе же в лицо.

Мы и не знали, вздохнуть нам с облегчением или задержать его еще на чуть-чуть, хоть на стопочку. Но никто ничего не сказал. Было чувство ответственности за совесть этого человека. Что он сделал?

Ушел. Ушел в тоскливую серость, разливающуюся по улицам.

Из комнаты хозяйки слышались тихие всхлипывания.

 

Чайное дерево Голливуда

монопьеса

в одном действии

 

Действующие лица:

Люба – актриса лет 25-27

Безмолвный психолог

 

Действие происходит в техасской пустыне.

 

Трасса. На небе ни облачка. Солнце уже готовится лечь спать, перед этим щедро одаривая всех землян зарядом ультрафиолетовых лучей. На обочине припаркована дорогая тачка желтого цвета. На водительском сидении расположилась Люба, она курит. Рядом с ней, на пассажирском, сидит полуживой от страха человек лет сорока, бросая испуганные взгляды сквозь очки на Любу, у него рот заклеен серым скотчем.

 

Люба. Вам же говорили, нет, в детстве, что русская мафия самая жестокая и понтовая?.. Так это не так. Наши всего лишь выпить любят.

 

Люба складывает пальцы пистолетиком, прикладывает к виску рядом сидящего.

 

Пу-ух. Вам небось кажется, что я сейчас на русском говорю, как я вас расчленять буду? Страх в людях убивает все чувства. И мозги. В особенности мозги.

 

Пауза.

 

Слушайте, доктор, я ее, суку, любила. Любила, любила… Да и до сих пор люблю. Не могу налюбоваться ее рукой, свисающей из багажника. Да я специально. Чтоб понтово, так, напоказ. Вот, мол, смотрите. Любила и убила. Убила и любила. Некрофилия какая-то… Фанатичная любовь залила всю мою жизнь. Я ж как шавка за ней таскалась, помогала подбирать платья. Родарте, Версачи, Валентино… Этот еще, Том Форд. Да не смотрите на меня так, доктор. Это не список моих будущих жертв. Она мне деньги подкидывала, я ее загасила. Не по мне быть под кем-то. Сейчас из нее вышел отличный жмурик.

 

Пауза.

 

Вам никогда не приходила такая идея, доктор, когда нужно, жизненно необходимо, стать победителем, побеждать всегда, без проигрышей, слышите? По головам идти, ну? Я это называю алчностью жизни. Неутихающей жаждой. Что-то типа когда тебе не хватает секса, а ты тоннами жрешь сладкое. Так и я, слышите? Я тогда хотела платье только, от Дольче Габбана платье, на выпускной себе. Чтобы быть самой красивой. Ан вот оно как все вышло. Фартовая я. А может и нет. У нас с удачей свои штучки. Я знаю, она мне счет в банке открыла. У меня нюх на такие вещи, я знаю, знаю, что ружье должно выстрелить. В меня и скоро.

 

Пауза.

 

Щас не хватает только очень ярких прожекторов мне в лицо и песенки. Типа ааай вилл олвейс лааав юуууууу! И я такая встаю на сидении, одну ногу закидываю на панель у руля… А там красивый красный лабутен. Который, разумеется, привлекает внимание больше, чем я. Сука. Слушайте, доктор. Так вы же не понимаете, что я говорю. Вот она – лучшая психотерапия. Надо советовать всем. Находишь такой иностранца в интернете и выливаешь ему всю свое дерьмо. Трусы грязные вдогонку бросаешь. Штука только, если он все скопирует и вставит в гугл-переводчик. Окееей, гугл, что говорит эта ненормальная русская?

 

Смеется.

 

Несчастные люди часто смеются, доктор. Моя мама часто смеялась. Надо мной, в основном. Мы же жили в старом бараке, в Сибири. Представляете, как это далеко? Представляете, как это страшно? Грязь облепляет тебя с самого детства. Ты становишься грязью, жрешь грязь, надеваешь ее с утра в школу. Тут не до понтов, надо было что-то делать. И я вывозила… Актерские курсы, театральный институт, потом нужда, надо было денег, денег, денег… Денег на одежду крутую, на секс и виски, на кокс карибский. Хах.

 

Пауза.

 

Рядом с нашим домом в детстве было чайное дерево. Прикиньте, да? На самом деле, это один баклан из окна чайные пакетики на дерево бросал. Все ругались, а мне нравилось. Прикольно. Я когда в Америку переехала, также делать начала. Только лавочку мою быстро прикрыли. Надо было бросать трусы, тогда назвали бы современным искусством.

 

Пауза.

 

Я люблю играть, доктор. Менять маски. Вымарывать прошлое. Не знаю даже, почему так тянет на красную дорожку… Верно, жажда славы. Всегда хотелось всем нравиться. Всех удивлять. Но у людей разные вкусы, поэтому надо подстраиваться. Так я всегда и делала. Я самый азартный игрок на планете Земля. Блеф стал мной. Кто я, скажите, доктор? Кто?..

Не говорите, подождите, доеду сама. Я – актриса, правильно, почище ее буду. Той, которая довыпендривалась. Той, которая лежит в багажнике. Она уже не так прекрасна, доктор. И даже вы бы не пригласили ее на свидание. Она синяя и воняет. Было бы здорово, если бы она встала сейчас и пошла. Рили зомбак. Я бы смогла убить ее еще раз. Доктор, вы курите? Я могу вставить сигарету вам в нос, ведь рот заклеен.

 

Смеется.

 

Я скучаю по Рашке. Наше кино отстает от вашего, это верно, доктор. Но черт… Тут все то ли американская мечта, то ли американская трагедия. И то, и то. И все картонное. Потому что вы картонные. А она была бумажной. Но я любила ее. За то, что ни капли у нее не было за душой хорошего. А во мне много хорошего, доктор, правда.

 

Пауза.

 

В детстве мама купила мне тропическую рыбку. Ну, такие, с выпученными глазами. Я хотела ей только хорошего. Я кипятила чайник и подливала ей горячей водички. Чуточку. Думала, что рыбка привыкла к горячей воде, она же в Африке плавала. Или где там еще. Мама когда узнала, предложила картошки туда с лучком кинуть, чтоб уху сделать. Мама смеялась. Нее, рыбка сразу не умерла. Пожила еще с недельку. Маме не жалко было рыбку. А теперь я стала этой рыбкой. Самой настоящей. Мне все кругом кипятка подливали. А теперь вот одна, самая ярая подливальщица, лежит в багажнике и тухнет. То-то же.

 

Пауза.

 

Я же тут типа клоуна. Юуу сээй айм крэээйзи… Ай ноу айм нот вэ онли уан. Пою, могу  станцевать. Могу побегать. Попрыгать. Все могу. Это ж я. Актерское мастерство преобразит мир. Скоро мы все станем теми, кем хотим быть, слышите, доктор? А вы кем хотите быть? Не убитым ли? Хах.

 

Люба складывает пальцы пистолетиком, прикладывает к виску рядом сидящего.

 

Пу-ух. Доктор, я гангстер. Не, не. Лучше – я это вы, доктор, я – это вы. Сняться в плохом фильме – все равно что плюнуть в вечность. Кто сказал, доктор? Стыдно должно быть. Раневская. Этим я и занимаюсь. Я лучше всех играю в плохом кино. Я играю в жизни. Я плюю в вечность.

 

Снимает туфли, красные лабутены, берет их в руки и встает на сидение. На горизонте видно полицейскую машину. Слышно сирену.

 

Люба (кричит в сторону полицейской машины): Слышите, плюю в вечность? Слышите, играю в жизни? Да зачем вам она? У нее рука синяя. Беспонтовая синяя рука, понимаете?

 

Конец

 

А это вы читали?

Leave a Comment